XIII

XIII

Федор заканчивает свой роман словами: «…и для ума внимательного нет границы — там, где поставил точку я: продленный призрак бытия синеет за чертой страницы, как завтрашние облака, — и не кончается строка». По-английски вместо «призрак» стоит «тень», которую в русском оригинале замещает метафора — и какая метафора! Вернувшись к первым строкам книги, мы обнаруживаем там фургон, по всему боку которого «шло название перевозчичьей фирмы синими аршинными литерами, каждая из коих… была оттенена черной краской: недобросовестная попытка пролезть в следующее по классу измерение». Сам Федор, однако, пролезает в другое измерение через образы тени, которые указывают на присутствие отца в решающие моменты его жизни.

Здесь следует вспомнить, что, написав жизнеописание Чернышевского, Федор принимается за чтение французского мыслителя Пьера Делаланда (придуманного Набоковым). В своем шедевре «Discours sur les ombres»[151] Делаланд элегантно и настойчиво отвергает идею смерти как конца существования: «Я знаю, что смерть сама по себе никак не связана с внежизненной областью, ибо дверь есть лишь выход из дома, а не часть его окрестности, какой является дерево или холм. Выйти как-нибудь нужно, „но я отказываюсь видеть в двери больше, чем дыру да то, что сделали столяр и плотник“». Раскрывая Зине планы своего будущего романа, Федор говорит, что прежде всего ему необходимо перевести книгу Делаланда, чтобы воспитать свой ум и окончательно приготовиться к «Дару». Когда же Федор приступает непосредственно к «Дару», мы понимаем, что он не забыл о тенях из Делаландова «Discours».

Достаточно привести один пример. Через две недели после того, как судьба наконец свела Федора и Зину в одной квартире, Зина дает ему потрепанный сборник его стихов и просит подписать. Через день после этого он подходит к ней, чтобы извиниться за свои стихи: «Это плохие стихи, то есть не все плохо, но в общем. То, что я за эти два года печатал в „Газете“, значительно лучше». В ответ Зина вспоминает его лучшее стихотворение, которое она слышала на вечере, и приносит из своей комнаты кипу газетных вырезок — его и кончеевские публикации. За горечь разочарования, которую оставила на душе первоапрельская шутка с газетной рецензией, Федор получает неожиданное вознаграждение — знакомство с человеком, который станет его идеальным читателем — и не только им.

Как-то вечером, несколько дней спустя, Федор слышит из своей комнаты, как Зину просят спуститься с ключом навстречу гостям. Он находит предлог, чтобы выйти вслед за ней, и застает Зину у стеклянной двери, где она стояла, играя надетым на палец ключом. Свет погас, как обычно в подъездах европейских домов, где он включается ненадолго. За предложением, в котором обращают на себя внимание ключи, играющие столь важную роль в судьбе Федора, следует абзац, в котором свет с улицы и тень узора решетки, соединившая Федора и Зину, придают этой сцене их первого свидания необыкновенную выразительность.

Сквозь стекла пепельный свет с улицы обливал их обоих, и тень железного узора на двери изгибалась через нее и продолжалась на нем наискось, как портупея, а по темной стене ложилась призматическая радуга. И, как часто бывало с ним, — но в этот раз еще глубже, чем когда-либо, — Федор Константинович внезапно почувствовал — в этой стеклянной тьме — странность жизни, странность ее волшебства, будто на миг она завернулась и он увидел ее необыкновенную подкладку. У самого его лица была нежно-пепельная щека, перерезанная тенью, и когда Зина вдруг, с таинственным недоумением в ртутном блеске глаз, повернулась к нему, а тень легла поперек губ, странно ее меняя, он воспользовался совершенной свободой в этом мире теней, чтобы взять ее за призрачные локти; но она выскользнула из узора и быстрым толчком пальца включила свет.

Две детали указывают на то, чье именно незримое присутствие чувствует в этот момент Федор: радуга (глава, посвященная его отцу, начинается с радуги и незабываемого образа: «Отец однажды, в Ордосе, поднимаясь после грозы на холм, ненароком вошел в основу радуги, — редчайший случай! — и очутился в цветном воздухе, в играющем огне, будто в раю. Сделал еще шаг — и из рая вышел») и ощущение «странности жизни», которое Федор испытывает так остро, как никогда ранее (хотя его отец, Константин Годунов, таинственно передал ему свою способность ощущать «врожденную странность человеческой жизни»).

Встретившись с Федором на следующий вечер, Зина объясняет ему, почему накануне она ускользнула от первого его прикосновения. Она только что разошлась с женихом (которого она никогда не любила), и вообще дома она никогда не допустит ни намека на какие-либо отношения с Федором. Подлинную причину она не может назвать: дело в том, что приставания отчима, который пытался воспользоваться тем, что они живут в одной квартире, опошлили бы любое проявление близости между ней и Федором в этих стенах.

Описывая сцену в подъезде у стеклянной двери, Федор словно намекает на присутствие отца, который как будто бы ожидал этого момента, чтобы закрепить успех своих попыток свести сына с Зиной. Все, однако, обстоит не так просто: судьба не учла Зининого брезгливого отношения к собственному дому — еще один каприз свободной воли, который, как и в случае с Лоренцами, отвратившими Федора из-за их дружбы с Романовым, затягивает достижение цели, поставленной судьбой. Несмотря на все откровенные намеки Набокова на настойчивое вмешательство судьбы в жизнь Федора, он оставляет за Федором и Зиной право свободно совершать поступки, которые сама судьба не может предвидеть. Зина твердо решила, что любовных свиданий с Федором в стенах дома не будет, — однако судьба затем вбирает этот неожиданный запрет в тот поэтический центральный орнамент, вокруг которого разворачивается весь роман.

Зина вначале появляется в романе только как безымянная, молчаливая падчерица хозяина новой квартиры Федора, которая не выносит самодовольной вульгарности своего отчима. Читатель узнает имя возлюбленной Федора не раньше, чем дочитав книгу до середины срединной главы. Именно в тот момент, когда Федор заканчивает стихотворение, воспевающее их вечерние свидания в городе, — только такие встречи она позволяет, — Зина появляется из темноты. Система образов и возвышенный героический тон стихотворения, которое Федор сочинял для нее целый день, вызывает в памяти его незаконченную книгу о путешествиях отца:

Есть у меня сравненье на примете, для губ твоих, когда целуешь ты: нагорный снег, мерцающий в Тибете, горячий ключ и в инее цветы. Ночные наши, бедные владения, — забор, фонарь, асфальтовую гладь — поставим на туза воображения, чтоб целый мир у ночи отыграть! Не облака — а горные отроги, костер в лесу, — не лампа у окна… О поклянись, что до конца дороги ты будешь только вымыслу верна…

Эти строки Федор сочинил еще утром, лежа в постели. Заключительная часть стихотворения рождается у него сейчас, вечером, когда он поджидает Зину:

Под липовым цветением мигает фонарь. Темно, душисто, тихо. Тень прохожего по тумбе пробегает, как соболь пробегает через пень. За пустырем как персик небо тает: вода в огнях, Венеция сквозит, — а улица кончается в Китае, а та звезда над Волгою висит. О, поклянись, что веришь в небылицу, что будешь только вымыслу верна, что не запрешь души своей в темницу, не скажешь, руку протянув: стена.

Волга, улица, которая ведет в Китай, даже Венеция, связанная для Федора с висевшей в отцовском кабинете картиной: Марко Поло покидает Венецию — все это также обращено к отцу[152]. Стихи Федора, воспевающие прогулки и разговоры с Зиной, перекликаются и со стихотворением об одиночестве, которое он сочинял в первой главе — в «призрачном кругу» фонаря возле закрытых дверей своего дома, — транспонируя его из минора в мажор. Записанные сплошными строками, они в то же время предвосхищают финал романа с его стихотворной концовкой, тоже замаскированной под прозу и предвосхищающей тот момент, когда Федор и Зина останутся вдвоем на улице.

Последняя строка посвященного Зине стихотворения завершает абзац, а в начале следующего она наконец входит в роман «из темноты… как тень… от родственной стихии отделясь». Вот конец этого абзаца:

Что его больше всего восхищало в ней? Ее совершенная понятливость, абсолютность слуха по отношению ко всему, что он сам любил. В разговорах с ней можно было обходиться без всяких мостиков, и не успевал он заметить какую-нибудь забавную черту ночи, как уже она указывала ее. И не только Зина была остроумно и изящно создана ему по мерке очень постаравшейся судьбой, но оба они, образуя одну тень, были созданы по мерке чего-то не совсем понятного, но дивного и благожелательного, бессменно окружавшего их.

Федор полагается на неизменную доброту судьбы, несмотря на то что у него имеется немало оснований считать, что жизнь хочет посмеяться над ним или сорвать его планы. Биографии всех трех Чернышевских — знаменитого писателя, незаметного студента и его полубезумного отца — могли бы, кажется, послужить еще более убедительным доказательством того, что делами человеческими управляет какой-то бессердечный шутник. Федору, однако, известно и нечто другое: он понимает, что подлинный ключ от его мира можно найти в тайной щедрости, скрывающейся за кажущейся недоброжелательностью.

Уже самим своим устройством жизнь причиняет нам боль: мы страдаем от одиночества души, от уходящего времени. Федор, однако, понимает, что и то и другое — это лишь высокая цена, которую взимает жизнь за свои дары, которые иначе невозможно получить, — за независимость духа, за неповторимость и хрупкость каждого мига. Однако через свою любовь к Зине он преодолевает одиночество, через свое искусство постигает смысл уходящего времени и побеждает его. И быть может, по ту сторону смерти, там, there, l?-bas, где его отец, кажется, каким-то образом управляет счастливыми поворотами в его судьбе, даже высокая цена, которую приходится платить за то лучшее, что дарует жизнь, окупится одним последним великим даром. Если прошлое сохранится, если «я» будет преодолено.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.