№ 67 Председателю Совета Министров СССР Г. М. Маленкову
№ 67
Председателю Совета Министров СССР Г. М. Маленкову
Июнь 1954 г. Зубово–Полянский дом инвалидов, станция Потьма, Мордовская АССР (черновик заявления)
Председателю Совета Министров СССР Георгию Максимилиановичу Маленкову
содержащегося в Зубово–Полянском доме инвалидов епископа Афанасия Григорьевича Сахарова ст. Потьма Мордовск[ой] АССР
Заявление
Беру на себя смелость обратить Ваше внимание на величайшую несправедливость, жертвой которой являюсь и я.
Мое заявление довольно обширно. В нем немало подробностей, которые могут показаться не стоящими внимания, мелочными. Но из мелочей слагается жизнь, и те мелкие детали, о которых я упоминаю, являются характерными штрихами, без которых не будет ясна и правдива картина моего злосчастного положения.
Мое заявление — это крик наболевшего сердца. Я обращаюсь к Вам прежде всего как к человеку и прошу Вас сердцем откликнуться на боль многих сердец, так как кроме меня в еще большей степени страдают мои близкие, повинные разве только в том, что в течение многих лет заботятся и беспокоятся обо мне.
Вместе с тем я обращаюсь к Вам и как к главе Советского] Правительства с просьбой оградить меня от посягательств на мою свободу и на мои права как гражданина Сов[етского] государства].
7.Х1–43 г. я был арестован и по ст. 58, 10–11 заочно вынесенным приговором ОСО при бывшем МГБ был осужден на 8 лет заключения, считая начало срока с 9–Х1–43 г. Никакого последующего поражения в правах, никакого последующего ограничения в приговоре не было указано.
Незадолго до окончания срока мне было предложено указать лиц, которые могли бы взять меня как инвалида на их иждивение. У меня нет личной семьи, у меня нет родных братьев или сестер. Но в жизни часто бывает, что чужие становятся ближе и роднее родных. На сделанный мне запрос я указал таких не родных, но близких мне лиц, которые в течение всего времени моего заключения заботились обо мне и теперь, в связи с окончанием моего срока, сделали соответствующие заявления и продолжают хлопотать о разрешении мне поселиться у них.
Однако 9–Х1–51 г., когда я должен бы быть освобожденным и когда по здравой логике мне должны бы быть возвращены все гражданские права, я не был освобожден и до сих пор уже 33–й месяц не имею свободы. За эти месяцы сверхсрочного заключения я пережил, перестрадал, переволновался, расстроил нервы и потерял здоровья больше, чем за все годы моих предшествовавших заключений.
Чтобы Вы могли составить хоть некоторое приблизительное представление, в какой тяжелой, угнетающей, нервной обстановке я находился, я укажу лишь немногие факты, иногда как будто не имевшие непосредственного отношения ко мне, но создававшие ту нездоровую атмосферу, в которой мне приходилось дышать.
Что стоило одно то обстоятельство, что несмотря на точно указанный в приговоре срок заключения меня продолжали держать в заключении без указания каких–либо законных мотивов в полной неизвестности о том, долго ли продлится такое состояние, какие перспективы ожидают меня в дальнейшем, какие еще произвольные меры могут быть применены ко мне?
Правда, мне говорили, что меня задерживают в лагере в ожидании помещения в инвалидный дом, ибо правительство в гуманной заботе о том, чтобы я, старик–инвалид, по выходе из лагеря не оказался бесприютным и беспризорным, берет меня на свое полное обеспечение и помещает в дом инвалидов, который для меня и мне подобных будет построен На территории Мордов[ской] АССР. Но могло ли такое объяснение дать успокоение? Во–первых, какая нужда непроизводительно тратить народные средства на мое содержание в инвалидном доме, когда мои близкие берут меня на их иждивение? А во–вторых, разве то, что кто–то почему–то не позаботился своевременно приготовить помещение для таких, как я, инвалидов и что кто–то другой определил поместить меня в Зубово–Полянский дом инвалидов, которого в момент составления этого определения не существовало еще в природе, — разве это могло быть законным основанием годами держать под стражей вольного человека, разве это могло принести успокоение? И что стоила та внешняя обстановка, в которой пришлось мне быть по окончании срока, при во многих случаях сухо–формальном, черством, бессердечном, неосновательно придирчивом и неблагожелательном отношении многих из лагадминистрации и лиц надзорского состава.
Меня по окончании срока не раз перебрасывали из барака в барак, с лагпункта на лагпункт со всеми прелестями этапного следования. Меня то держали в общих бараках на общих с заключенными основаниях, то сажали в запертую камеру, с парашей и получасовой прогулкой. Здесь мне объявляли новое постановление того же ОСО «освободить из–под стражи и от высылки и поместить в дом инвалидов» и продолжали держать под замком. На мой вопрос к посетившему нас прокурору Дубравлага: «Почему меня и после недавно объявленного постановления „освободить из–под стражи” продолжают держать под стражей?» — я вместо ответа услышал сердитый окрик: «Почему вы с длинными волосами?» — «Я служитель культа. Нам разрешено и в заключении носить длинные волосы». — «Ничего не знаю. Все должны быть одинаково острижены»…
За время моего сверхсрочного заключения то мне предоставлялось право свободного хождения по всей лагерной зоне, то меня сажали за вторую проволоку и, когда мне нужно было из нашей зоны выйти в уборную, за мной приходил надзиратель и допрашивал, что я там делаю и почему долго задерживаюсь? Все лето 53[-го] года я лишен был возможности дышать свежим воздухом, так как для нас, 120–130 инвалидов, была отгорожена прогулочная площадка размером 35 х 25 шагов, включая сюда и место, занимаемое уборной и мусорным ящиком. На площадке не было ни деревца, ни кустика, ни травинки. С утра и до вечера палило солнце, и небольшая тень была только около уборной. На нашу просьбу отгородить с северной стороны занимаемого нами барака узкую полоску, где можно бы было посидеть в тени, мы получили ответ: «Вы еще птичьего молока захотите!..»
Временами я вместе с другими окончившими срок получал некоторые льготы, которые затем без Всякого с нашей стороны повода у нас отнимались.
Так, с марта 52–го [г.], с момента нашей изоляции на 18 л/о от не окончивших срок, у нас прекратились обыски. Но в сентябре того же года нас перебросили на 8 л/о, и здесь регулярные обыски возобновились, причем они нередко были неосновательно придирчивы и грубы. Лично я почти не имею оснований жаловаться на производивших у меня обыски, но сам факт обыска у окончивших срок всегда чрезвычайно волновал меня, и один из обысков ближайшим образом был причиной происшедшего у меня в тот же день инсульта.
С мая 52–го года нам разрешили неограниченную переписку с нашими близкими. Но в апреле 53–го года, через несколько дней после объявления амнистии заключенным, у нас это право отняли, ограничив только двумя письмами в год. Это стеснение в переписке было особенно тяжело, так как причиняло величайшие страдания не только нам, но в еще большей мере нашим близким, которые привыкли уже получать от нас частые письма и теперь терялись в догадках, не получая от нас никаких вестей.
Мысль о страданиях за меня моих близких угнетала меня более, чем мои личные злострадания. Кроме того, ведь я был не в уединении, а жил в окружении более чем 100 человек, таких же несчастных, как я, давно окончивших срок, которых ждут не дождутся их родные, теряясь в догадках, почему долгожданные не едут к ним? Жены думают, что их мужья нашли новых подруг. Старики родители выплакали свои очи, теряя надежду увидеть в последний раз перед смертию своих сынов и умереть на их руках. Осиротелые дети, оставшиеся без отца, а иногда и без матери, в постоянных слезах ждут, когда же приедет их папа, чтобы отереть их сиротские слезы. А мы, ограниченные до крайнего минимума в переписке и по условиям лагерной цензуры (ведь нам запрещено было употреблять в письмах даже выражение «инвалидный дом»), мы не могли правдиво написать им о нашем положении.
Чужие страдания, рассказы о которых волей–неволей мне приходилось слышать каждый день, не могли не причинять страданий и мне, ибо только совсем черствое сердце могло бы спокойно относиться к тому, что читали мои сотоварищи по несчастью в получаемых ими письмах и чем делились они со мной. Если бы Вы, гражданин Председатель, дали распоряжение лагерной цензуре представить Вам выписку хотя бы из части поступавших к нам писем, Вы получили бы потрясающий документ и, я думаю, Вы взволновались бы более, чем волновался я.
Тяжесть переживаний от той неправды, жертвой которой был я и от которой страдали мои близкие, увеличилась еще более, когда в прошлом году так решительно и всенародно были вскрыты и осуждены допускавшиеся ранее нарушения советской законности, так гневно заклейменные советской общественностью, и когда справедливо и строго были наказаны прежние руководители карательных органов, те руководители, при которых и я, вопреки их собственным постановлениям «освободить из–под стражи», в течение многих месяцев задерживался в сверхсрочном заключении. Можно ли это рассматривать иначе, чем как предательскую деятельность с целью дискредитировать советскую] власть и советскую] законность.
И в правительственных актах, и в советской прессе высказывалось твердое убеждение, что бывшие заключенные, освобожденные по амнистии или по окончании срока, вернувшись в ряды свободных граждан, будут честно и добросовестно трудиться на благо родины. Поэтому давалось распоряжение, чтобы власти на местах оказывали всяческое содействие вышедшим из заключения и в получении работы, и в устройстве их бытовой обстановки. А меня, как и моих сотоварищей по несчастью, не дав мне возможности проявить себя на свободе, заранее ошельмованного уже упраздненным ОСО при бывшем МГБ, по–прежнему продолжали держать под стражей. Можно ли было оставаться спокойным, можно ли было не волноваться? Можно ли было не страдать?
Волновались и мои близкие, читая об амнистии не отбывшим еще срока заключения и теряя надежду увидеться с давно окончившим срок. Их волнения болезненно переживались и мной.
И в такой чрезвычайно тяжелой, нервной обстановке мне пришлось прожить не один день, не один месяц, а более тридцати. В результате всего пережитого у меня на нервной почве развилась гипертония, в январе сего года у меня был первый инсульт.
18 мая текущего года я был этапирован из Дубравлага в Зубово–Полянский дом инвалидов. Конечно, здешнюю обстановку нельзя сравнить с лагерной. Здесь в некоторых отношениях бытовые условия почти как домашние. Но все же, сравнивая жизнь в доме инвалидов с лагерной, я могу сказать только, что из двух зол это меньшее.
Уже самый факт принудительного поселения в дом инвалидов вопреки моему желанию, не считаясь с усиленными ходатайствами моих близких о разрешении мне поселиться у них, является насилием, грубым нарушением советских законов об охране личных прав советских граждан, о чем и Вы, гражданин Председатель, убедительно говорили в Ваших речах пред выборщиками и на заседании Верховного Совета.
С 9–Х1–51 [г.] я считаю себя полноправным, свободным гражданином Советского] Союза и со всею решительностью протестую против продолжающегося насилия и глумления и надо мной, и над советскими] законами. Во всяком случае с указанного числа мне должно быть предоставлено право свободно распоряжаться собой, а меня в принудительном порядке изолируют, как поступают со свободными гражданами только в случае их сумасшествия.
Здесь в инвалидном доме, конечно, больше свободы, чем в лагере. Но и здесь территория дома обнесена таким же, как в лагере, высоким забором, из–за которого мы не видим настоящих вольных людей. За зону чрез вахту мы можем выходить только с особого на каждый раз разрешения коменданта по предварительной накануне, а иногда и за два дня записи с точными указанием, куда и зачем выходим. Даже заключенные бесконвойные в отношении выхода из лагеря пользуются большей свободой, чем я.
Теперь я не в лагере, и, казалось бы, окончилась выдача посылок с просмотром их содержимого лагнадзором. Однако и здесь был случай, когда комендант потребовал вскрыть посылки в его присутствии и показать ему все содержимое. Правда, это был один случай, но где гарантии того, что подобное не повторится?
В лагерях при различных опросах спрашивали только о последней судимости. Здесь требуют от меня сведения о всех прежних за всю жизнь. Когда я совершенно спокойно и корректно указал, что с окончанием срока заключения должны бы прекратиться подобные допросы, а если коменданту нужны таковые сведения, он может взять их из моего дела, — мне было сказано, что я груб и резок, и весьма прозрачно, предостерегающе, если не сказать угрожающе, дано было понять, что моя дальнейшая судьба в значительной мере зависит от коменданта.
Сейчас мы не ограничены в переписке. Но в первые же дни по прибытии сюда было сказано, что нам не следует писать письма на других языках, кроме русского, что мы не можем писать нашим друзьям, оставшимся в лагере, и что на конвертах обязательно должен быть обратный адрес, как это требовалось в лагере. Были случаи, когда письма, сданные нами для отправки на почту, возвращались нам только потому, что в обратном адресе стояли только инициалы, а не было полного имени и отчества отправителя. Все это заставляет думать, что закон об охране тайны переписки в отношении нас нарушается.
По буквальному смыслу § 19 правил распорядка Для домов инвалидов на свидание инвалидов с родными и знакомыми и даже незнакомыми никакого и ничьего разрешения не требуется. Вольные люди вольны встречаться с кем пожелают. Только когда встреча предполагается на территории инвалидного дома, где в других случаях пребывание посторонних не допускается, только тогда требуется разрешение, но не на самое свидание, а на свидание в особом помещении по указанию директора дома или медицинского работника дома. Однако когда ко мне приехала старушка, бывшая членом нашей семьи, когда жива была моя мать, и теперь все время заботившаяся и продолжающая заботиться обо мне, комендант сначала совсем отказал мне в разрешении свидания с ней на том основании, что свидания находящимся в инвалидном доме разрешаются якобы только с ближайшими прямыми родственниками, которых он тут же перечислил. Позднее после целого допроса, учиненного мне: «Кто приехавшая, в каком родстве со мной, почему приехала, зачем приехала?» — было разрешено лишь кратковременное свидание, и бедная 70–летняя старушка после многих слез и огорчений и неприятных объяснений с комендантом в течение 5–дневного здесь пребывания получила всего два двухчасовых свидания.
Теперь, больше чем чрез месяц после приезда ко мне моей знакомой, выдвигается версия, якобы приезжавшая среди местного населения делала сборы для меня. Но ведь в разрешении свидания было отказано утром в первый день по приезде, когда приехавшая с раннего утра спешила ко мне и не могла и не имела времени заняться тем делом, которое ей ставится в вину. И при моих неоднократных разговорах с комендантом во время пребывания здесь моей знакомой в его речах не было и намека на что–либо подобное, что потом поставлено в вину приехавшей. Тогда у коменданта был один мотив: она не родственница, а только знакомая. Очевидно, новый мотив ограничения свидания создан роз! ГасШгп для оправдания комендантского незнакомства с текстом утвержденных высшей властью правил.
В лагере было совершенно естественным, что я был под постоянным наблюдением лагадминистрации. Казалось бы, с выходом из лагеря положение должно измениться. Однако и в этом отношении мало перемены. Здесь я под постоянным наблюдением буквально в духе чеховского человека в футляре, — как бы чего не вышло! Прислали в инвалидный дом Сахарова. Он — архиерей!.. — Как бы чего не вышло! — и меня в первые же дни строго предупреждают, что мне здесь не позволят церковь устраивать, что мне не позволят вести религиозную пропаганду, хотя я не успел еще дать никакого повода к таким предупреждениям. Стало известно, что я получил бандеролью православный календарь издания Московской Патриархии, и меня уже допрашивают, что я буду с ним делать, кому буду давать? Как бы чего не вышло! Получил я сотовый мед. На беду в это время зашел один из начальников. «У вас церковью пахнет, ладан курили?» — «У меня нет ладана». — «Восковые свечи зажигали?» — «У меня нет свечей, а есть сотовый мед».
Еще в лагере мы, пять человек, не курящие, не Ругающиеся, спокойные, уговорились проситься в одну комнату. Наше желание исполнено. Но одного из нас — еврея — уже расспрашивали: почему он пожелал жить с Сахаровым? Не по религиозным ли соображениям? Как бы чего не вышло.
Нам с некоторого времени перестали привозить посылки с почты. Надо ходить за ними самим километра 11/2-2 и приносить на себе. Я попросил одного инвалида священника помочь мне. К кому естественнее всего было мне обратиться, как не к собрату. Он охотно два раза помогал мне. Но и его расспрашивали: «Почему он помогал Сахарову?» — и в третий раз не выпустили за вахту. Как бы чего не вышло!
Мои силы слабеют, мне нужна усиленная медицинская помощь. А здесь в амбулатории часто не бывает даже основных лекарств. После бывшего у меня инсульта чрезвычайно ослабело зрение. Мне нужны новые очки. Я живу здесь уже третий месяц и не могу обратиться за советом к окулисту. Нас, нуждающихся в его помощи, обнадеживают, что когда в инвалидном доме будет комплект инвалидов в 350 чел[овек] (пока нас 167), тогда для нас будет приглашен окулист из Саранска или Торбеева. А время идет, и зрение без надлежащей медицинской помощи все ухудшается.
Все это и многое другое продолжает создавать и на новом месте такую же тяжелую, нездоровую, нервную обстановку, какая была уже причиной моего первого инсульта. Теперь я ежедневно в ожидании повторного.
Ввиду изложенного я решаюсь просить Вас, гражданин Председатель, не о милости, не о снисхождении, а только о справедливости.
Если в чем–либо была моя вина, она своевременно соответствующим образом была оценена и за нее было наложено соответствующее наказание, которое я полностью понес. Казалось бы, вина искуплена. А дважды за одну вину не карают. На мое несчастье, мой срок закончился в то время, когда прежние руководители карательных органов с очевидной целью дискредитировать советскую законность, грубо нарушив справедливость, учинили ничем не оправдываемое насилие в числе многих Других и надо мной. Теперь нарушители советских законов справедливо наказаны. Только завершением торжества справедливости будет возвращение полной свободы и мне.
Я знаю, что моя идеология, как верующего человека и служителя Церкви, не соответствует советской идеологии. Радости об успехах атеизма не Могут быть моими радостями. Но за религиозные Убеждения советские законы не преследуют. В Советском Союзе — свобода совести. А политическим Деятелем я никогда не был, ни в дореволюционное, в советское время, никогда ни в каких политических организациях не участвовал, никаких политических выступлений не делал. Я горячо люблю Родину, и все ее скорби и все ее радости — мои скорби и мои радости.
1. Теперь на старости лет я не думаю ни о какой и церковно–общественной деятельности. У меня одно желание — чтобы мне, 67–летнему больному старику, дана была возможность провести уже не долгий остаток моей жизни не среди чужих людей, не в холодной, официальной обстановке общежития, не в атмосфере постоянных подозрений, сыска, предупреждений, ущемлений, а в тесном небольшом кругу близких мне лиц, пользуясь их заботами и уходом, и чтобы на их руках, а не на больничной койке я мог спокойно умереть.
2. И потому прошу Вас, гражданин Председатель, приняв во внимание мое более чем 32–месячное сверхсрочное лишение свободы со всеми указанными осложнениями, сделать зависящее от Вас распоряжение, чтобы мне была возвращена полная свобода.
Е[пископ] А[фанасий] Сахаров.
Июнь 1954 г.[306]