Корнилов и корниловцы
Корнилов и корниловцы
Май 1917 года. Мы в Екатеринославе, после выздоровления. Нас, добровольцев, человек шестьдесят. Ждем отправки на фронт. Все мы хотим к генералу Корнилову. Его мы любим и уважаем больше всех, видим в нем сильного человека, храброго, прекрасного генерала славянской ориентации, честного, не запятнанного в прошлом, не по родовитости, а своей волей и талантом выдвинувшегося из семьи простого урядника. Долго ждем решения. Голодаем. Подкармливают немного сестры из госпиталя. Довольствие нам почему-то не положено. Но это не так важно. Мы мыслями в Русской армии, она нуждается в нашей помощи.
Русская армия нуждается в помощи нескольких десятков офицеров? Да, армия, которая — начни она наступление в начале марта 1917 года — раздавила бы противника, сегодня нуждается в помощи каждого честного русского, каждого честного славянина.
После почти двухмесячного тягостного ожидания из штаба генерала Корнилова пришла телеграмма о направлении нас в Восьмую армию.
Последние дни июля 1917 года. Недалеко от Городенки, возле леса, ночью, у множества костров стоял лагерем корниловский отряд. Три дня тому назад он совместно с чешской бригадой участвовал в бою при Ямнице. Точная артиллерийская подготовка помогла выбить немцев из окопов без больших потерь. Но без поддержки русских частей первоначальный успех развить не удалось.
У костра сидел худощавый капитан Генерального штаба Неженцев. Узнав о приходе тридцати офицеров — южных славян, он встретил нас словами:
— Знаете ли, господа, что служить в корниловском отряде нелегко?
— Господин капитан, если бы было легко, мы не пришли бы.
Он радостно засмеялся и подал каждому руку. Потом мы пили чай и долго говорили о России.
Мы, корниловцы, знали, что все обстоятельства против нас, и все же шли против лавины, готовые при этом погибнуть. Чего мы хотели? Первая и главная наша цель была: уберечь Россию от разрушения и колонизации. Мы считали своим долгом выполнить обязательства, принятые Россией по отношению к союзникам, и старались сохранить армию и удержать фронт. В нашей песне были слова «…мы былого не жалеем, царь нам не кумир, мы одну мечту лелеем: дать России мир!». Мы видели, что страну возглавили недостойные правители, видели, как разваливается империя, и ее части, веками с ней связанные и обязанные ей всем, в трудный час от нее отрекаются. Мы чувствовали, что страну сознательно ведет к пропасти хорошо организованная группа, располагающая средствами и опытом разрушения. Мы же, корниловцы, были носителями российской идеи, воинами трехцветного флага. Для нас Россия была священным именем, и о себе лично мы никогда не думали. Мы рвались только в бой во имя спасения родины. Мы верили, что русский народ опомнится, что «Русь поймет, кто ей изменник, в чем ее недуг» и ради этого поворотного момента российской смуты хотели сохранить вождя и ядро, к которому смогли бы примкнуть русские люди. Корнилов был символом всего русского, всего честного.[5]
У Тарнополя и Трембовля 22-й финляндский корпус открыл немцам фронт. Корниловцы должны были закрыть прорыв, удержать бегущих и увлечь их за собой. Куда — за собой? Землю делить, винокуренный завод грабить? Нет, в бой, где могут убить, искалечить. Во имя чего?
По пути к месту прорыва мы видели повсюду следы разрушения, разграбленные склады и железнодорожные составы. Немцами? Нет, «армией адвоката» Керенского — «самой свободной в мире армией» — как ее тогда стали величать новые правители.
На какой-то станции мы разгрузились. По полю здесь и там бродили солдаты финляндского корпуса. Слышались одиночные выстрелы. Наш патруль привел солдата с простреленной сквозь хлеб ногой. (Хлеб предохранял от ожога пороховыми газами, который свидетельствовал бы о выстреле в упор.) Самострел. Карается расстрелом. Неженцев его отпустил. От чьего имени он должен был бы выносить приговор?
С превосходным командиром, капитаном Неженцевым, Корниловский полк (2700 штыков) двинулся с песнями в бой. При вступлении в первую же деревню немцы осыпали нас шрапнелью. Под горкой стояло шесть бронемашин: бельгийские, французские, английские, одним словом — наши союзники. Французы и бельгийцы кричали, ругались, плевались, жестикулировали; англичане спокойно курили трубки. Но с места никто из них не двигался. Мы оттеснили противника на нашем участке.
Солнце уже склонялось к западу, когда разъезды донесли, что справа и слева от нас немцы. Пока мы собирались для быстрого отхода, снова прискакали донцы — конные разведчики — и сообщили, что немцы уже окружают. Нас спасла наступившая ночь.
Русская армия разваливалась с каждым днем. Кавалерия и артиллерия еще держались, но пехоты уже не существовало. Нужно было на что-то опереться. Повернуть судьбу России в ту или эту сторону могли лишь две силы: Ленин или Корнилов.
Генерал Корнилов был назначен Временным правительством Главнокомандующим Русской армией и находился в Могилеве. Туда нас спешно направили. Разместились в бывшей гимназии. На следующее утро мы выстроились на площади перед Ставкой в ожидании Главнокомандующего. Большинство из нас увидело Корнилова впервые. Он был лучше, чем мы себе его представляли. При виде его невольно вставали в памяти имена славного прошлого Русской армии. После первых же слов, сказанных им, простых и честных, мы поверили ему — горячо, окончательно.
Это был удивительный человек, соединявший в себе и суровую косоглазую степь, и благородную христианскую русскую культуру. В Могилеве у нас были замечательные союзники — стройные, загорелые сыны Хивы — текинцы. Изменить своему генералу для них было так же немыслимо, как топтать ногами Коран.
В Ставку встретиться с Корниловым и с двумя ротами чехов, бывшими тогда в составе Корниловского полка, приехал Масарик, которого чехи считали президентом будущей Чехословацкой республики. Встреча была сердечной: в июле 1916 года Корнилов бежал из плена благодаря помощи чехов. Все условия для совместной работы во имя спасения России были налицо. Русская армия находилась в агонии, но две чешские дивизии были сильнейшей боевой единицей. Нелишне вспомнить, что их созданию помогли русские, поддерживавшие славянское движение, и что немалая в этом заслуга принадлежала Василию Витальевичу Шульгину и его газете «Киевлянин».
После приема у Корнилова Масарик пришел в наш полк, в котором было около 400 чехов. Одной из чешских рот командовал я, из чехов состояла полурота разведчиков. Все музыканты были, естественно, чехи. Командир полка поручил мне во время торжественной встречи команду над чехами. Они были вне себя от возбуждения и радости. Мы, южные славяне, большинство из которых спит вечным сном на русских полях сражений, уважали и любили в то время Масарика не менее чем чехи.
Во дворе под ветвистыми липами выстроилась половина батальона со знаменем и оркестром. Масарик в сопровождении капитана Неженцева подошел ко мне. Отдав рапорт, я на смеси словенского, русского и чешского произнес короткую приветственную речь, сказав, что чехам сегодня предоставляется исключительная возможность прославить свое имя, став спасителями самого большого славянского народа, что мы будем бороться до конца и надеемся с ним когда-то встретиться в золотой Праге или белой Любляне. Масарик с высоты своего роста выслушал слова юнца, говорившего о золотой Праге, но уразуметь их, очевидно, не мог. Он считал, что понимает Россию, но он никогда ее не понимал.
Потом мы были приглашены на чай к командиру полка. Масарика на каждом шагу сопровождала личность, которую я навсегда невзлюбил, — комиссар Чешского корпуса Макса. После чая я проводил Масарика до дома чешского учителя, у которого он остановился. По дороге мы говорили о славянских делах. На следующий день мы продолжили этот разговор в его квартире.
Наступили «корниловские дни». В памяти навсегда останется воззвание генерала Корнилова.
«Русские люди! Великая родина наша умирает. Тяжелое сознание неминуемой гибели страны повелевает мне в эти грозные минуты призвать всех русских людей к спасению умирающей родины. Все, у кого бьется в груди русское сердце, все, кто верует в Бога, — в храмы! Молите Господа Бога о явлении великого чуда, спасении родной земли.
Я, генерал Корнилов, сын казака-крестьянина, заявляю всем и каждому, что мне лично ничего не надо, кроме сохранения великой России…Русский народ! В твоих руках жизнь твоей родины». (В сокращении)
Но в то время власть уже прочно находилась в руках Петроградского совета, который еще продолжал маскироваться под вывеской Керенского. Вокруг нас бушевало море серых шинелей солдат, бегущих с фронта. Всех их, как магнит, притягивала «земля», и ни у одного из них не было желания вступать в бой с нашим полком. У советов в Петрограде еще не было регулярных воинских частей. Вся их сила состояла в агитации и разжигании самых низменных инстинктов.
И тут была совершена роковая ошибка. Корнилов вместо того, чтобы самому стать во главе своих войск, идущих на Петроград, остался при Ставке в Могилеве с лучшими своими частями — текинцами и корниловцами. Сегодня кажется странным само тогдашнее понятие: Ставка. Ставка — чья? Что возглавлявшая? Бывший губернаторский дом, громадные карты с флажками? Телеграф и телефон, вызывавшие пустоту?… Ведь Русской армии уже не существовало.
С Корниловым произошло то же, что произошло со многими русскими в эти дни. Сила и груз традиций, привычный образ мышления стали причиной гибели многих, вовремя не вырвавшихся из смертельной опасности.
Решение Корнилова нас удивило, но мы предполагали, что у него свои расчеты. После приказания генералу Крымову двигаться на Петроград настал один из самых трудных дней. Утром из Ставки вернулся Неженцев, вызвал нескольких из нас и сообщил, что Ставка отрезана от всего мира. Не было ни телефонной, ни телеграфной, ни конной, ни пешей — абсолютно никакой связи.
Весь день прошел в жуткой тишине. К физической усталости — последние дни мы спали не раздеваясь, то и дело вскакивая ночью, — присоединилась моральная угнетенность. Большевики успели разложить находившийся при Ставке Георгиевский батальон и настроить его против Корнилова. Разлагающая работа местного горсовета уже сказывалась и в нашем полку. Мы все еще стояли на одном месте, и это было нашей гибелью. От Петрограда до Одессы все было в движении. Мы рвались раздавить это гнездо, этот горсовет. Но нам сказали: «Нельзя, это было бы противозаконно».
К вечеру положение не изменилось. На ночь караулы из текинцев и чехов были усилены. Вечер мы провели в здании гимназии. Почти все мы, южные славяне-добровольцы, собрались вместе. Хотелось обсуждать, говорить, но слов не было. Воцарилось самое напряженное из всех видов человеческого общения — молчание. Приближался грозный момент, которого не желали наши молодые сердца: гибель армии и родины.
На следующий день, кажется, к обеду, возобновилась связь с севером. Голос неизвестного сообщил, что генерал Крымов застрелился. Генерал Корнилов был объявлен изменником. Ночью на Ставку двинулись матросы. Наши на автомобилях поехали разбирать пути.
Большевицкой агитацией не были охвачены несколько рот и чехи-пулеметчики, но наши части редели. Разложение охватило и некоторых офицеров. Двое из них организовали чтение «Новой жизни» Горького. Мы уговорили Неженцева принять решительные меры. Их удалили из полка. В Ставку прибыл начальник Штаба Верховного главнокомандующего генерал Алексеев с приказом Керенского об аресте генерала Корнилова. Неженцев сказал, что встретились они чрезвычайно трогательно и по-дружески. Алексеев приехал, чтобы спасти от расправы Корнилова и тех, кто был с ним. Выполнив свою задачу и убедившись, что у Корнилова надежная охрана, Алексеев подал в отставку; начальником штаба Керенский назначил генерала Духонина.
Корнилов перешел в качестве арестованного в гостиницу «Метрополь». Караул там несли поочередно текинцы и чехи моей роты, охраняя генерала от возможного нападения.
После отставки и ареста нашего вождя нас становилось все меньше. В каждом батальоне было по одной совершенно распропагандированной роте. Хуже всех была третья рота первого батальона, офицеры которой были малокультурными и колеблющимися. В конце концов солдаты их сместили и выбрали ротный комитет. Каждую ночь мы ждали какого-нибудь сюрприза вроде попытки к разоружению. Неженцев в отчаянии обратился за помощью к генералу Алексееву и затем прибежал к нам из Ставки.
— Постройте третью роту, начальник Штаба хочет с ней говорить.
Затем вполголоса сказал мне несколько слов. Мы привели в боевую готовность две верных роты, чтобы в случае необходимости обезвредить третью.
К одиннадцати часам во двор, один, без сопровождающих, вышел генерал Алексеев. Его ожидала группа офицеров. Мы, подавленные всем происходившим, проводили его в классную комнату, где находилась третья рота. Как сейчас вижу седого генерала: среднего роста, с белыми усами, с печальным и строгим лицом. Преклонные годы не изменили выправки воина и решительной походки. Мы стояли рядом с ним, раскрыв и передвинув вперед кобуры наганов. Сменный офицер скомандовал: «Смирно!» Солдаты на команду не обратили внимания. Генерал Алексеев быстро обвел роту опытным взглядом и крикнул:
— Здравствуй, третья рота!
Молчание. Ни один солдат не шевельнулся. Генерал, еще до 22 мая бывший Верховным главнокомандующим Русской армией, весь передернулся и крикнул:
— Здравствуйте, русские солдаты!
Прошли мучительные секунды. И вдруг рота, как огретая плетью, дрогнула и, выпятив грудь, выкрикнула:
— Здравия желаем, господин генерал!
Не дав им опомниться, генерал Алексеев сделал единственное, что в те дни мог сделать, — произнес речь.
— Вы ли те русские солдаты, которых я вел победоносным походом на Карпаты? Не вы ли носите форму славной Русской армии? Что с вами сделалось? Какая враждебная сила сумела превратить вас, дисциплинированных русских солдат, в стадо бунтовщиков? Вы носите имя храбрейшего и честнейшего русского генерала, который не стремится ни к чему иному, как к спасению родины от позора и рабства.
Окончив речь, генерал Алексеев обратился к офицерам:
— Господа офицеры третьей роты, становитесь на свои места.
Он повернулся к выходу и обвел нас невидящим взглядом. Но затем напряжение Алексеева спало, он кивнул нам седой головой, рука поднялась к козырьку. Мы проводили его до ворот.
— Спасибо, господа. Попросите командира полка зайти ко мне.
Мы смотрели вслед. Он одиноко шагал по улице Могилева к бывшему губернаторскому дому. Кто мог пронести мимо него чашу страдания? Два славных, преданных родине генерала открыли печальное шествие русского народа на Голгофу.
Генерал Корнилов должен был переехать в Быхов. Я попросил Неженцева исходатайствовать для нас свидание с ним. Несколько корниловских офицеров уже попрощались со своим генералом. Текинский офицер приветливо улыбнулся, приложил руку к сердцу:
— Главнокомандующий вас просит.
Генерал Корнилов стоял за длинным столом в полутемной комнате с тяжелыми шторами, обставленной мягкой мебелью. Он пожал нам руки и пригласил сесть. Мы сели, но от волнения чувствовали себя как ученики на экзамене и не знали, с чего начать. Он понял, и по его загорелому лицу пробежала отеческая улыбка. Я начал:
— Ваше превосходительство, от имени южных славян — офицеров и вольноопределяющихся, а также от чехов Корниловского полка мы пришли пожелать вам счастливого пути и сказать, что мы всегда будем с Вами и с Россией.
— Я глубоко тронут верной службой, которую вы несете России. Я тоже думаю, что без России вам будет трудно удержаться…
Затем Корнилов расспрашивал нас о нашем добровольчестве. Лицо у него было доброе, и он говорил с нами не как начальник, а как простой русский человек. Языки наши развязались, и мы выложили ему все наболевшие вопросы как на исповеди. Человеку, имя которого мы носили, я не мог не задать последний вопрос:
— Ваше превосходительство, как Вы представляете себе дальнейшую судьбу России?
Его лицо опечалилось, глаза сузились. Подумав, он ответил:
— Я боюсь только одного, чтобы союзники не заключили мир за счет России. Если этого не произойдет, то я уверен, что мы справимся собственными силами. Не может не опомниться русский народ.
Вскоре мы тоже уехали из Могилева. Чинов Ставки мы оставили на произвол судьбы, и они были в большом унынии. Ехали на юг, через Киев и, не доезжая до Шепетовки, на небольшой станции Печановка, в окрестностях которой были расположены чешские части, выгрузились. По пути от нашего полка отстало несколько сот человек.
После корниловского выступления армия стала разваливаться еще быстрее. Все окрестности кишели уходящими с фронта солдатами. Наши части расквартировали по селам, и это было ошибкой: из ближнего местечка к ним проникали разлагавшие их агитаторы. Впрочем, большого значения это уже не имело, разложение охватило буквально весь фронт от Балтики до Одессы, мы были последней организованной частью Русской армии.
По поручению Неженцева я несколько раз ездил в штаб чешской дивизии к комиссару Максе. В Могилеве, пока у власти был Корнилов, чехи обещали нам некоторую материальную помощь. Когда положение изменилось, Макса стал увиливать от ответа и наконец отказал, не сдержав данного слова.
После ареста Корнилова командир полка Неженцев по инициативе Керенского подал прошение во французскую военную миссию генерала Нисселя о переброске нашего полка на западный фронт. По этому делу Неженцев командировал меня в Петроград. Я решил: в случае положительного ответа французов уничтожу разрешение и сообщу, что получил отказ. Наше место было в России. Французам мы, слава Богу, не понадобились. У Неженцева тоже отлегло от души.
В Петрограде я провел всего несколько дней. Была вторая половина октября. Чувствовалось, что переворот скоро совершится и что никто помешать этому не сможет. Облик людей на улицах страшно изменился. Лица приняли нечеловеческое выражение. Глядя на них, становилось холодно на душе и страшно за Россию. Неужели это русский народ?
Не помню, на какой улице, помню лишь, что на верхнем этаже, в маленькой комнате, жил у своих знакомых Масарик. Я побывал у него. Мы поговорили четверть часа, затем я проводил его до дома, где он читал лекцию петроградским чехам и словакам. Его высокая фигура ссутулилась, лицо стало более задумчивым, чем в Могилеве. Больше говорил он, и я слушал его с благоговением, ибо тогда видел в нем борца-славянина, каким мы его знали и уважали в довоенные годы. Страшно было сознавать, что Россию вскоре может ожидать окончательная катастрофа.
— Да, Россия сошла с пути. Всем нам будет трудно, — сказал Масарик.
Снова Волынь. Старые хаты. Поздняя осень. Непролазная грязь. Самогон в каждой хате. Серые потоки бегущих с фронта солдат с матерной руганью несутся мимо, прихватывая с собой то единицы, то группы из наших. Наши части разлагаются. Незаметные до тех пор комитеты начинают хамить и командовать. Они делят между собой обмундирование и тут же, обменяв на самогон, пропивают. Последней опорой полка были наши офицеры и чехи. В один из серых осенних дней меня вызвал Неженцев.
— Послезавтра мой день рождения. Устроим полковой праздник, последний в Русской армии. Как настроены Ваши чехи?
— Если говорить о верности, то они верны. Но Вы сами знаете, господин полковник, что им приказано уйти от нас в распоряжение чешского корпуса. Макса опять требует их к себе.
— Уговорите их остаться хотя бы на две недели, пока я вернусь с Дона.
В те дни в наших ушах уже звенел колокольным звоном Дон. Снова появились у нас цель и надежда.
— Всеми силами постараюсь. А последний полковой вечер Русской армии было бы хорошо устроить.
Вечер организовали в доме священника. Музицировали чехи. В двух комнатах сидели офицеры с Неженцевым. Хозяйками были матушка, сестра милосердия Зина, девушка-доброволец, шедшая с нами еще из Киева и погибшая потом под Гниловской, и еще одна сестра. К нам подсел Неженцев.
— Хочу сказать слово и боюсь, не смогу, не выдержу… Как будто поминки справляем.
— Ничего, господин полковник, когда-нибудь воскреснет Русская армия и вспомнит этот вечер.
Речь Неженцев произнес. Сегодня не помню из нее ни одного слова. Было тяжело на душе. И полковник Неженцев, и мы — все забыли про его день рождения. Мы справляли поминки по Русской армии. Неженцев пробыл с нами до поздней ночи. Не один раз по его худощавому лицу прокатилась слеза. На этом последнем вечере Русской армии раздавались и наши, словенские, песни.
Разошлись поздно. Со стороны местечка доносились выстрелы, из деревни — пьяные вопли. На небе ни одной звезды, кругом была тьма. Глубокая, непроницаемая тьма. Мало осталось в живых из тех, кто был на этом вечере.
Я ежедневно беседовал с чехами, уговаривая их не уходить до возвращения Неженцева. Макса прислал одного из своих комиссаров с распоряжением немедленно увести их. Но у наших чехов чувство долга и чести было развито лучше, чем у их главарей.
Вернувшись с Дона, Неженцев на наши вопросы ответил коротко.
— На Дону генерал Каледин вас ждет. И генерал Корнилов к нему собирается.
— А много ли у него войск? Правда ли, что четыре офицерских полка?
Неженцев помолчал и сказал:
— Каледин надеется на наш полк…
Чехи ушли. Перед их уходом мы отпустили всех солдат. Осталось нас около трехсот человек, в большинстве офицеры, пятая часть из которых мы — южные славяне. С нами было только знамя полка, снятое с древка.
На громадном пространстве от Балтики до Черного моря зияли пустые окопы, оставленные русскими солдатами, участниками мировой войны, чтобы принять неисчислимое множество трупов с новых фронтов новой войны — Гражданской. Брошенные пушки, пулеметы, богатые склады — все, что наконец получила Русская армия после невиданных жертв и лишений, печально свидетельствовали о русском богатыре, который поднял меч для последнего сокрушительного удара и внезапно его уронил, отравленный ядом саморазрушения.
Мы, носители русской национальной мысли, воины Белой идеи, остались одни, в снежной вьюге, на пустынных полях у ворот русской Империи. Ворота эти были открыты настежь, родина осталась без защитников. С нами были только могилы тех, кто пал за Россию. И мы, оставшиеся еще в живых, искали живых русских людей с трехцветным русским флагом. Там, на Дону, где никогда не знали крепостного права, веками закаленные в борьбе со степью, были как будто такие люди. Туда мы поодиночке или малыми группами пробирались в снежную вьюгу декабрьских дней 1917 года.
На Дону уже находились три витязя Белой идеи: Корнилов, Каледин и Алексеев. С Дона эта идея должна была проникнуть в сердца русских людей и исцелить их от красного бесовства. Дон стал кличем для всех истинно русских людей, на Дон пробирались люди в солдатских шинелях со всей России. Там надеялись мы создать небольшую, но русскую по духу армию и с ней начать поход за освобождение России от красного ига.
В первые же дни после октябрьского переворота среди нас, огрубелых от войны солдат, с затаенным отчаянием сопротивлявшихся року и неизбежному, оказались и удивительные существа — полевые цветы в терновых венках. В дни, когда Россия погибала, русские женщины, порывая с вековыми традициями, кинулись на помощь своей родине. На всех фронтах, во всех армиях, переодетые в солдатское, перенося вдвойне для них тяжелую боевую жизнь, они с винтовкой в руках сражались на передовой. Объединенные в боевые отряды, они гибли под огнем тяжелой немецкой артиллерии, от предательской пули с тыла. Их, брошенных на произвол судьбы, поглотила бездна на Дворцовой площади и в Зимнем дворце. Казалось, страшный пример женского батальона в Петрограде должен был навсегда отнять у русской женщины желание браться за оружие в то время, когда мужчины теряли всякое понятие о долге. Но нет, высокие примеры храбрости и любви к родине братьев, отцов и мужей, погибших и сражавшихся, светлые страницы прошлого придавали им небывалую силу.[6] Пришедшая к нам, корниловцам, хрупкая, изящная девушка шестнадцати лет постигла тайну жертвенной любви к родине, которую не могли постичь умудренные житейским опытом мужчины. Она, как и многие другие наши женщины, боевые товарищи, прошла с нами весь тяжелый путь русской Голгофы. Она не искала ни личного счастья, ни мужского имени, она находилась по ту сторону добра и зла, была невестой Родины. Она одна из немногих осталась в живых, леденела в Первом походе, вела огонь из пулемета во Втором, переходила фронт в последнем врангелевском походе, детскими своими глазами глядя в глаза смерти.