«БЕЗ МАЛОГО ШЕСТНАДЦАТЬ»

«БЕЗ МАЛОГО ШЕСТНАДЦАТЬ»

Детские годы помню плохо — давно очень это было. Все, наверное, было: радости детские, детское горе и детская любовь. Все, как бывало и есть, наверное. В семье, вспоминается, что-то разладилось, и мы, — мать и старшие дети — оказались в деревне.

Отец в те годы к нам не приезжал. Зато часто бывал дядя, младший брат отца, холостой еще и очень добрый. В дальнейшем отношения между родителями наладились, и они жили в большом согласии до глубокой старости. Семья стала расти, и потому, видимо, меня взял к себе другой дядя — брат матери, вдовый человек с дочерью моих лет.

Одного детство не имело — продолжительности. Оно ограничивалось четырнадцатью годами и, по окончании школы, обрывалось сразу и резко, как выстрел.

Дети рабочих в основном оканчивали начальную школу. В городах — шесть классов и четыре в сельской местности. Впрочем, существенной разницы не было: в сельские школы принимали с девяти лет и только детей, умеющих читать, писать и в какой-то мере знакомых с четырьмя действиями арифметики. В городские — с семи лет, и два первых класса были подготовительными, для приобретения таких же начальных знаний. Не все дети рабочих получали и такое образование, особенно в сельской местности.

Два события осели в памяти. Совершенно различные они были, и в те годы я, мальчишка, не мог дать им верной оценки. Не могла такой оценки дать и моя среда.

Смерть Л. Н. Толстого оплакивали, как уход навсегда создателя литературных шедевров (частично уже переведенных на финский язык), но, может быть, больше всего как доброго христианина, не успевшего сказать людям о боге то важное и великое, тайной которого владел.

Пышно отмечалось трехсотлетие дома Романовых. Впервые в финских школах выставили портреты русского царя. Небольшие портретики и довольно примитивные — в сравнении с портретами таких деятелей национальной культуры, как Рунеберг, Лённрот или Алексис Киви, выполненными на высоком художественном уровне и значительно большими по размерам. В отличие от остальных портретов, царские имели позолоченную рамку, что, возможно, удовлетворяло вкусы правящей знати и ее великодержавный раж.

Тогда же, кажется, в начальных школах ввели обязательный курс русской истории. Учебник был маленький, не больше общей тетради, и довольно жалкий. В эту книжечку уместилась вся история России от возникновения Руси и до последнего из Романовых. Многого в таком учебнике не скажешь, но ряд положений надо было заучивать наизусть. Тогда же я узнал, что Россия состоит, оказывается, из великорусов, белорусов и малорусов, имеет 49, кажется, губерний и еще семь в царстве Польском. Царь, оказывается, вовсе не русский царь, а польский. Так и заучивали: «Мы, Николай второй, император и самодержец всероссийский, царь польский, великий князь финляндский» и пр. и пр. Надо было знать всех царей до последнего Николая. Еще Дмитрия Донского и Александра Невского, возведенных почему-то в ранг святых. Надо было знать десять крупнейших городов России, и тогда они шли в такой последовательности: Петербург, Москва, Варшава, Одесса, Харьков, Киев, Баку… Нет, больше не помню уже. Да и стоит ли оперировать столь древними данными, когда появились тысячи новых городов и население многих из них достигает миллиона.

Экономика России, ее культура и литература не изучались. Разумеется, программа начальной школы имеет свои ограниченные пределы.

Но вот закончена школа, а с нею кончилось детство. Берись теперь за труд. Кто лес идет рубить и сплавлять, кто в батраки, кто к станку. Чтобы приняли на работу, скажешь, конечно, что не четырнадцать тебе. Детский труд передовая общественность осуждала, и предприниматели остерегались открыто эксплуатировать малолетних. Делают вид, что не нуждаются в детском труде: «Кому они, сопляки!» Но когда ты скажешь, что тебе уже, мол, без малого шестнадцать, дело меняется. Теперь уже не эксплуатация детского труда, а обучение рабочей молодежи профессиям. А это разве не патриотический долг предпринимателя?

Завод, куда я поступил работать, был немалый. По тому времени из передовых и, судя по наименованию — «Машино- и мостостроительный» — широкого профиля. Вели даже ремонт поврежденных в боях военных кораблей — миноносцев.

У меня работа была простая: отпили заготовку и расточи ее концы по шаблону. Вот и все! Так по девять часов в день. Ночные смены, через неделю, были на час короче. Ученикам первого года обучения в середине ночи разрешался часовой отдых на опилках в подсобной котельной.

Труд подростков, почти детей еще, применялся широко и занимал видное место в производстве. И это была дешевая рабочая сила! Ученику первого года платили по сорок пенни в день, примерно столько же копеек на наши современные деньги. На втором году учебы — сдельщина: половина заработной платы взрослого рабочего за такую продукцию. На третьем году — три четверти, а там — получай справку о приобретении специальности и — будь здоров, заводу ты больше не нужен. Ему нужны новые ученики, новая дешевая рабочая сила.

Труд был организован разумно. Отношение к ученикам — безупречное. Подзатыльников не давали, на побегушках не гоняли, и никто не требовал частных услуг. Покушения на заработную плату ученика под видом празднования «первой получки» или под любым другим предлогом исключались внутренним миром здоровой пролетарской среды. И не им только. Ученик у станка, за работой, создает прибыль. Ученик на побегушках — признак отсталости предприятия и плохой организации труда.

Тяжело стоять у станка в такие годы, особенно в ночную смену. И не просто стоять: надо работать и выполнять норму выработки! После нескольких дней практического обучения быстрые детские руки изготавливают небольшие детали, не требующие повышенной точности, темпами мастерового. Темпы почти механически закреплялись в нормы. А раз нормы есть и твои способности выявлены — пошевеливайся!

Коротким было детство. Юности не помню. Память не сохранила ее следов. Помню неимоверную усталость и тревоги начавшейся первой мировой войны. В моем представлении они переплелись, хотя война началась, когда мне было тринадцать, а работать начал, когда четырнадцатый миновал.

Война шла вдали. Финны, подданные русского царя, в армию не призывались, но война властно вторглась и в нашу среду. Промышленные предприятия одно за другим переключались на военное производство и в порт прибывали поврежденные в боях корабли. Миноносцы подходили к причалам и докам. Тяжелые корабли останавливались на рейде. Говорили, что и те оси, которые я вытачивал, были элементами цепей орудийных башен на кораблях.

Вскоре меня перевели на изготовление других, более сложных деталей, и мое место занял новый малыш, еще совсем «зеленый». Тоже из тех, которым «без малого шестнадцать». По сути дела, мы так и продвигались: от маленького станка у входных дверей к более мощным и сложным в глубине цеха, а от них — к заводским воротам.

Бывало иногда, в летнюю пору, побежишь к заливу. Знакомые камни, плоские и почти белые, отшлифованные в течение веков волнами и поколениями детских ножек. Много тут этих детей, веселых, шумных и озорных. Пройдут годы, совсем немного лет, и когда им станет четырнадцать, как мне, они будут изредка приходить сюда и уставшими глазами смотреть, как играют другие дети. Но изнуренные ночными сменами и постоянным недоеданием, не будут уже бегать и долго не задержатся здесь.

Вдали — моторные лодки, великолепные яхты, блестящая молодежь и музыка. Там другой мир…

Я очень любил остров Бряндо, сейчас, кажется, Кулосаари. В те годы туда вела паромная переправа. Высокие скалы с хилой растительностью, вид на бесчисленные острова — все это волновало воображение. Если усталость не очень одолевала, я часами расхаживал по этим скалам и почему-то сочинял стихи. Не помню их теперь. Но, конечно, мне они казались хорошими, трогательными и даже вызывали у меня — автора и единственного читателя — обильные слезы. Сильно меня волновали «Морской волк» и «Хижина дяди Тома», первые книги, которые помню.

Сейчас я, наверное, принадлежал бы к самым старым жителям этого острова. По сути дела, Бряндо только осваивался горожанами. Построек еще было мало. Улиц — всего две и те плохие. Одна вела к казино на берегу, почти над обрывом. Вторая — вдоль трамвайного пути вглубь острова. Она могла бы и на западный берег выйти. Но до конца ее не довели. Места там дикие, не обжитые еще, и кому нужна улица в такой глухомани!

Бряндо строился, может быть, благодаря войне. Спекуляция достигла невиданных размеров, и, может быть, именно тогда я впервые услыхал новое мне слово — спекулянт. Трудящиеся презирали этих пиявок, но они все росли численно, обогащались и охотно вкладывали неустойчивые бумажные деньги в надежную недвижимость. Помню вереницы женщин и девчат со связками кирпичей на спине, бегающих по крутым и шатким лесам на верхние этажи новостроек. Финны моего возраста помнят этот женский труд в старой Финляндии.

На развилке двух этих улиц, той, что с казино, и другой, идущей в глубь острова, жил я тогда у своего дяди. Комната чердачная, с наклонным потолком, в стене, в углублении ниши — плита. Владелица не возражала: «Пускай живет! Куда ж его, такого? Поможет иногда двор убирать. Ему же и польза: не избалуется». Она знала, что говорила. В ее руках не избалуешься!

Война все более жестоко вторгалась в рабочие семьи непрерывным ростом цен. Продукты питания еще были в продаже. Только не по карману рабочему человеку. Однажды мой дядя забунтовал:

— Не хочу жить на одной ливерной. На Мурманку поеду. Там и кормят и заработки приличные.

Что нашел он в лесах Карелии — не знаю. Видеться больше не довелось. По рассказам «на Мурманке» все было: и приличные заработки, и продукты питания — и много там образовалось могильных холмов.

Уехал дядя, и я лишился жилья. Некоторое время жил в Хельсинки на Третьей линии, у Отто Пирсканена, видного спортсмена по тем временам. Потом перебрался в район Лампилахти, в среду мне подобных.

Моего заработка хватало на скудное питание. По воскресным дням я мог позволить себе даже настоящий обед из трех блюд в Рабочем доме. Конечно, это за счет завтрака и ужина. Зато с какой гордостью я в такие дни заказывал все одно и то же третье блюдо: «соппа, корпут и керма», что означало — компот с сухарями и сливки. В остальные дни питался предельно скромно, но тоже как бы из трех блюд получалось. Утром каша «геркулес» с маслом, вечером — она же с сахаром, а в обед — суп, кусок хлеба и непременный кофе. Не натуральный уже, суррогатный и, разумеется, не в Рабочем доме, предприятии полуресторанного типа, а в харчевне у самых заводских ворот.

Жил я прижимисто и накопил денег на ботинки. Купил ярко-желтые, заметные издали. Хозяйка ворчала:

— Разве это обувь для рабочего человека. Вкуса у тебя нет. Спросил бы…

Цены все росли. Мой заработок оставался неизменным — по сорок пенни за смену, что бы я ни делал, сколько бы ни выработал продукции. И обмана тут не было. Так и было сказано при найме еще в первый день: по сорок пенни в течение первого года!

Не выдержал я этих наших договорных условий и перешел браковщиком на обувную фабрику, выпускающую тупоносые солдатские сапоги. Она тоже тут поблизости была, в Хаканиеми. В мои обязанности не входила выбраковка негодных сапог. Кто бы допустил такое! Куда бы владелец подевал столько негодной продукции? Я должен был удалять явные признаки брака. Только признаки! Головки сапог часто делали из гнилой кожи с трещинами, разного рода надломами и ссадинами. А их не должно быть! Финляндская продукция может быть только полноценной! Вот и сиди и острейшим ножом удаляй с кожи выступающие края трещин. Потом отшлифуй, да так, чтобы и следа не оставалось, — и первосортный сапог для солдата русской армии готов. Носи, солдат, и будь счастлив, если он выдержит несколько переходов. Работа почти ювелирная, а платили и тут мало. И тоже как бы справедливо: дополнительная работа, не предусмотренная технологической схемой. Накладно!

Летом 1916 года я перешел на оборонные работы, которые вело командование царской армии в горах, за городом. Пробираться туда надо было сначала катером, потом по длиннейшим понтонным мостам из бочек и еще немалое расстояние пешком по горам.

Заработки там были заметно выше, и столовая была. Работать не полагалось. Надо было только держаться за лопату и воткнуть ее в землю при подходе солдата-сапера, руководившего работами землекопов-финнов. Возможно, такое отношение к труду здесь было проявлением национального протеста, понятного и в тех условиях правомерного, но в целом, в народной среде, направленного по ложному следу. На всю жизнь я сохранил убеждение, что именно в национально-освободительном движении финская буржуазия нашла лучшие пути к душе народа и использовала его покорность и доверчивость в своих интересах.

В течение веков, включая шведское владычество, господствующие классы Финляндии, органы самоуправления, печать, школа, церковь и весь уклад общественной жизни внушали народу враждебность ко всему русскому. Не допускалось и намека о том, что есть две России — трудовая, дружеская, братская, и Россия грабительская, враждебная ко всем народам и, может быть, наиболее враждебная именно к самому русскому народу.

Любые проявления дружелюбия рабочей молодежи к русским солдатам и морякам флота осуждались. Финские девушки, замеченные на танцевальных площадках солдат или моряков, подвергались суровому и оскорбительному общественному и церковному бичеванию.

Господство Российской империи, разумеется, не было благодеянием для финнов, и не мне оплакивать его распад. Но неоспоримо, что, получив независимость решением пролетарской России, ни одно собственно финляндское правительство, исключая последние послевоенные, не обеспечило своим гражданам и тех личных и гражданских свобод, которыми они пользовались в составе Российской империи. И это не только в области политической.

Финляндские железные дороги имели ширину колеи, принятую по всей империи. Но появление в Финляндии «русских» вагонов признавалось оскорбительным для национального достоинства финнов. И в Петербурге, на Финляндском вокзале, производилась перегрузка товаров из красных «русских» вагонов в синие «финские».

С глухой болью вспомнил об этом, когда недавно мне предложили «финскую» папиросу в американской упаковке. Могущественные монополии США захватили табачную промышленность этой небольшой страны. И это, кажется, не вызвало заметного протеста. Может быть, это делалось в порядке обмена? Финнам по-прежнему разрешено экспортировать в Америку своих лучших спортсменов.

Старая добрая Финляндия!

Рабочее движение было хорошо организованным и массовым, но по направленности преимущественно культурно-просветительным. Подавляющее большинство рабочих состояли в Социал-демократической партии, в те годы единственной политической партии трудящихся. Почти все рабочие были членами профессиональных союзов.

Помню забастовочное движение, споры и перепалки по выборам в Сейм, по вопросам кооперации, женского равноправия и большую, думается, работу по организации рабочего спортивного движения. Немалое внимание уделялось поднятию культурного уровня рабочих, профессионального мастерства устройству вечеров самодеятельности и массовых празднований.

Веселым, спортивным и каким-то семейно-милым вспоминается праздник весны, условно Первомай. Выступали чтецы-декламаторы, самодеятельные поэты из рабочих, ставились пьесы Спорт, конечно, массовые игры и танцы.

Широко и весело отмечалась середина лета, иванов день. Обычно выезжали на острова. Все — и глубокие старики, древние старухи и малые дети. Был один общий костер и небольшие семейные. Кипятили кофе, шутили и пели. Выпивали тоже. Существовал очередной «сухой закон», но изобретательные и изголодавшиеся финны перегоняли на водку денатурат и даже гуталин на спирту, выпускаемый всесильными спекулянтами-предпринимателями. Молодежь не угощали. И страшновато было бы начинать такое наслаждение с употребления компонента сапожной мази!

Финны моего времени не отличались святостью и были драчливы. За дружеской выпивкой нет-нет да и вспыхивали ссоры. Но окружающие вмешивались и дальше незамысловатой угрозы: «А ну, ударь еще раз» — дело обычно не доходило.

Многие, металлисты в особенности, высокому профессиональному мастерству учились в Питере, и туда выезжали на заработки в период забастовок в Финляндии и безработицы. Встречались финны с русскими рабочими и при ремонте кораблей Балтийского флота.

Идеи национальной независимости, несомненно, искрились и в рабочей среде, но оголтелые антирусские настроения там места не имели. Связи с русскими рабочими и все более ясное понимание общности судьбы рабочего люда исключали такую возможность.

Показательными являются слова о русском народе умеренно левого социал-демократа И. Мякелина, которые приводит И. И. Сюкияйнен в своей превосходной книге «Революционные события 1917—1918 гг. в Финляндии»:

«И. Мякелин говорил: „Мы знаем, и мы убеждены, что этот народ, который не имеет никакого отношения к разбойничьим планам российского правительства, как только он сам освободится от своих угнетателей, еще вернет нам все то, что правительство от нас возможно отнимет“».

Здесь чрезвычайно сильно и верно высказаны мысли рабочих-финнов моего времени и их вера в новую Россию. И мы вправе гордиться таким пониманием классовых и национальных проблем финскими рабочими старших поколений.

Мы помним, и молодые не должны забывать, хотя знают об этом только из литературы и уроков истории: пролетарская Россия вернула финнам даже больше, чем они просили.

Символично, может быть, что сын этого Мякелина, Юрье, в составе красных финнов воевал за власть Советов в России…

Старая добрая Финляндия!

Крупнейшая роль в воспитании национальных чувств финнов принадлежала церкви, организации своеобразной, очень сильной и весьма сложной. В Финляндии она отличалась большей демократичностью и сравнительно терпимым отношением к тем, кто отрицал ее догмы. Нельзя не признать и ее заслуг в деле превращения Финляндии в одну из первых стран сплошной грамотности. Например, к конфирмации — предварительному условию вступления в члены церкви — допускались только юноши и девушки, умеющие читать и писать и, конечно, знающие катехизис. И только такие, разумеется, могли вступить в церковный брак. Неграмотные, не принятые в члены церкви, лишались этого права. Церковь призывала население к полному охвату детей школьным обучением. Для неграмотных юношей и девушек организовывала воскресные и вечерние школы.

Священник — киркко херра — непременный участник организации народных празднеств и спортивных соревнований. Не кадилом он там машет и не навязывает благословения, а дает советы, дельные советы. Вспоминается, что и мой первый приз на лыжных соревнованиях школьников я получил из рук главы местной церкви.

Поведение священника внешне было безупречно. Свою, и немалую, долю общественного продукта он получал, как должное, марок и пенни не собирал. И кто бы посмел предложить киркко херра такое!

Не минует он семьи бедняка, если там случилась беда, не откажется в такой семье от чашки кофе, может быть и очень плохого. Еще долгие годы после этого хозяева будут рассказывать соседям: «Тут за нашим столом сам киркко херра сидел и пил кофе из этой чашки. Храним ее уже сколько лет».

Да, большой силой была церковь, и не покачнешь ее тем только, что назовешь религию опиумом. Хорошо и умело служила она имущим классам, направляя недовольство народных масс против «внешних угнетателей», против России и русских. С падением царского строя в России церковникам стало не до ласковых улыбок. Исчезли улыбки, и церковь показала свои зубы.

Но вернемся к тому, что происходило летом 1916 года.

«Национальный протест» землекопов-финнов на оборонных работах царское командование подавило без усилий: просто увеличило число саперов-надзирателей, и в дальнейшем они безотлучно торчали около нас. Сидели ли они, стояли или курили, но лопаты в наших руках двигались сноровисто и быстро.

На зиму, как обычно, земляные работы прерывались. А в этот раз, насколько я знаю, они уже не возобновились более. Может быть, и сейчас там сохранились наши окопы и траншеи. Длинные и довольно прямые рвы, отделанные бетоном. Были совсем готовые, были и только начатые.

С прекращением строительства оборонительных сооружений всех вольнонаемных командование уволило. Передо мной, как и перед многими другими финнами, вновь встал вопрос: где найти работу? Была зима, всюду сокращалось производство, спрос на рабочую силу уменьшался, а число нуждающихся все росло. И я решил ехать в Питер, как тогда финны называли Петроград.

Рабочих финнов в Петрограде было много. Десятки тысяч, наверное. На Выборгской стороне, на Охте, в районе Финляндского вокзала финская речь звучала так же часто, как и русская.

В Петроград я ехал первый раз. Кое-какие представления о большом русском городе я имел, хотя и не знал, где буду жить, где работать. В одном со мной вагоне из Хельсинки возвращался пожилой финн, постоянный житель Петрограда. Старые финские производственники бережно и заботливо относились к рабочей молодежи. Не только наставления давали, а часто расспрашивали молодых, советовали, но мнения своего не навязывали. Таким оказался и мой спутник — доброжелательный и умный.

— Смотри, Питер большой. Все бы финны туда уместились, — говорил он. — А что языка не знаешь, то это не такая уж большая беда. Вот если надолго едешь, то без языка не жизнь. Конечно, есть и такие, которые и не изучают, но это худо. Работать крепко придется, а пальцем на все не укажешь.

— Работы я не боюсь.

— Не боишься, говоришь? Это хорошо! Но не хвались зря. На токаря не доучился. Значит — не токарь. Землю копал? Улицы, что ли, перекапывать будешь в Питере? Молодому человеку ремесло знать надо, ремесло!

— Может, на железную дорогу поступлю, временно, до весны.

— Может быть. Зима на носу, и временных рабочих нанимают. Но опять только шпалы да рельсы таскать и убирать снег тоже. Ремеслу не научат. Может, в Дубровку поедешь, раз там у тебя родители? Слыхал я, что недурно там.

— Как к финнам — русские? — расспрашивал я.

— Разные они, русские. Рабочий человек есть рабочий человек. Ничего дурного или чужого в нем нету. Язык только другой. Ты держись ближе к тем, кто ремесло знает. А так — всякие люди: и дурные есть, пьяницы, жулики разные. Таких остерегаться надо, особенно на базарах, по барахолкам которые…

— Жил с людьми, знаю.

— Так ли уж хорошо знаешь, — усомнился мой добрый собеседник. — Хороших людей на свете много, да только на лбу у них о том не написано. Присматриваться надо. Ты вот запиши мой адрес — на Шпалерной живу. Многого не обещаю, но если трудно будет — чем-нибудь помогу. Заходи.

Мой спутник верно сказал. Петроград — город большой. Заводов много. Всем бы финнам места хватило, а одному втиснуться трудно. Потолкался я в городе недолго, попробовал эти временные работы и решил: поеду-ка в Дубровку, к своим, а там видно будет. Поздней осенью 1916 года одним из последних пароходов поднялся я вверх по Неве до Дубровки.