ПИСЬМО М. С. ДОВЛАТОВОЙ[274]

ПИСЬМО М. С. ДОВЛАТОВОЙ[274]

20/III-42 <из Москвы>

Дорогая Машенька!

Я получила твои письма для Ашки[275] накануне своего вылета из Ленинграда. Писем этих я ему не передала, т. к. с начала января мы не жили у себя в квартире, т. к. там стало чрезмерно холодно и темно, а связи с Ашкой поддерживали через телефон, он все время был в Ленинграде. Но с первых чисел января эту связь с ним потеряли, т. к. мы ушли из квартиры, а 10/1 в госпитале заболел Коля. На почве тяжелейшего истощения у него обострилась эпилепсия, принявшая форму тяжкого, сначала даже буйного психоза. Он был переведен из госпиталя в психиатрическую лечебницу и 29/1 умер там. Я делала все, что можно было сделать в январе месяце в Ленинграде, но спасти его не смогла. Мой Николай умер, Маргарита, он умирал страшно, его нет у меня больше. Я до сих пор не в состоянии поверить этому. Минутами до меня доходит, что он никогда, никогда не придет на Троицкую, — я понимаю, что жить не для чего и нельзя. Но вот — живу. В Москву прилетела потому, что думала, что беременна и хотела сохранить ребенка. Но здесь выяснилось, что беременности нет. Я живу здесь с Муськой и вернусь в Ленинград. Мне больше некуда ехать, мне невозможно теперь жить, кроме как там, где в братской могиле лежит Колька. Я скоро уже поеду туда.

Сама я здорова, хотя тоже чуть не умерла, была вся опухшая, и даже сейчас не совсем прошли отеки на лице и на ногах. Но все же внешне я выгляжу хорошо, и — знаешь, я работаю, пишу, я что-то нужное даже делаю для людей — вот сварганила пищевую посылку больным товарищам в Ленинград, но внутри все пусто, — бездонное отчаянье и тупость какая-то.

Мне очень хотелось бы видеть тебя, плакать с тобой, рассказать тебе всё-всё, о чем не напишешь обыкновенными словами. Я ведь знаю, как ты любила Кольку… А он-то как тебя любил! Ох, не стоит о нем писать, — все равно ни муки, ни сожаления о нем — не выскажешь. Он просил меня остаться жить до конца этой немыслимой трагедии, — я постараюсь сделать это. Машенька, Машенька, я готова крикнуть тебе — «помолись за меня», но разве во мне дело? Он жить хотел… Ну, ладно, Кат<ерина> в Москве, мы видаемся. Она ничего, только похудела. А вот Боря Зиссерман[276], приехавший из Ленинграда позднее меня (я приехала I/III), — лежит больной, видимо, умрет…

Родная моя, как бы трудно тебе там ни было, — не жалей, что уехала из Л-да… Но мне теперь нет ничего дороже этого города. Я вернусь туда. Ты напиши, если сможешь. Напиши на Муську, — Москва, Сивцев Вражек, дом 6, кв. 1. Если меня в это время не будет в М-ве, то она перешлет мне. А в Ленинграде мне нужно писать — ул. Пролеткульта, 2, Дом радио, литдрамотдел, мне. Лучше пиши сразу туда. Вернувшись в Лен-д, я постараюсь узнать, где Ашка, но ты, наверное, сама теперь наладила с ним связь. Обнимаю тебя, родная, целую Бобку[277].

Знаешь, я до сих пор ничего не написала его родителям — просто не могу, страшно наносить им этот удар. И сказать — тоже совсем проститься.

Ну вот, только что узнала, что умер Боря Зис<серман> — форма № 2. Лева Цырлин умер, как и Коля, от истощения, еще в феврале… Ты не застанешь очень многих, вернувшись в Л-д, но я хотела бы встретиться с тобой, — на Троицкой, в той комнате, где мы всегда втроем пили чай, и мы сели бы с тобой там же, как тогда, открыли бы окна и помянули бы Колю белым хлебом и вином.

Прощай, родная моя, береги Бобку…

Твоя Ольга