37

37

Мы едем в поезде. Когда ты играешь в панк-группе больше десятка лет, плацкартный вагон становится тебе родным. Ты начинаешь встречать знакомых проводников, можешь ночью с закрытыми глазами дойти до туалета, перестаешь замечать, что стены засалены, а окна немыты. Ты точно знаешь расположение полки по номеру. «Место тридцать семь», – говорит тетя в окошке, передавая тебе билет, или «37» высвечивается на мониторе терминала, – ты улыбаешься им в ответ. Конечно, тридцать семь – боковая возле туалета. Последнее место, которое остается, когда все остальные уже проданы, место, которое достается тебе, потому что ты или организаторы забыли вовремя купить билеты. Когда ты играешь в панк-группе, место 37 – это твоя кровать в спальне с тумбочкой и ночником. Впереди концерт, позади концерт, по бокам мелькают в окнах поля и деревья – Русь-матушка. Под тобой место тридцать семь, над тобой – тридцать восемь, храпит какой-то хмырь, не дает уснуть.

Раньше группа BandX перемещалась купейными вагонами и самолетами, но из-за прогрессирующего скупердяйства Болотина пересела на плацкарты. Следующий тур, наверное, будет вообще автостопом. Впрочем, мне нравится ездить плацкартом, я никуда не спешу, умею получать удовольствие от дороги. Я отлично понимаю европейцев, которых мы встречаем в тамбурах вагонов поездов, идущих за Урал: молодые или не очень, улыбающиеся, бородатые, с загорелыми подругами, компаниями или поодиночке, все они твердят на один голос: «Я мечтал проехаться по Trans-SiberianRailway, выйти на Байкале, а потом отправиться в Монголию, и вот я здесь, и это удивительно!». Я кручу пальцем у виска: «Да, – говорю, – это круто, безумная идея, отличное путешествие». В поездах, идущих в обратную сторону, встречаются еще более отчаянные путешественники, возвращающиеся домой. Например, англичане, проехавшие на велосипедах из Англии в Японию, или немцы, перегонявшие машину из Чехии в Улан-Батор, поляк, проехавший автостопом всю Индию и Китай, и еще, и еще, и еще. На самом деле, не так уж много я вижу безумного в том, чтобы просто купить билет на поезд и прокатиться пару дней. Где еще почувствовать европейцу, что такое расстояние? В Европе практически нет спальных вагонов, им просто некуда ехать больше нескольких часов. Большинство стран поместятся в Московскую область, ну, может, в две. Тысяча километров – путь через пол-Европы, пересекающий несколько стран. Площадь Московской области составляет меньше одного процента от площади России, меньше трети процента. Тысяча километров в России – не расстояние, а так, ночь на поезде.

Я люблю ночи в поезде: так часто они наполнены случайными встречами, пьянками с попутчиками, джоинтами в тамбуре, походами в вагон-ресторан за дозаправкой. Но в этот раз ночь другая – все тихо. Весь вагон спит, а я брожу в темноте, спотыкаясь о ботинки в проходе, от курящего тамбура до проводника и обратно, с чаем в подстаканнике. Время как будто замирает, час длится вечность, но от этого не скучно, а спокойно. Стучат колеса, слышно дыхание нескольких десятков людей.

Мысли мои прерывает неожиданно распахивающаяся дверь тамбура, появляется Лёнька. Вид у него не очень, Лёньку трясет, он мычит что-то.

– Что? – переспрашиваю.

– Самое жуткое похмелье в истории человечества!

– А, это да.

– Попить бы, а то голова... а еще руки и ноги... затекли, не шевелятся.

Я вставляю ему стакан с чаем в руки. Он постепенно приходит в себя.

– Проснулся – нога не шевелится, вообще. Думал, все, гангрена. У нас пацанчик на районе один так вот пороху понюхал: бегал, прыгал, веселился, потом уснул на сутки, ногу подогнул неудачно, там тромб какой-то. Отлежал, короче. Проснулся – нога не шевелится и вся синяя, например. Думал, пройдет. Дополз до магазина, выпил коньяка бутылку. Ему друзья посоветовали: кровь, мол, разгоняет. В общем, к вечеру на скорой его увезли и через два дня ногу отрезали. Грустная, в общем, история. Глупо как-то парень без ноги остался. Поначалу в депрессию впал, из окна даже выпрыгнуть пытался, но не доковылял до окна. Не привык, наверное, еще на одной ноге. Мать его эту попытку катапультирования вовремя пресекла. А сейчас освоился, подрабатывает в метро чеченским ветераном. Мы к нему приходили, предлагали похороны ноги устроить всем районом: красиво, с оркестром и цветами. Но он что-то совсем чувство юмора потерял. Наверное, оно у него в ноге этой было как раз.

– Ты зачем мне это все сейчас рассказал?

– Ну, ты же собирался сейчас опять начать нытье, что чрезмерное употребление вредит вашему здоровью, что ты за меня переживаешь и бла бла бла. Видишь, я задумываюсь о последствиях злоупотребления, осознаю, что встал на порочный путь... Как я буду на одной ноге по сцене скакать... И форма мне не идет, и потом, я кеды купил новые только на прошлой неделе. Два кеда, если ты меня понимаешь... Голова болит, – он потрогал волосы над левым ухом, с удивлением обнаружил шишку и рану. – О, а это откуда?

– Это... ммм... Не помнишь ничего? Ну, в общем, ты в припеве соль диез вместо соль сыграл, я психанул... вырубил тебя грифом.

– На твоем месте я поступил бы также.

– Угу, колок погнулся, «шаллеровский», жалко.

– Это моя вина, брат, я тебе обязательно возмещу убытки, может вот это немного смягчит боль утраты колка, – Лёнька лезет в карман и достает джоинт.

Лёнька – не просто прожигатель жизни, у него есть научная база. Не особо затейливая, но красивая, что-то вроде фильма «Бойцовский клуб». Однажды у Лёньки даже была девушка, в смысле постоянная девушка, они жили вместе. Ну, то есть у девушки была квартира, и Лёнька в какой-то момент тоже стал там жить, начал ходить на настоящую работу, пять дней в неделю, но... сбежал через несколько месяцев. Он сидел субботним вечером в кресле перед телевизором, сказал: «Дорогая, схожу за пивом», - вышел в тапочках во двор и больше не вернулся.

«Я вдруг почувствовал, – говорил он, – что жизнь моя ограничивается этой квартирой, этим человеком, работой с маленькой, но стабильной зарплатой, завтраками, ужинами, телеком, комфортом и уютом. Меня все устраивает, я со всем смиряюсь. Да, мир несправедлив, да, я – нищеброд, и таких как я миллионы. При этом несколько негодяев захватили ресурсы и контролируют весь мир, но у меня есть дом, и в нем горит свет, и есть миллиарды нищебродов еще более нищих, чем я, и в сравнении с ними у меня вообще все прекрасно. Точнее даже, я не вдавался в детали, я просто чувствовал, что все идет своим чередом, мир такой, каким он должен быть. Бедные бедны от того, что они дураки, надо было лучше учиться в школе и усерднее работать, а богатые богаты, потому что они энергичны и предприимчивы, что мир справедлив и правилен, а если и неправилен, то пытаться менять его глупо. Но где-то в глубине души я хотел верить в другое. Я заплывал жиром, становился мягким и бесконфликтным, конформистом. Я обрастал вещами, строил планы на будущее. Мне стало неприятно возвращаться домой ночью темными подворотнями оттого, что мне было, что терять. Я стал чувствовать ответственность, я стал бояться. Это было невесело. Я вышел из лифта, слышу какой-то звон. «Что это, – думаю, – так гремит?» Да это же мои цепи! Все, что я делал и думал в последние месяцы – это же не я, не хочу это делать, не хочу это думать, не хочу иметь ничего общего с этим человеком. Не хочу ходить на работу, втыкать от усталости в телевизор, копить на отпуск, ремонт, тачку, квартиру, что там еще по списку? Хочу быть диким и неугомонным, смотреть на мир открытыми глазами, легко и беззаботно. Зайцы, медведи и белки в лесу не ходят на работу, не берут кредиты, не ждут весь год отпуска, чтобы несколько дней побыть свободными. Чем человек хуже? Зачем посвящать свою жизнь каким-то бесполезным целям, бессмысленному труду, когда можно не посвящать?

Дошел до магазина, купил пиво, открыл... Позвонил ей, объяснил ситуацию. Она молодец, все поняла. Выбросила мою гитару в окно. Из всех моих владений самыми любимыми были гитара и девушка, теперь с обеими было покончено. Я снова стал свободен и счастлив. Я вернулся в сквот художников, где часто ночевал до этого. Оказалось, они даже не заметили, что я уходил».

Лёньке повезло, он от природы хорошо рисует. В свободное от концертов, алкоголя, наркотиков и революции время Лёнька подрабатывает аэрографией и татуировками. Не то, чтобы много, но ему хватает. Лёнькин джоинт загоняет меня во все эти мысли о том, как он сбежал от девушки. Мне нравится Лёнька, он настоящий бунтарь, бесстрашный и неугомонный. Парень с баррикад, правда, без баррикад. Я думаю, действительно ли чувство свободы победило в нем любовь и семейный комфорт? Или это была обычная лень? Страх ответственности? Или он просто не очень-то любил эту девушку? Девушка была не та, что нужна его буйному духу?

Лёнька отправляется спать, а я снова остаюсь один. Я включаю музыку в плеере, и давно уже мертвые люди оживают и поют мне свои песни. Я пьян от усталости, от многих дней дорог, от напряжения концертов и бесконечных кутежей, от вчерашнего дня, усталость эта – приятная. Сквозь музыку и грохот колес доносятся звуки вагона, кто-то, ворочаясь, храпит вдалеке так, что я слышу его сквозь две закрытые двери, сейчас это не раздражает. Мысли путаются, летают где-то в стране фантазий. Я чувствую покой и умиротворение, как ребенок, засыпающий после сказки на ночь. Я в вагоне и одновременно где-то далеко-далеко. Стоит только включить музыку, и я перемещаюсь в другой мир.

Как поражали, наверное, первые фотографии тем, что могли запечатлеть мгновение, сохранять лица, образы, те, что раньше оставались лишь в памяти, бледнели и растворялись со временем. Японскому туристу наших дней, бредущему по европейской улице со скоростью пять-шесть фотографий в минуту, никогда не понять истинную ценность фотографии. То же самое с музыкой. Раньше я никогда не думал о том, что слушаю песни людей, которых давно уже нет. Песни эти, получается, продлевают их жизнь. Вот, например, Бадди Холли поет у меня в ушах, Курт Кобейн, Элвис, Джо Страммер, Боб или даже Виктор Цой. Вот, Эмми Вайнхаус поет, что не пойдет в реабилитационный центр. Все знают, что мертвые не поют, но я отлично слышу их голос, значит, в этот момент для меня они живы? А если кто-то другой поет их песни, тоже происходит что-то похожее? Бетховен умер двести лет назад, но современные люди говорят о нем, слушают его музыку, обсуждают так же, как текущего президента или актрису. Что-то, что он вложил в свою музыку, осталось. В случае с египетскими пирамидами или Тадж Махалом это что-то можно потрогать, это памятник, напоминающий о том, что кто-то когда-то жил на свете, это неподвижные мертвые камни. Музыку потрогать нельзя, она существует только пока ты ее слышишь. Она движется, она начинается и заканчивается, она кажется мне гораздо живее, чем каменные дворцы. Я не задумывался об этом, пока мои приятели из группы Штабеля не записали альбом, на котором пел давно уже мертвый вокалист, их друг Старый. Спустя много лет после его смерти, уже давно переехав в Москву, они раскопали старые омские записи, выбросили все инструментальные партии, записанные в ужасном качестве, и, оставив только его голос, записали под него все песни заново. Где-то перепев, где-то исправив, где-то оставив один его голос, читающий стихи. Получилась новая пластинка, с новыми песнями, с другими аранжировками, с другой музыкой, на которой поет человек, которого давно уже нет. Я понимаю, все просто – потрековая запись, отбросили все лишнее, современная техника позволяет многое. И все же я чувствую в этом какое-то чудо – оживили.

Дверь тамбура распахивается, и снова появляется Лёнька. За окнами уже начинает светать. Лёньку опять трясет. Я снова даю ему чай, воодушевленно рассказываю ему что-то из своих путающихся и прыгающих мыслей. Он смотрит на меня грустными больными глазами, при всем желании сейчас он не в состоянии меня понять. «Погоди, погоди», – говорит Лёнька, – я знаю, вот», – он достает из кармана еще один джоинт. Мы выкуриваем его, Лёнькино здоровье восстанавливается до уровня, на котором он способен воспринимать человеческую речь, а мои способности спускается примерно до этого же уровня. Теперь мы на одной волне. Ловко придумано.

– Я думал о том, что останется после меня. Музыканты должны быть с претензией на великое. От великих остаются музеи, мемуары, переписка, трофеи, дворцы или даже города, а от меня останется коробка из-под ботинок, в ней десяток записанных дисков, две пары трусов и носки. И то только потому, что я копил мои достижения. Мы не создаем ничего нового, мы не великие музыканты. Музыка наша, максимум, неплохая, не больше. Все, что мы делаем, все наши успехи, вершины, которых мы достигаем — пыль, – передаю джоинт.

– Не знаю, пыль там или не пыль, но вчера перед концертом я давал автограф какой-то девице прямо на сиськах, на отличных сиськах! И, кстати, я договорился с ней встретиться после концерта, но кто-то угандошил меня гитарой. Она, бедняжка, может быть, до сих пор ждет меня там...

– Ну, да, да, Лёнь, это все ясно. Я пел на баррикадах, меня любили женщины, скучно не было. Но на самом деле, эта девица оказалась там, потому что... ну, не знаю, например, у друга бойфренда ее подруги был день рождения, и ее пригласили за компанию. От скуки она выпила чуть больше, чем хватит, и подумала, что раз уж она на панк-рок концерте, то почему бы и не оторваться по полной. Она забудет об этой истории на следующий день и больше никогда не вспомнит. Для нее это пустяк, не имеет абсолютно никакого значения, а у тебя из таких историй соткана вся жизнь. Можно сказать, ты ради этих сисек и живешь. Даже если мы поем какие-то серьезные песни и вкладываем в них какой-то смысл – все это не больше, чем развлечения, то, на что мы тратим время, нашу жизнь...

– Я, например, ничего не трачу. Если я провел день в компании алкоголя, наркотиков, девочек и рок-н-ролла, то день не прошел зря. А если еще оказывается, что этот рок-н-ролл заставляет благовоспитанных студенток-отличниц пускаться во все тяжкие, завершать вечер в компании со мной где-нибудь в гостиничном номере, а то и туалете клуба, то день более чем успешен. Я прямо уже вижу – у нее такой строгий пучок на затылке и даже очки... и такая юбка, знаешь, как у японских школьниц, и, ну, не знаю, учебники под мышкой, зачетка, а в ней одни пятерки, например. И тут я, у меня усы, шляпа, вот такой косяк в зубах и гитара. Красиво! Что еще нужно? Почему это обязательно надо посвящать жизнь чему-то великому? По-моему, это совершенно не обязательно. Впереди пустота, позади пустота, живи как хочешь. Хочешь – кути, не хочешь – не кути. Ну, может, постарайся делать поменьше гадостей окружающим. Чего еще выдумывать? Думаешь, существует занятие достойное, чтобы на него тратить жизнь? Что достойно? Быть пожарным или врачом? А если ты спасешь какого-нибудь мерзавца, ну там Гитлера, например, спасешь? Ученые – они вообще далеки от добра и зла: им что атомную бомбу изобретать, что пенициллин – главное удовлетворить собственное любопытство. Сложно найти занятие без изъяна. Музыкант – не такая уж и плохая работа. У военных вон работа – убивать людей, и многие мемуары пишут, а еще больше их читают. И все так серьезно и солидно, и памятники им стоят бронзовые, и не баловство совсем, а на самом деле они людей убивали, и самое главное, что даже не от того, что они кровожадные такие, а так сложилось, так мир устроен. Например, фашисты напали, и все – либо они тебя, либо ты их, вариантов больше нет. Чтобы наступил мир, нужно убить кучу людей.

И они все, ну, те, кто пишет, и те, кто читает, не обращают внимания на то, что это безумие какое-то. А если попробуешь им намекнуть, то услышишь в ответ: «Вы все пацифисты-педерасты, живете в своем розовом мире. Вернитесь в реальность».

Нет, играть музыку – совсем не самая последняя работа. Один мой знакомый говорил, что он человек, обреченный быть свободным, а я вот человек, обреченный быть пьяным. Меня категорически не устраивает эта реальность, и я совершенно не собираюсь с ней бороться. Я просто вне игры, раз, - тут Лёнька показал, как пьет из воображаемой бутылки, - и готово. Чик-трак, я в домике. Способ из детского сада. Не нравится эта реальность – сделаю другую.

Он умолк на минуту, достал сигарету и продолжил:

– Каждому свое – кто-то встраивается в этот мир, ходит на работу, заводит семью и строит планы на будущее. У них вырастают дети, пузо, у жен вырастают вот такие жопы, - он широко развел руки, чтобы было понятно, насколько большие вырастают жопы у жен, - и я даже допускаю, что они от этого счастливы. Ну, то есть, не от жоп они, конечно, счастливы, хотя наверняка и до этого есть охотники, но у них такое тихое обывательское счастье, с цветочками на подоконнике. Кажется, что все надежно, ничего не происходит, и слава богу, и не надо, чтобы что-то происходило. Я же – не знаю, что будет через двадцать минут, и мне это очень нравится. У меня нет денег и всего, что на них можно купить – машины, квартиры, страховки, зато у меня полные карманы свободы. Отец говорил, это всегда для меня было самое главное, даже в раннем детстве, если мне давали что-то нести в руках, когда мы выходили из дома, я всегда старался от этого избавиться. Руки должны быть свободны, должно быть свободно – это важнее всего, - тут он надолго задумался, мне даже показалось, уж не заснул ли он, но Лёнька продолжил. – Хотя и тут реальность поднимает свою уродливую голову с ее ограничениями. Если ты не хочешь сидеть ни у кого на шее, быть свободным за чужой счет, разбивать сердца и все такое, ты должен быть один и без пожитков. Они тянут на дно. Это такая плата за свободу – полное одиночество. Бомжи у метро, похоже, самые свободные люди на свете.

Поезд грохочет колесами. Встает солнце. Одежда наша насквозь провоняла тамбурным перегаром и остывшим утренним дымом, но мы этого не чувствуем. За окном рассвело, мелькают деревья, леса, поля. Прошло, наверное, уже часа три. Я смотрю на эти поля опухшими узкими глазами. В чем-то Лёнька прав, хотя, конечно, какая свобода у бомжей? Человеку надо что-то есть, значит им надо клянчить еду деньги у прохожих, значит, они зависят от прохожих. От постоянного угара и дерьмовой жизни их тело слабеет и ломается, они передвигаться-то нормально не могут, какая тут свобода без движений. Внутренняя? Духовно богатые бомжи, греющиеся на солнце у метро, и проезжающие мимо них рабы на Бентли. Смешно, конечно, но может так?

Человека, обреченного ходить каждый день к девяти утра на работу, человека, который только четыре недели из пятидесяти двух в году может делать то, что он хочет, свободным тоже назвать сложно. Впрочем, встречаются люди, которые любят свою работу и делают это с удовольствием... Свобода эта все время упирается в какой-то забор и одновременно проходит в ворота. Голова никак не справляется с такой сложной задачей, мысли прыгают. Пора закругляться. Я говорю: «Пойдем, может, спать?». А еще думаю: «Хорошая все-таки у Лёньки травка».