1976 год
1976 год
10/I. Вчера был душеспасительный прощальный разговор с директором. Еще раньше — с главным редактором. Итак: с 13-го ухожу.
Директор назидал. Ехали с ним в метро, что само по себе забавно — он отпустил машину. Так как он живет на Кунцевской, рядом с дачей Сталина, то я и спросил: что там? “Все сохраняется, будет музей”.
Был у Владимова. Невесело: затормозили и книгу, и спектакль, выясняют, как попала в “Грани” повесть о собаке.
А так почти нечего, хотя много всего. Торопливо редактировал, виделся с людьми близкими, но и это не избавило от снов с полетами и от снов с громадным количеством людей, что означает порывы и одиночество, это по новейшим толкованиям. Пасмурно было, погода вертелась с мороза на тепло, из окна далеко видно, и женщина смотрит вниз, и хочется валять дурака, чтоб ее насмешить. Ощущение полное, что издательство испохабило, испортило меня, и только крохотная зацепка, что вылечусь.
Везло на снег. То мокрый, то ветер. Уходя, нагло врал, что пишу о школе и посему надо поработать в школе. Записан в совет по работе с молодыми. Еду в Киров не просто руководить семинаром, а как член совета. Но нет ли в этой возне с мадам общественностью оправдания своему безделью? “Диссиденты, — говорит Наташа Владимова, — развивают деятельность, левачат на этом капиталы, а творцы сидят на картошке и делают дело”.
Зуб один, сволочь, болит. Мог бы и… да, видно, не мог. Все пишется на небесах.
С первого дня ухода завожу правило отмечать, что сделано. Так уже было трижды, даже четырежды: когда не работал после телевидения, в Ялте, Харовске и Малеевке.
Во мне так много плохого, что помогай Бог избавиться от половины. Но бросил же, например, курить, а ведь 15 лет смолил. И другое нужно. Эти дни торопливо редактировал, заканчивал, но многое невольно остается. Дьяков (рассыпанный набор), Владимов, Яшин, Власенко и многие, многие в заделе, в том числе земляки. А сделано все же много хорошего, и пять лет в издательстве прошли не зря. Считаю, что есть и моя заслуга в формировании нравственности издательства. Но как легко рушится. Конечно, жалость ко мне, что ухожу, непритворная, но такое время, что забывают быстро, да и ладно. А вот помнят же в институте. Только зря. Может, и не зря, согласился вести литкружок, “Родник”.
Новый стержень!
Завтра Крещение. Буду в Кирове.
А до этого, начиная с 12-го, летело прощание с издательством.
Был у Тендрякова с Д. Сергеевым. Читал он новую повесть. Все более философ. Написал ему утром сомнение. Письма и ко мне. Кому был нужен, осуждает, кто друг — одобряет. Эти дни морозы, хорошо.
Вернулся. 26 января. 150 лет С.-Щедрину. Открывал доску и сидел на сцене.
Был у мамы и отца. Программа обычная — баня, пельмени, немного хозяйства.
29 января. Вчера пришло официальное извещение о приеме в Союз. Вечер Рубцова. А я не был. И жена недомогает, и Богданов плакался по случаю очередного развода и размена нажитой квартиры. А всего главнее, в ЦДЛ противно идти. Настоящая литература там нежеланна. Вечер был в Малом зале, так памятном мне. Сколько уж я там был на семинарах партсекретарей, там же стоят гробы в случае, если покойник не лауреат, но известен.
Был у Передреева, квартиры нет, денег тоже. Разговор торопливый.
Приезжал Дм. Сергеев. Оставил рукопись романа. А уж и навез же я себе чтения. Буду с завтрашнего дня сватать по редакциям.
Так что занимаюсь всё чужим. Телефон разрывался (время прошедшее, так как сделал сегодня штепсель и розетку, чтоб отключать). Записал дела — легион! Одних писем десятка полтора. Надо как-то расхлебывать, иначе завалит, и башки не поднять. Надя загнана до последней степени, это самое плохое. Нагрузка в школе и рвется в институте. Я в школе был несколько раз, но до чего же не могу! Особенно в 10-м, особенно с этой идиотской программой. 9-й лучше: Достоевский, Чехов, Толстой, но 10-й! “Как закалялась сталь” — это можно и в седьмом. И Маяковский с его “Хорошо”. Не могу врать, учить тому, что не люблю, не могу.
В Кирове выступал да в школе говорю. О горе! Помру, еще три дня язык будет болтаться. Это ведь нельзя же так — выбалтываться. За это ведь немота. Не писал вечность, все заржавело, бумаги перебираю.
Все чего-то ищу, дергаюсь, то за это хватаюсь, то за то, то звоню, ерунда пока, а не уход с работы. Пя-сатель.
30/I. Вчера, Бог дал, посидел над пьесой. Сегодня письма Ширикову, Гребневу, Красавину, Шумихину, Малышеву и др. Также оформлялся в СП. Битов подсел, а я с Инной Скарятиной (из секции прозы) не сказал ничего, хотя вчера привез журнал жене Владимова и сказал, что я “Армянку” списал с не читанных мною его книг об Армении. И противно же там. Залыгина встретил, зовет на совет по прозе. Вот и день. Пьесу опоздал отдать машинистке, в “Лит. Россию” не заехал, не успел. А хотел трех зайцев убить, если двух убивать запрещает пословица. Но и то — столько анкет заполнял, разве что отпечатки не требуют. Пил кофе; напротив поэт, его любовница, которой он рассказывает о жене. И мне: “Хочу описать, как мальчик впервые с женщиной”. И ей: “Это было в 14 лет”. Все вздор. Но стихи хорошие.
10 февраля. Ездил в “Октябрь”. Вы талантливы, резко талантливы. Резко? Отдали обратно повесть. Отдал пьесу жене Тендрякова. Говорили в коридоре. Высокая женщина, волосы гладкие, с прямым пробором.
По-прежнему школа.
В пятницу попал в милицию: не там перешел улицу.
11 февраля. Призывая меня писать позитивно, “октябристы” говорили: ведь как ужасна жизнь, которую описывает Толстой, а в XIX веке хочется жить. И еще: “Вы пишете так (“Чудеса”), будто это модель общества”. И то, и то мне не в упрек, а в награду.
Заезжал в “Молодую гвардию”, там завели пропуска, “тугамента” у меня не было, Селезнев вышел, говорили в коридоре. У него все невесело. Квартира — это долго, договор на ЖЗЛ (Достоевский) не дали. Ночью плохой сон. Монета решкой, но хочется поднять, нужны деньги, отдам дочери. Дочь не видел, но все же монета мелькнула орлом.
Вчера ночью Надя в страшном испуге разбудила меня: “В комнате кто-то читает газеты, я слышу, как листают страницы”. Темно.
5 марта. Вчера был в издательстве, поэтому пропали два дня — и вчера, и сегодня. Еле ожил к вечеру. Лежал день, маялся. Обед сварил, снова лежал, так гадко вспоминать. Зачем ездил? Видеть, как мужики при деньгах и власти, писатели, жалеют на праздник женщинам? Как читают длинный приказ и непременно называют: такой-то — десять рублей, такой-то — десять рублей… Конечно, могло быть приятным то, что, встречая, говорили: вот в прошлом году!.. То есть при мне. Но не в радость — задавлена традиция, плохо. Отношение прежнее — холодание от начальства и пишущих, а от остальных — хорошо. О книге не спросил из гордости. Ездил сейчас на рынок по случаю завтрашнего десятилетия свадьбы, чуть не убили; у прилавков “тьмы, и тьмы, и тьмы”, за прилавками — дети гор. “Попробуйте сразиться с ними”. Цены на цветы такие, что лучше сравнить с едой. То есть на один тюльпан можно питаться неделю. Без особой роскоши, но неделю.
Представляю завтра школу. Приходили ученицы, делают доклад. Нет, не учитель я. Сядут, сядут мне на шею, точно сядут. Дух вольномыслия порхает в классе. Хорошее отношение к себе они перерабатывают в иждивенчество, потому как не привыкли.
XXV съезд кончился. Мы с Катей обедали, она побежала включить телевизор. Хлопали так долго, что чай остыл.
9 марта. Прошли праздники. Надя бьется с одной несчастной пенсионеркой Марьей Поликарповной, получающей 10 рублей в месяц. Инвалид труда с войны, с подростков, работала в колхозе. В стаж колхоз не шел.
Надя рассказала о предсказании, у них на работе женщина ехала с мужем и подвезли старика. Говорили о погоде в январе, что тепло и тает. Старик сказал, что в феврале будет до — 30о (так и было). Еще сказал, что в 1985-м будет война и всех убьют. Муж и жена не поверили, старик остановил машину и, уходя, сказал: “Чтоб вы не смеялись, вот вам: у вас через час в машине будет покойник”. Они поехали дальше, подсадили голосовавшего мужчину, а он умер в машине. Повезли в больницу.
Ребятам читал В. Белова, В. Соколова, Н. Заболоцкого, Н. Рубцова и др. хороших. Пока плохо.
10 марта. Сегодня вручают билет. Писательский. Это много, конечно. Как паспорт. Как партбилет. И как всегда при свершениях, замечаются потери. Брился, уже надо пробривать раза три там, где хватало одного (хотя уж и лезвия зверски импортные); уже и лысинка. А ведь и этот день при опрокинутых временах, будет на дне.
Не записываю сны, может, зря, они снятся, и все цветные, все “символицкие”. Зеленое платье с накладными простыми карманами. “Ты надевала его?” — “Нет, много других, я перед ним такая свинья”. И рядом море.
А то подряд снятся “мои” дома. Одноэтажные. У реки, у леса. И сегодня как завершение темы — разрушенный дом. Только стены и чуть крыши. На карнизах остатки лепнины эпохи классицизма. “Но ведь можно же отремонтировать?” — “Кто разрешит?” И всегда во сне вода, снежная, и тяжелый путь по берегу.
Дни, как полагается, пустые. О школе. Дети насобачились не слушать, слушая. То есть полная иллюзия, что ты владеешь умами, сеешь хоть не вечное, но разумное, доброе, — хрен-то! видимость, ни бум-бум. Проверял. И еще буду проверять. А может, заколачивание знаний через заднюю часть, как заряд в пушку, способ самый эффективный?
После обеда. Получил билет члена СП. В номере три девятки. При моем суеверии к цифрам — хорошо. Заехал к Наде на работу. Их с утра на кафедре упрекал Михалков, что методика плоха, они это знают. Вручали в СП билеты, я думал, при своих сединах, стесняться, а оказалось, что самый молодой. “Много ждем от Вас”, - сказал вручающий. А если не будет толку с публикациями, то выйду из СП не задумываясь.
Если бы все проживать с точки зрения вечности, но и эта точка размытая.
Сдирали взносы и в СП, и в Литфонде.
5 апреля. Уже школа. Радость учеников — единственное, что удерживает от проклятия самого себя.
В Вологде и области много выступал, раз 5–6, думая этим поправить финансы, но это утопия. Выступая, истощаюсь, даром и копеечки не получишь. Но это Вологда.
Приезжал за заказом. Надпись на могилу девочке.
Вчера шел сильный снег, сегодня развезло. В Вологде также грязь, но в Шуйском, на Сухоне белые дали. Дороги плохие, проклятие райкомовских “газиков”. Великий Устюг.
Приехал режиссер, у меня пьеса “в той же позиции”. Ух, проклятая, бросил бы, да ребят жалко.
8/IV. Ездил по редакциям.
9/IV. Радость великая — пришло что-то вроде договора из Польши. Что именно, узнаю сегодня.
Меня считают счастливчиком, это хорошо. Юноша просвещенный! Не распускай сопли в присутствиях. Сейчас сыро, тяжесть в голове. Скоро Надя едет в Эстонию, и впереди разлука.
10/IV. Читаю Шаляпина, так как неожиданный заказ — книга для серии ЖЗЛ. Браться ли? Нужда в деньгах, видимо, заставит.
Был в ВААПе, подписал согласие на перевод. 20 злотых 1 экз. 10 тыс. тираж, в течение двух лет издания.
Билет Наде купил, да поездку из-за землетрясения в Средней Азии отложили, покупали вечером на другое число, а без документов не принимают возврат, так как бывают подделки.
После Вологды новое. Не подхожу почти к телефону. Иначе плохо. В школе прежняя жизнь, хочется для немногих, а “масса” тянет время.
Эти дни не работаю, и если кто спросит, то ссылаюсь на школу, что апрель-май глухо.
14/IV. Заболела Катерина, горло слабое. Часто в эту зиму болеет. Событий (мелюзги) много. Встреч тоже. Куранов по-прежнему учит, самомнение громадное. Когда-то смотрел в рот, сейчас вижу, был этап. Вижу в нем осторожность, прощупывание.
Семьей ездили ко вдове Померанцева. Не будь удачных застольных реплик Ряховского, совсем бы тяжело. О Шукшине. Дают ему еще 10–15 лет.
Приезжал автор Подольский. Жаль этих стариков. Слушают только себя, чтоб выговориться. Приезжают за четыре часа в один конец.
Стирали, наконец, белье. Четыре машины. Да в центрифугу, в сушилку, поток. Больше трех часов, но какая радость — все чистое. Стоит огромная луна за балконом. Простыни белые. Надя просыпается ночью и долго плачет: “Меня не будет и так же будет луна?”.
Смотрел “Дети Ванюшина” Найденова. Очень хорошо, как много нагнал людей, и все работают.
В школе плохо. Стыдно за себя, вовсе не умею, стыдно перед хорошими.
Был в психоневрологическом диспансере. В загородках гуляют по группам. Жгут мусор, дымно. Когда говорил с племянником, его держали за руку.
Все литература марта-апреля — две врезки на вятские публикации.
Не помню число.
Уехала Надя. И после вечера, после пьяного нашествия Богданова и Винонена, горько и остро, и обреченно и радостно почувствовал необходимость Нади в моей судьбе. Сейчас лежал на полу и слушал Шаляпина “Верую”, “Ектеньи”, и немного не хватало до слез, и все время думал и представлял Надю. Из всех великих женщин только она осталась невыпетой и неописанной. Суеверно боюсь и прячусь. Надя, переживи. Вербное воскресение. Идут старушки с вербой. “В гости к Богу не бывает опозданий”.
Пропаду без Нади. Пропаду без Нади. Без Надежды.
Сочинили мне стих, из которого помню одно: “Шли вертикальные евреи с горизонтальным Крупиным”.
21/III. Долго стоял у окна, смотрел, как играет Катя. Зову, просит еще и еще 15 минут. Кто-то пускает бумажки из окна. Оказывается, мне некому позвонить, некого позвать, чтоб не завыть с тоски.
Везде почти отказ. А ведь все будет напечатано, когда уж радости от публикации не будет.
Вдобавок Фролов увидел, что и у Астафьева нищий показан, как у меня. Как бы упрекнул, хотя это я написал до публикации астафьевской вещи.
Ходили с Катей в магазины за едой и в промтовары за пуговицами. По дороге говорили. Делали ужин и ели, и смеялись. Как я до сих пор выживал один, когда ни Нади, ни Кати, не пойму.
Хорошо, что я не чувствую себя писателем, то есть не воображаю, а сижу, прижав обывательскую задницу, и проверяю тетрадки. Хорошо, что отклоняю любые приглашения, не смогу оставить Катю, она может гонять собак только тогда, когда дома папа, а иначе ей плохо.
Ну вот, отказали печатать, и никакого желания еще куда-то нести, да и куда?
Кстати, в Фалёнках тиснули картинку “В кредит” — как пинают сапогом в телевизоры.
23/IV. Шукшину дали Ленинскую премию. Но за кино. Читал вчера в школе Шукшина.
Сегодня тоскливо. Ходили с Катей на реку и бросали камешки. Сейчас она гоняет собак, ей весело.
Все жду звонка. Нет. Надя звонила отцу, будет в среду. И то хорошо, а то вдруг бы до мая.
Вся эта братия А и Б, и Носов, и др. — всё это не ствол, а ветвь. На ней всё больше Личутиных и Афоньшиных, и она обломится. Они пролетают в журналы элементарно. Исчо бы: кого не тронет надгробный плач. Не хрен убиваться по деревне, так уже было после 1861 года; выжили. Надо природу человека улучшать, упрекать даже в легком проявлении низости, а не радоваться остаткам благородства.
Катька напилась, наелась: “Ой, обожралась, ой, я — атомная бомба, ой, бросьте меня над Китаем”.
28/IV. Встретил Надю. Она сама себе написала письмо, проигрывая два варианта встречи. Угадала до мелочей хороших. Два дня пыхтели с Катей, убирали, но Надя еще полный день не разгибалась. Чистота и радость в доме великая. Я как будто сдал караул — сразу заболел.
14 мая. И пошли круглосуточные проверки сочинений. Надя валится с ног, но выносливее меня. Еще она от ЦК проверяет преподавание литературы по программе нац. школ, еще депутатские непрерывные дела, еще мучается над статьей о самостоятельных работах учащихся, еще десятки дел, и какая-то жена какого-то поклонника моего звонит и сострадает моей тяжкой жизни, непониманию (женой) моего таланта. Обед варю, Катьку кормлю, сейчас ходил в магазин, да и как иначе? Очереди — этот крест социализма, смирение. В молочном отделе пиво, в колбасном водка. “План тянем”.
Рвал вчера крапиву и варил с ней суп. Девчонки мои поели, может быть, из вежливости.
Утром подарок судьбы — лежал и увидел за лоджией, над городом, журавлей. Заорал, Катя прибежала. Караван, сказала она. Высоко, энергично. А до ближайшего их озера махать еще километров 200. И Надя видела, и Валера, художник, ночевавший у нас по причине ухода от жены, тоже видел. Надя читала “Вылетев из Африки в апреле…” Заболоцкого, Кате дала читать Рубцова “Журавли”.
В Пахре собаки падают на спины перед Тендряковым, крутят хвостами, одна, чистая, лезет мордой сквозь проволоку богатой дачи. И ночью всегда, уходя от него, вижу вверху редкие звезды. Сейчас, в мае, Большая Медведица в зените. Север вертикален. Уже зелень. Перезимовали.
Позавчера было так тоскливо, так подпирало под горло, что днем, когда был один, после школы, не мог ничего — ни читать, ничего. Еле очнулся…
17 мая. Запись оборвал, и три дня прошло над тетрадями, только вчера ездил с Сидоровым к Юрию Алексеевичу. Внезапно пошел дождь, потом сразу солнце и душно. На Ленинских горах в церкви Св. Троицы у трамплина (вот как: у трамплина) поставил свечу за книгу. Это же невозможно — такое издевательство.
А в той записи хотел сказать, как было плохо и как ходил за железную дорогу к пруду и негде даже было присесть. У разрушенного дома, у стены, заклеенной старыми газетами и картами, выпил из бутылки пива. И когда запрокинул голову, увидел, что небо голубое. И полегчало. Пил пиво и читал выступление Суслова на XXI внеочередном съезде. Много о Хрущеве. На карте искал знакомые места. Пермь — Молотов и т. д.
Сегодня устал от трех уроков. Хотел читать. Современный фольклор, не пошло. Но о школе сюда неохота писать, уж даст Бог написать записки словесника, туда все впихну.
И снова перебили — звонок. Бывшие авторы донимают, плохо им стало, можно понять, но и я уж мало могу, — безжалостен “Современник”, быстро вышвыривает. О рукописи ни слуху ни духу.
Любой звонок — это просьба. Только звонки Нади — забота.
Купили черепашек.
7 июня. Лето. Холодно. Купаюсь в Москве-реке. Не столько спорт, сколько упрямство. Начал со 2-го, под сволочным дождем, в мазутной воде. А первый раз окунулся 30-го, в Мелихове, когда ездил с ребятами на экскурсию. Был хороший день. Ребята залезли и всё поддевали меня, я не мог уронить авторитета, слабонервные и женщины отвернулись, пруд вышел из берегов. Как раз напротив креста деревянной церкви.
Везде отказы. В “Литературной России” дали рассказ Перминовой, изнахратили врезку, а в итоге в набор не подписали. Плевать, да обидно. Засранцы Грибов и Лейкин ссылались друг на друга, а в основном на то, что поздно (про себя думал, что мне рано врезки писать). Хрен с ём. Это подарок за подвижничество. Еще из Вятки был Милихин, человек внутренне напряженный, нервный, честолюбиво ущемленный; просил за него в “Октябре”. Милихину надо печататься, иначе будет стараться подделаться под проходимое. Д. Сергееву, как и мне, “Октябрь” завернул.
Идут экзамены, идут все дни, и этим я занят, и только этим. Десятые прошли, а сегодня восьмые.
Злость на себя перехлестывается на жену. Договор из Польши (держу в руках) подстегнул: нечего ужиматься, как девке, Бог посмотрит, посмотрит, да и дернет назад то, что дал. Дано — работай. Любовь жены всегда эгоистична. Самоутверждала себя, не отставая, доказывая, что и она что-то может, невольно подчиняя своей занятости беспорядок дома, прося (обижаясь) понимания. Дошла до того, что статьи о чем угодно считала более трудной работой, чем мое писание. Это предел. Неужели еще надо объяснять, что быть женой писателя труднее и благороднее любой должности? И вековечнее. И увереннее. Нет. Ей надо глядеть на меня как на собственность, спекулируя на порядочности, дуться из-за рюмки, еще и упрекать в болезнях после партийных и депутатских работ, после родителей, которым кажется, что кандидатство чего-то стоит. Рюмки тщеславия, не больше.
Причем любит. Боится до смерти за меня, боится потерять, дорожит, несчастна тем, что моя работа должна быть для меня (и для нее) главным, и только в этом спасение. Дочь играет на три фронта. Ей нелегко, истерики при ней, крики на нее — разрядка нервов, она пытается сохранить семью.
Нужен перелом. Работа. Правильно меня ругают за неуверенность, за ерунду занятий, нет выхода! Схожу с ума от города, уехать далеко не могу, у родителей писать не могу, нет выхода. Книга не идет. Не идет книга.
А деньги! Как ранит любое напоминание о них! Не воровать же! На все-все найдется ответный упрек. Но оправдан я буду перед людьми и совестью работой. И тогда поймет. Работа!
10/VI. И смею думать, увлечение работой не есть эгоизм. Пока же я только болтаю сам с собой да извожу жену. Ей несладко. Взвалив на себя столько нагрузок, гнется, но, видно, и надо было столько, чтоб понять, что ничего путного из общественной деятельности не выйдет.
Кончил для заработка еще одну рецензию да вычитывал верстки Владимова и Марченко.
Моя же рукопись и думать не думает, чтоб идти в набор.
Господи мой Боже, дай хоть крохотную дачку.
11/VI. Вчера был весь день на работе — новость: рецензент не отвечает на телеграммы. Умер? Потерял рукопись? Сорокин говорит: перепечатай за мой счет. А оформление? Сейчас 5 утра, подпояшусь да в Калинин, искать рецензента. Уже два дня не бегал к реке. Во-первых, холод собачий, во-вторых, что-то изнутри напухло под левым соском.
Да и одному тоскливо. Позавчера еле выбрал место купания — забит берег баржами и подъемными кранами. В то место, где заплывал, опустили и полощут огромный ковш портального крана. По берегу выгуливают кобелей, кобелям в радость бегущий человек. Когда-нибудь вернусь без пятки.
На работе по-прежнему. Сидели у Владимова часов пять над версткой и все-таки на последней трети плюнули, не стали добивать. Это очень по-русски: ждать книгу 8 лет и не дочитать верстку. Титульный лист рукописи исписан весь. Моя надпись “в набор” окольцована надписями зав. редакциями, которые ставят фамилию “по распоряжению руководства издательства”, - мол, вынудили; подпись главного редактора гласит: “По указанию руководства СП СССР, письму т. Верченко (титул), распоряжению т. Беляева (титул)”. Они в ЦК Беляеву послали письмо: “Ваше распоряжение выполнили”.
Всю ночь снились пожары (к любви) и наводнения (писать хочется).
17/VI. Съездил. Адрес дали неверный, но нашел. Рецензия путаная, но не зарез. Сидел неделю над рукописью да ездил в издательство.
Все дни дожди и холодно и столько разговоров кругом о погоде. И в Калинине дожди. Но хоть из Волги умылся. Чистая, теплая вода.
Режиссер “Мосфильма” Борис Токарев насел, парень хороший, я обещал и на литре кофе сделал за полночи вариант сценария.
18/VI. Название романа: Увы, Земфира неверна!
И эпиграф: “Моя Земфира охладела”.
Вчера открылся съезд. Сидел внизу, слушал доклад на всех языках; красиво — когда Марков начинал очередной раздел словом “товарищи”, то на испанском это было “компаньерос”. Но еще лучше было, когда он говорил “судьба”. А на французском это было “фортуна”, когда докладчик говорил “гражданственный”, “гражданственность”, то на немецком звучало забавно: “цивильный”.
А так — толкотня.
Естественно, ушел с половины. Поехал с Николаем Самохиным в издательство. У него “сигнал”, у меня запускается — Господи, благослови. Нумеровали вчера, отдали на дубликаты.
23 июня. И еще ездил вчера в издательство. А на съезде получил по морде и записываю специально, хотя никогда не забуду. В перерыве Б-в стоял с P-м, я разбежался, увидел их вдруг и радостно подошел. Они были заняты, говорили, и Б-в готовился что-то записать. Конечно, я поступил нетактично, но стратегически? Я был рад — не видел Р-а год, Б-ва полгода, но Б-в был недоволен, я это понял в секунду.
Вот это и есть по морде. Это тебе, милый, за благотворительность, за работу с цензором по “Живи и помни”, за борьбу за “Кануны”. Это тебе за подвижничество после издательства и за облысение и поседение в нем. Это тебе за идеализм, за мечту о братстве “братьев”-писателей, за любовь к ним, за…
Я отошел, спросив только, да и то глупо: Володя приехал? Белов буркнул: “Разве Вологду зовут?..”.
Вот так вот.
Сегодня не хотел ехать на съезд, но поеду, так как звонили, просили. Не уговаривали, а в том смысле, что надо поговорить.
Поеду. Галстук надел впервые за пятилетку, обливаюсь потом.
24/VI. Утром звонок из “Современника”. Какую делать крышку (переплет):? 4,? 7.
Вчера на съезде. Не суетился, больше глядел. Снова ушел рано.
Вечер. Снова. Ходил. Встречи. Главное — Георгиевский зал. Грановитая палата. Был впервые. Высоко, легко как дышать.
Книг кое-каких купил. И разговоры главные о том, кто какие купил, а не о выступлениях.
28/VI. Какая же сволочь — городской сверчок! Будто крыса грызет кости, такой скрежет. Ночевали у родителей Нади.
Листал справочник СП. Там уже и моя фамилия, стиснутая Адольфовичем и Наумовичем. Прежняя история — будь это раньше, потолок бы прошиб, прыгая; видно, так делает судьба, чтоб всё в своё время, а своё для судьбы, видно, с опозданием.
Самая бессердечная инерция — инерция торможения. Купаюсь эти дни и заплываю подальше. На причале пахнет лесом. И всегда мучаю воображение, чтоб перенести реальность. Пахнет лесом — наша лесопилка в Кильмези; немного травы и куст ивы (опустить глаза, чтоб не видеть бетона), и сразу тропа за аммональным по микваровским лугам и т. д.
Дурацкий сон, доведший, однако, до боли сердечной: в комнате спал и храпел человек, мне приснилось, будто это по радио дышит, умирая и моля, женщина.
29/VI. Звонил Распутин.
Проводил Надю. Потом запишу. Для Польши кой-чего поправил и с Надей послал переводчику. И вот ночь. Никого почти не хочу видеть. Сделал в повесть две вставки. Одна — о фонтане водки, важная. Сейчас могу спать.
Купил вчера билет на 3/VII до Великого Устюга.
Брал командировку, будто христарадничал. Коридоры в СП РСФСР простреливаются, мрачные пыльные ковры, писатели-чиновники. Потом был у Нади в НИИ и т. д.
Что это за чесотка, писать о себе?
30/VI. Поел. День июня. Утром рано звонила Надя. Из Бреста. Сейчас едет по польской земле. У меня примитивное сознание: не понимаю, как переехать границу, не бывал за границей. Пример Пушкина и Лермонтова вдохновляет, тоже не бывали.
Утром ветер и волны, люди в плащах, мои речные братья по купанию не прибежали, да и я чуть не повернул: шторм, и берег забит обломками погибших барж и домов; вода в бревнах, а бревна в гвоздях. Но загнал себя в воду той же заграницей: выкупаешься — поедешь в Финляндию. Выкупался. Тьфу. Вчера Распутин как раз сказал, что его и меня посылают в Финляндию. Хорошо бы. Я так тянусь к нему, Бог, видимо, сводит.
Говорили долго, но судорожно, оба злились на себя и оба тянули, потом сговорились на письмо и оборвали. Эти дни плохо спал. Не оттого, что что-то делал, так получалось. Надя уезжала, часто плакала.
Только одно из работы — вставка о фонтане и о Маше (раньше). Очень важно.
И вот, недосыпая, утром уснул. Кофе бодрит. Приснился семинар “писсуаров” (так Самохин обозвал писателей), ведет семинар женщина, лежащая на постели, постель на месте учительского стола. Звонок — практические занятия. Самого гениального женщина ведет на улицу, и он там пишет формулы на карнизах домов. Один, другой, всё дальше. Встречаю знакомую женщину (другую, первую, не знаю) с коляской. В коляске чистая вода.
1 июля. Слушал Шаляпина. Ветер. Занавески хлопают, а закрыть — душно. “Ты взойди, заря”, “Ныне отпущаеши”, Мефистофель. Не был нигде. К телефону не подходил. Заказал только Вологду. А я знаю многое о себе. Вот это полудетское заявление выстрадано.
До боли невыносимой люблю русских и умру, наверное, ночью, до рассвета, когда приснится плохое для России и не выдержу. А выдержать надо, вижу, как всё больше мне верят.
3/VII. Ночью ни с хрена поехал к Ряховскому, пил горящий спирт. Плохо. Сегодня езда цельный день, в свитере, замерз. В издательство, в СП, в другой СП.
Вечер сейчас, дождь, холодно, одиноко. Черепаха грустная, без меня не ела ничего, хоть я и оставлял клевер и одуванчики. Снова Шаляпин: “Настало время мое”.
Узкий блестящий желтый плащ. Тоскливо. Собираю рюкзак. Семейный я человек, не могу один, сейчас бы прижало к бумаге, нет! Прижмет, когда дочь и жена и им плохо, а я не смогу.
Телефон молчит. И некому звонить. Вспоминаю прошлые годы. Уезжала жена — сразу друзья уходили от жен, чтоб пожить у меня. Дым, водка, разговоры. Нынче скрыл от всех, что Надя уедет. Одиноко, как без Нади плохо! Спаси-сохрани.
В мой горький час, в мой страшный час,
в мой смертный час…
Настало время мое.
Крысиные хвостики редиски.
Ты взойдешь, заря?
Ты придешь, моя заря?
Я уеду, и остановятся часы.
З. К. звонила. Любит.
13/VII. Вернулся. Вымылся. Завожу часы.
Завел. До упора.
14/VII. Был в иностранной комиссии. Употочился на анкетах, в биографии нагло написал: всё в анкете. Пока стерпели. На загранпаспорт. Без галстука. “Не пустят”, - говорит хвотограф. А утром звонил в издательство. Книга еще не в производстве.
В Блуднове взял кусочек хлеба у матери Яшина, положил вчера сухарик из него под икону. И еще одну привез, маленькую, с ладошку — Успение Божией матери.
— За чем очередь? — спросил я, выступая. — За колбасой, а не за книгами. Значит, еще не так всё, как хотелось бы.
В самолете разносил конфеты. В бане парился с классиками Солоухиным, Романовым, Коротаевым. Спор. Надо ли переводить “младших братьев”. Да неохота записывать. Отрывки.
Белов любим необычайно. Человек хороший необыкновенно. Жена издерганная, их можно понять, жена Романова тоже и т. д.
Сплошные суеверия от ожидания. Ощущение грядущего… нет, не буду: боюсь, сбудется.
По TV идиотизм шпионажа. Наверное, специально, чтоб хлопались инфарктники, ребенка распеленывают на холоде и пр. Хлопнется — и хлеб на копейку подешевеет. Еще хлопнется — и мясо, еще — и молоко.
Милая Наденька, солнышко мое незакатное, ведь прокрадешься, ведь прочтешь. А знаешь, может быть, когда в чем-то убеждают, значит, лгут. “Слава труду!” Значит, надо в этом убеждать. Люблю тебя.
Фотографию жены держу в кошельке, подаренном дочерью. Двойной контроль. Когда кончаются деньги, все равно приятно. Деньги не держатся, но Надежда не дает унывать. А то и упрекнет, а то и подмигнет.
15 июля. Середина лета. С утра назаваривал трав да купил растирание. Как будто уполз в берлогу зализывать раны. Но было ведь много хорошего в поездке. Белая ночь с Беловым. Потом дорога с Бобришного и Василий Иванович ведет машину.
Конечно, уж больно на много я мозолей наступил. Мальчишество: говорить об архитектуре эстрады, мол, начальству солнце светит в спину, народу в глаза; глупость без конца славить Вятскую землю и довести до того, что за нее пили и т. д. Не ремесло.
Зачем говорить классикам, что если смотреть друг на друга, то кое-что сделано, а если сравнивать с прежним, то ничего, — зачем?
Сегодня четверг, привычный мой административно-дежурный день. В издательстве новый приказ: расписываться редакторам на каждой странице, предложил еще против каждой строчки.
Вдруг такая тоска сжала, будто кто камень издалека бросил, не долетел. Но в меня. Еще пара писем. Душно.
16/VII. Лучшей из всех рецензий (лучше уже никогда не будет) была вот какая.
В Линяково, когда были перенесены иконы и мы вышли, а потом еще выпили на берегу, я залез купаться, и, чтоб не замерз, Л. Н. встречал меня стопочкой. И вот он в который раз стал говорить о моей книге, теперь уже о “Ямщицкой повести”:
— Лошади о тебе хорошего мнения.
Я оделся в сухое, “принял” и стал говорить, что очень мало удалось сказать, что ходили по ней (повести) в сапогах.
— Ничего, — утешил он, — там есть доля правды.
Так что вот — лошади обо мне хорошего мнения.
Ходил сейчас в книжный магазин. Десятка выскочила (свистнула, гавкнула, накрылась). Но, слава Создателю, никакого пива, только фрукты-овощи. Ни мяса, ни рыбы. Воздержание влетает в копеечку. Персики 2 р. 50 к. за килограмм. И остальное соответственно. Но как представлю, как тяжелые пельмени липнут внутри к желудку…
Думаю, как встречать Надю.
Сварю молодой картошки. Зелень на столе, шампанское. Ромашки. Розы… да хоть бы дожить.
18 июля. Воскресенье. Одиночество моё продолжается.
Скоро неделя воздержания от мяса, рыбы и пр. Супы и пр. Только растительное. Чуть-чуть сыра. Причем получилось случайно — видеть никого неохота, готовить еду для себя одного глупо. Иногда легонько позвенит в голове — и сонливость. Но ясность мышления хорошая, спокойная. Не работаю, но читаю много.
Фитцджеральд в? 7 “ИЛ” плох, так уже в Кургане пишут, Голсуорси тоже, одна новеллка о ботинках по мысли хороша, точно-точно: чем лучше делаешь свое дело, тем хуже живешь. Ал. Маршалл для Кати хорош. Но все перекрыл Уиллис — философ-одиночка. Может быть, не только желание забыть Никольск, но и Уиллис подействовали.
Сейчас, как обыватель средней руки, смотрел открытие Олимпийских игр.
19/VII. Черепаха обиделась, я ее на ночь оставил на балконе. Но гнездо ее утеплил. Утром дождь. Пришли газеты о празднике, меня нет. Это забавляет, меня так из всех списков теряют, что пойду навстречу — всегда буду в стороне. Сегодня день езды, надо бриться.
Вечер. Весь день дождь. Стыдно даже перед градусником, который за окном. Черепаху принес в дом.
На утро заказал Лодзь. Затея полубезумная: в такую рань кто там не спит?
От Кати письмо. Послал ей сегодня А. Маршалла.
День практически пустой, так как съело издательство. Сорокин. Вечные разговоры о языке и нации. Но он искренен в своей боли. А окружение задоблюдолизское.
10/VII. Такого Hotel в Лодзи нет. Варшавская телефонистка смотрела в справочник, лодзинская знала на память, московская сострадала, но толку нет. Там еще так рано, что пусть Наденька поспит. Досада громадная. Вызов без телефона не берут. Берут, но капризничают. Глупо как всё — размечтался, что голос услышу. Отвез вчера фотографии, заполнил какую-то выездную визу. Заполнять их плёвое дело — не был, не привлекался, не участвовал, не имею, женат.
2/VII. Вчера день сжег бездарно. Занялся хозяйством, купил две двери, выставил магарыч. Принесли, примерил — нормально. В высоту. А в ширину не примерил. Оказалось, что в ширину широки, и теперь надо во всю длину ширины отпилить.
Поеду в Загорск. Надо. Вымылся, выбрился.
Надя сегодня отправилась на Балтику.
Вечер. Был в Загорске. День солнечный. И хотя за целый день выпил почти только две кружки святой воды, легкость чувствую энергичную. Много прошел пешком. Брал с собой Гоголя и Евангелие от Луки. Поставил Сергию Радонежскому и Св. Троице большую свечу. Пламя большое, трясется, выше других. Женщины снизу поднимают лица, освещаются свечами. Подходил в главном соборе ко кресту, ощутил губами тонкую насечку на серебре. Купил крестик и маленькие печатки девы Марии и св. Николая Чудотворца. Думал о маме, отце, Наде, Катеньке.
Много, как всегда, иностранцев, пионеров и милиции.
Церковь Св. Троицы внутри в лесах.
Потом обошел лавру кругом да ударился не к станции, а наоборот.
Хоть по земле походил, а то только называется — московская земля, а где она? Не ступывал — всё асфальт и бетон.
Экономика — следствие морали. Это мне ясней ясного. Когда работала жестокая поговорка: “Три колоска — три года, пять минут — пять лет”, то трудно было избежать отката-мщения — воровства и опозданий. Сколько это будет?
Дело в истории, изучать ее дух важнее для будущего, чем заниматься прибыльным хренозированием.
Написал записку Распутину о дате выезда, послал “Вол. Комс.” в Киров.
26/VII. Ночная Москва лучше дневной. Не мог уснуть. Железная дорога проложена не по рельсам, а по извилинам моего мозга. Не мог уснуть. Рано приехал на Курский. На вокзале сонное царство, но гоняют уборщицы и страшно гудят моечные машины. Улицы загажены, еще не метут. Уборщики (уборщицы) — единственные люди, которых можно оправдать за злость к людям. Остальным нельзя, не прощается.
27/VII. Одиночество если и не достигло предела, то близко к нему. С черепахой разговариваю, поливаю цветы — говорю с ними. Все одинокие старухи говорят с кошками.
С утра смешно. Думал, что, чтобы почувствовать себя привилегированным, номенклатурным, вовсе не обязательно кончать ВПШ. Думал так, когда в пивной дяди Сережи стояла огромная очередь, а я стоял отдельно, чистил воблу — ценность почти ископаемую, и мне дядя Сережа принес пару пива.
Этот дядя Сережа собирает кружки. Он ни за хрен оттянул червонец по 58-й, пенсия так ничтожна, что упоминанию не подлежит; и вот он собирает целый день с утра до вечера пустые кружки и этим зарабатывает (за день!) два рубля, которые пропивает на том же пиве. Валя и Марья Семеновна не больно-то щедры на даровое от себя. Также Сергей носит сдавать (с черного хода) пустые бутылки. В день два-три мешка. Деньги отдает хозяйкам, так как, во-первых, он честен до обострения, чужого не берет, во-вторых, бутылки они считают. (Я деньги не клал, что я их буду брать и т. д.)
Сергея за человека считают немногие, он от этого не страдает.
Братья-писатели, увидев у меня Сережу, осудили меня. Он был в моей подаренной рубахе и бегал для нас за пивом. Я в гневе на братьев (писателей) подарил Сергею книгу (свою), написав, что Сергей Васильевич лучше любого из нас. И в припадке духоборства по системе “Льва Николаевича” стал стирать куртку Сергея, стремясь подавить в себе тошноту и заодно стремясь отстирать куртку хотя бы до серого цвета.
Так вот… да! а ископаемую воблу подарил мне вчера приехавший и ночевавший Виктор Белугин. Он давал в выпивке “тормозянского”, поэтому пили каберне, выводящее из организма стронций и пр. вещества нашего века.
Позавчера долгий разговор с Мананой Нинидзе. О старике, ее боль за грузин, торгующих по невероятным ценам в России. И прежняя мысль, что нет плохих людей по национальному признаку. Валяются же пьяные русские на базаре в Тбилиси. И еще об идеологии. Она как принадлежность системы может быть и часто обязана быть непримиримой. Но идеология искусства едина — это любовь к человеку. Утром в почтовом ящике “Иностранная литература”,? 8. Кобо Абэ. “Человек-ящик”. Странная, забавная и раздражающая близость ощущения возможностей. Но надо дочитать в? 9.
И все время, каждую секунду грохочут товарняки. Если я — национальное достояние, то можно дать мне хотя бы собачью конуру типа дачи.
Все почти изгажено и оболгано, и надо выстоять. В жизни ведь нет трудностей. Что такое копать землю, служить, чистить нужники, сидеть в тюрьме, болеть, и т. д., - все это вынужденная необходимость, и надо только перетерпеть. Работой, например, нельзя унизить. В армии старшина заставил меня чистить лезвием унитаз, думая унизить. Не вышло. Унитаз стал белее сливочного мороженого, превратился в образец, а на образец не помочишься. Другой, когда я мыл пол в судомойке, плескал на вымытый пол помои и заставлял мыть снова и т. д. Бывали унижения и моральные — несть числа заворотам рукописей. Это ж не заворот кишок. Тут главное улыбнуться. Итак, в жизни нет трудностей, кроме одной — трудно остаться (сделаться) человеком.
Особенно сейчас. 54 развода на 100 — надо сохранить семью. Видя пьяные, почерневшие лица женщин — надо сохранить святость к женщине; зная (видя) шлюх, проституток — надо держать любовь к женщине, надо знать, что через них спасется нация. Зная пророчества, что к 2000-му нация сопьется, не поддаться этому. Не сподличать, не пойти на сделку с совестью, вот трудность.
28/VII. Вчера в прачечной у окна дочитывал японское, “Человек-ящик”, шел дождь. Сейчас тоже. И после возврата из СП. Днем потемнело, ударил гром и — ливень. Принес черепаху с балкона. А в СП денег не дают, пока на командировке не будет еще и круглых печатей.
Ох, недаром один мой мужик (из себя, из ненапечатанного, цитирую) думает, что День печати посвящен печатям, в том числе и круглым.
К. Абэ, его мысль о том, что мы все время в замкнутом пространстве. Давно и думал, и развивал, болтая и где-то записав: дом, автобус, электричка, кабинеты, самолеты, палатки, поезда, гробы, коляски и пр. А К. Абэ написал не то чтобы враз, а кто-то кого-то услышал — для мысли не важен язык.
С утра у Джоан Батлер. Иностранцы, любящие Россию, тут же болеют за нее больше многих. “У англичан, — говорит Джоан, — нет ностальгии”.
Говорили дуэтом, так как расхождений нет, думаем одинаково. Ее обрадовало, что я назвал Джона Донна. О суконности прозы, чтении в ванной и пр. “Компатриотка”, - сказала она о себе, оправдывая английскую собаку в квартире. Жалуется — нет подруги. Снимает дачу, гоняет на машине. Курит, пьет кофе. И я выпил. Потом у брата Миши (Яшина) чай. А с утра дома с ночевавшим режиссером Малышевым тоже кофе. Да еще чай. Да и сейчас холодный кофе. Зря. Надо бы раньше лечь, перечитал.
Не заснуть. Придется смотреть футбол. Бронза у нас или четвертое? Это полезно — быть вместе с народом, а народ сейчас смотрит TV.
Всех дел — поставил новый телефон. А двери так и не повесил. Казарма.
29/VII. Кому повезет на жену, тот и писатель. Наде, например, тяжелей Анны Григорьевны, Веры Николаевны, Натальи Николаевны вместе взятых. Они выходили за готовых. И столько не тянули. Хотя я не эпилептик и не дуэлянт.
Состояние обманутого мужа — это состояние пассажира в самолете: если гробанется, то причины от него не зависят.
Коверкание языка от злости на себя.
Вечер.
Сразу о случае. Он в том, что у меня был Леша Сидоров, институтский друг, оставлял его ночевать, но он поехал: кошка не кормлена.
— Пацифисты мы, — упрекал я его, когда провожал к электричке. — То кошка, то черепаха.
“Боюсь я за тебя”, - говорил он (до этого разговор о литературе. Это один из крестов — говорить о литературе).
Подошла электричка, простились, говоря о завтрашнем дне. Лешка чуть придержал ногой дверь. И вдруг сзади крик: “Мама! Лучше на этой!” И парень кинулся в дверь к Лешке, сшиб его, дверь задвинулась, прижала парня. Мама его кинулась, стала вталкивать парня, электричка дернулась. Мама и сама пыталась заскочить за сыном, но электричка-то пошла, ей зажало руки, я обхватил ее сзади и вырвал. Она упала на меня, я на локоть и на колено. Причем эта дура закричала, как я смел. Эту дуру могло поволочь по бетону, и это еще хорошо, а то бы под колеса. Глупо было объяснять. Я встал, по ноге текло теплое, локоть онемел.
Встретил Вл. Солоухина. Говорили хорошо.
Вполне хороша в русском языке такая фраза: отошел сесть посмотреть горение свечи. Отошел — зачем? Сесть. Сесть — для чего? Посмотреть. Посмотреть — что? Горение. Горение — чего? Свечи. Простое предложение, безличное, беззанятное. Еще хотел писать, но просят посидеть с ребенком Машей. Пойду.
Ходил перед Надиным приездом на рынок, уже все устали говорить, как дорого. Земляника, стакан — 1(один) рубль. В моем детстве она стоила до реформы 10 копеек. То есть стакан земляники сейчас стоит в сто раз дороже. Понять это не в моих силах. Правда, по сравнению с отцовской той зарплатой (750 р. — 75 р.) я получаю в два раза больше. Одна из причин, пожалуй, в том, что это месть природы — найди поди землянику.
Земляника напомнила еврейское кладбище, росла около него, но была зеленой, я вошел за ограду. На меня косились. Памятники, снабженные крещеными треугольниками, бедны и однообразны. В некоторых местах стоят ограды без могил. Могильщики-евреи говорят по-русски.
Надя моя привезла мне две рубахи. Рубахи на убой встречных. Когда-то (и сейчас иногда) хотелось “подзаработать и приодеться”, но всегда это желание глушилось тем, что заработать не выходило. Но нечего Бога гневить — не голый, не хуже других.
Привезла Надя себе такие босоножки, что даже колодникам было легче разнашивать новые колодки — жмут.
Хотя я к приезду делал уборку, но Надя еще тем же концом по тому же месту — и квартира озарилась. Началась сплошная еда, и пузо вновь выходит из пределов. И удержаться нет сил.
Но все, ребята, отболтался месяц. Дневник да письма — разве это литература? Кстати, письма опять запустил. Наверстаю. Пока не до них, пока до жены. Когда Наде дарят розы, то она не ставит их в хрусталь, а бросает в холодную ванну, и там они живут неделями. Мыться ходим к соседям. Зрелище в ванной японское. От радости любую глупость готов писать. Например, привезла Надя бальзам, его надо по каплям, а мы с Л. К. хлопали стопарями. Помогает.
24 августа. Две недели Финляндия. От вопроса туда: сколько водки? до вопроса оттуда: какие книги?
Ощущение двоякое: и ад, и рай. Вначале: штаны устанем подтягивать, пока догоним этот загнивающий капитализм. Потом: лучше и не догонять.
Все время можно вставлять припевом к воспоминаниям: какие дороги! Черная зеркальная лента. Машина идет 120–140. Живые лоси стоят на обочине. Чуть в сторону — ягоды. Малина, черника, много грибов. В перерыве семинара, за восемь минут, можно было есть черемуху, бруснику. Куропатки ходят, как курицы, тетерева даже не отлетают, зайцев, как кошек.
Точность потрясающая. Дисциплина арийская. В самолете детей водят в кабину летчиков. Вообще культ детей. Нет задних дверей в машинах — там дети и собаки, чтоб не выпали. Крошечная девочка, получив значок, делает книксен.
Нет очередей. Очередей нет. Высшая деликатность продавцов — их не видно. Когда надо — возникают из воздуха. Конечно, когда провожают, то видно, что забывают думать, но и не купи ничего, будут улыбаться. Конкуренция фирм и частников на пользу покупателей. Продавцы помогают выбирать хорошие продукты.
Реклама дорогая, ее мало. Всюду, например, два идиота читают журнал “Seura”. Понимая, что глупость, я все же купился — взял номер. Так себе. Но денег у “Seura” много.
Ходили по Хельсинки и другим местам ночью и днем, без охраны, и уверен, что в кино стреляют чаще, чем на улицах. О преступлениях пишут тут же. Все раскрыты.
Воровства нет. Нет понятия: воровать. Велосипеды, машины любые, все оставляется где угодно. Полиции не видно. “Зачем? Ведь нет причины”. Проблема мягкотелости полиции.
Семинар шел в живописной деревне Веро. Вечерами гуляли по деревне. В деревне три банка, десять магазинов, два музея, кино, танцплощадки, ресторан, много кафе. Церковь, кладбище.
Много кладбищ посетили. Не славянские. По линейке. За могилами ухаживает церковь, туда вносят за это плату. Деревянные инвалиды с дыркой — копилкой. Для престарелых.