ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ

ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ

– Что такое цивилизация, или вообще человечество? – Это опыт, размещенный в сознании отдельного человека, то есть в твоем сознании. Приходилось ли тебе задумываться о том, что действие, мелькающее перед глазами на экранах телевизора – это то, что в состоянии усвоить и переработать только твое сознание, и нет никаких

Соединенных Штатов и никакого Китая отдельно от него. Но это вовсе не то, что имели в виду Юм, Беркли или Фихте. С пеленок, обогащая архивы памяти, мы далеки от "измов", на которых строятся философские теории познания. Я просто напоминаю, что все, что ты видишь и переживаешь – это твой опыт, точно так же, как и опыт любого другого человека. Ты не можешь вместить в себя целый континент. Ты усваиваешь только информацию о нем.

Он помахал рукой, одновременно перебирая пальчиками, не без изящества подтверждая, что информация бывает всякая, самая разнообразная, но ничего, кроме нее. Непринужденность жеста – свидетельство большого опыта общения, умения говорить с людьми, что-то такое пробормотало мое сознание. Но слова, которые я должен был высказать вслух, казались мне неуместными.

Это странное существо, конечно, пребывало там же, где Америка или

Китай, то есть в моем сознании, но я никак не мог отделаться от ощущения реальности его присутствия. Каждое произнесенное слово воспринималось вполне нормально, со звуком и ощущениями, как все приходящее извне. И все же, такого со мной не случалось еще ни во сне, ни наяву. Вообще-то я находился в очень привычном для себя месте – в собственном кабинете. За окном смеркалось и уже начинало попахивать гарью торфяников и дымом вечно тлевшей едким смрадом городской свалки. Прямо передо мной светился экран компьютера. Как механический сверчок стрекотал системный блок. В окно кивала значительно поредевшая груша, соблазнявшая меня уже пару дней особо крупным, ярко-желтым экземпляром, висевшим на краю ветки. Слева, из шкафа, привинченного прямо к стене, сурово поглядывали на нас всякие умные книги. Пространства кабинета, довольно миниатюрного, едва хватало на одного человека. А тут этот фрукт… Он сидел, а меня подмывало сделать что-то, чтобы подтвердить реальность присутствия этого…, голова напрягалась в поисках подходящего определения, но в лабиринтах извилин тасовалось банальное: "фантом",

"бред собачий", "крыша поехала" и еще из Высоцкого: "Я подумал – это джин, ведь он же может многое…". Я ничего не делал, обманывая себя тем, что просто забыл, как этот "бред собачий" попал сюда. Ну, и еще, свойственное моей натуре чувство деликатного отношения к субъектам общения, не позволяло решиться протянуть руку и потрогать его, словно из-за боязни передать чувство собственной неловкости. Но момент для выяснения природы его происхождения был упущен. Наша беседа находилась в самом разгаре. Скорее это было похоже на монолог. Монолог напомнил мне всемирно известную сцену с черепом, и поскольку я не мог выступать в роли черепа, то для себя решил называть его Йориком.

Йорик небрежно скользнул рукой по корешкам переплетов, покачивая головой и бормоча под нос имена авторов книг: – Самуэльсон,

Макконнел и Брю, Мескон и Хедоури… – Его рука остановилась на

Священном Писании.

– Возьмем, например, Библию, – продолжал он, – Долгое время свое представление об историческом прошлом европеец черпал именно оттуда. Что-то там выглядит как иносказание, например, страдания праведного Иова. Книга царствий позволяет переноситься в эпоху Саула и Давида, а историку с воображением создать убедительную картину тех времен. Потом реконструкция становится исторической памятью всего человечества, кирпичиками цивилизации, а потом мы начинаем верить, что так было на самом деле.

Он задумался, меланхолично поглядывая на меня.

– А как вы представляете, например, свою собственную историю? – Он вдруг улыбнулся улыбкой, в которой присутствовало поощрение уверенное и даже нахальное. Быть может, у меня возникла досада и желание перечить, но это словно почистило мою память и приблизило прошлое. – Ну?…

Черное звездное небо проносилось мимо меня где-то немного сбоку.

Мне нравилось ехать так, лежа животом на санках, когда скрипящий снег летит перед глазами так близко-близко, что кружится голова и тогда кажется, что сдвинулся с места весь огромный небосвод, с его бесконечными созвездиями и мирами. Папа всегда начинал бежать трусцой, подражая лошадке, когда видел, что я лег на живот и свесил голову позади санок. В этот момент он замолкал, бежал некоторое время, а потом переходил на спокойный шаг и продолжал рассказывать:

– Если ты посмотришь прямо над собой, то увидишь созвездие

Возничего, его легко найти по звезде Капелла. А еще легче, по этим двум ярким звездочкам – Ригель и Бельгейзе в созвездии Ориона. За ним лежит светлая полоса – Туманность Ориона.

При слове "туманность" мои мысли уносились от снежного скрипа куда-то в летнее утро, где слышался плеск воды, висел сладковатый запах разбухшей коры бревен, связанных в бесконечные плоты и собранных в береговых излучинах Рыбинского водохранилища. Но я тут же возвращался к безбрежным просторам космоса, уносясь все дальше и дальше вверх, от тесного и опасного мирка лесосплава, где меня едва не утопила старая дырявая плоскодонка.

Папа протягивал руку, я поднимался с санок, и мы шли дальше, большой мужчина, в серой шинели без петлиц, в каких ходили многие в то военное время и я, тогда еще пятилетний мальчик. Маршрут нашей прогулки лежал мимо старой огромной церкви, с плетеными узорами на огромных зияющих пустотой окнах. Церковь или возводилась на погосте, или со временем обросла могильными холмами, никто не знал. Но это небольшое кладбище примыкало к землям детского "дома распределителя", где мой папа был начальником. Звенящая от мороза тропинка проходила между надгробных плит, совсем рядом с церковными стенами, которые откликались на наши шаги гулким эхом, отдававшим неясным шепотом в провалах высоких окон под куполами пустого храма.

В это время я вспоминал сказки Гоголя, и мне становилось жутковато.

Все ощущения от вечерней прогулки, – необъятная и загадочная глубина черного неба, и звезды, о которых папа говорил как о живых существах, рассказывая связанные с ними легенды древней Греции; головокружительное погружение в далекие миры и собственные детские воспоминания, на какое-то время заглушали главную потребность каждого существа – потребность в пище. Голод – одно из самых острых ощущений моего детства. Рыбинск уже не бомбили, и страх бомбоубежищ притупился, остался голод. Голод имел для меня свой цвет – серый, мышиный. Говорили, что мыши опять прогрызли мешок с мукой. Я мог пойти и посмотреть на это преступление, стоя в дверях между ногами взрослых, но ничего не имел права трогать на складе. А там были всякие вкусные вещи. Там был сахар, там было масло. Я и моя сестра питались исключительно на зарплату родителей. Мама ушла из воспитателей в лаборанты комбикормового завода. Завод стоял на берегу Волги, мы часто ходили туда, наблюдать, как на баржи грузят соевый и подсолнечный жмых. Иногда нам доставался кусочек, который украдкой бросал какой-нибудь сердобольный грузчик. Мама приходила домой в два часа ночи, мы с сестрой сидели, не смыкая глаз, на верху большой русской печи, ожидая по две крохотных лепешки, которые мама спекала из отрубей полученных для анализа, на лабораторной спиртовке. Лепешки были маленькие, как пуговицы, чтобы можно было пронести через проходную. Однажды повариха детприемника, тетя Вера, пользуясь отсутствием родителей, принесла нам маленькую кастрюльку щей. Вкус той капусты и картошки я помню сейчас, но окончательно распробовать содержимое не удалось. Появился папа. Обычно очень спокойный, увидев повариху с кастрюлькой, он рассердился.

– Вера Петровна, – папин голос звенел, мы немного испугались, и щи обрели потусторонний вид. – У моих детей есть родители, получающие зарплату. А у них, – он показал пальцем вниз, где размещались палаты для беспризорников, – у них нет кормильцев, никого, кроме нас и нашего честного отношения к ним. Я вас попрошу больше не делать ничего подобного, а это верните на кухню.

Потом папа обнял нас, печально заглянул в лицо каждому, своими большими карими глазами, и добавил: – Никогда нельзя брать того, что не принадлежит тебе.

Это был хороший урок. Я особенно запомнил его, потому что был очень голоден и, лишившись щей, стал еще более голодным. Но я с гордостью и благодарностью вспоминаю урок, потому, что у меня есть что ответить тем, кто говорит, что кругом одни воры.

Но у детей военного времени могли быть и светлые минуты. До нас доходила продуктовая американская помощь. Во время одного из таких праздников моя сестра с подругой провозгласили меня царем, собрали для трона все имевшиеся в квартире подушки, усадили за стол, и нажарили картошки с сахарным песком.

Впрочем, воспоминания мелькнули как вспышка молнии. Они были очень отчетливы, словно я не вспоминал, а просто умчался в детство, заново переживая его.

– Ну, как? – этот тип ухмыльнулся, как будто проглотил что-то вкусненькое, и мельком глянул на меня. – Впечатляет?

Я понял, что он в куре происходящего.

– Впечатляет, – пробормотал я.

– Это твои личные воспоминания, а как формируется картина мира, всего объема знаний от присутствия на планете, – Йорик немного помедлил и весомо добавил, – планеты Земля. А как в тебе присутствуют те плохие дяди, которые сочиняют правила игры для своих стран? Где Брежнев и Хрущев: Где товарищ Маленков и Сталин? Где все наши противники и союзники по великой битве двадцатого столетия -

Адольф Гитлер, Уинстон Черчилль, Делано Рузвельт и прочие действующие лица того периода истории? Они там же, где твое детство

– в сознании.

– Но у них тоже было свое детство.

– Ты хочешь сказать, что можешь получить только публичную информацию, связанную с Ними? А вот, и нет! – Он поерзал на моем столе и потянулся так, словно обладал суставами, имеющими способность утомляться. – Вообще-то ты знаешь, что такое информация?

Да к ней кто хочешь, имеет доступ. Просто надо знать куда пойти, где взять, как воспользоваться. В принципе, ты всегда можешь пригласить

Их к себе и поговорить по душам.

– То есть, как пригласить?

Я даже немного растерялся. Как я понимал, проблема заключалась не только в том, чтобы оплатить расходы на дорогу, на проживание и тому подобное, ведь речь шла о тех, кого пригласить просто невозможно.

Что значит пригласить Иван Грозного, или, например, товарища Ягоду.

Где их адреса, господин "Бред собачий"?

Вслух я этого не сказал, но он видимо прекрасно ориентировался в особенностях моего мышления. Его ухмылочка сделалась совершенно нестерпимой, с выражением безграничного превосходства над моей наивностью.

– Ну, скажи, пожалуйста, о чем мы тут толковали все это время? – да о том, что все находится в твоем сознании. Допустим, мы достанем из адского пламени Грозного или Ягоду. И что ты получишь? – Ту же информацию твоего сознания. Но объект окажется совершенно непригоден для наших целей, – изжаренный до неузнаваемости, он только и будет твердить, чтобы его освободили от мучений.

Я живо представил описанную картину, и это сыграло скверную шутку с моим воображением. Кабинет наполнился смрадом серы и воплями грешников, а место таинственного собеседника заполнил пышущий жаром котел, в котором варились тела уже лишенные филейных частей, и только по биркам, прикрепленным прямо к костям, можно было понять, кто есть кто.

Я вздрогнул, видение исчезло.

– Да, с ними не поговоришь, – с облегчением пробормотал я.

– Поэтому мы используем другой метод. Как я уже сказал, все находится в тотальной связи, и, передвигаясь от одного причинного звена к другому, мы доберемся до нужных нам источников, а если это исторические персоны, они займут место прямо здесь, где ты видишь сейчас меня, и проведут с тобой беседу не менее доброжелательно.

Боже, праведный! Как же все-таки консервативно устроено наше мышление! Казалось бы, глаза открыты, все можно разглядеть и пощупать, но не можем мы признать очевидное. И непонятно какая сила заставляет цепляться за предрассудки и заблуждения. Быть может, так мы защищаем свое "Я", свою индивидуальность, у которой есть роль и предназначение в этой жизни, и ничто не должно помешать нашему стремлению в тупик и за пределы такого неоднозначного, но имеющего притягательную силу мира?

Видимо он прочитал все эти промелькнувшие у меня мысли и произнес с нахальным смешком:

– Половину ты тут наврал. Люди глупы, потому что такими их делает господь Бог, в соответствии с отведенной ролью. И умны они по той же причине. Ты думаешь так трудно получить просветление? Очень легко. Но это происходит только по Его воле, ну а Ему не всегда нравится делать вид, что Он ничего не знал. – Произнеся эту загадочную фразу, Йорик добавил, – Сейчас твое время получать ответы. Так чего же ты медлишь?

А я медлил, потому что на меня внезапно нахлынуло слишком много воспоминаний. Они, как толпа, рвущаяся из охваченного огнем помещения, застряли в дверях моей памяти, не позволяя протиснуться ни одному членораздельному предложению. Я чувствовал, как по ту сторону вестибулярного аппарата царит столпотворение, и каждая картинка прошлого требует выхода. Напор энергии воспоминаний был так велик, что казалось, взорвет меня изнутри и унесется в пространство, оглашая мироздание и уже не принадлежа мне, как отдельно взятому существу.

– Нет, нет. Так не пойдет, – Йорик сделал жест подобно регулировщику движения на перекрестке с большим скоплением автомобилей, – Пускай они выстроятся в очередь и приготовят документы, подтверждающие их право быть услышанными.

А что у меня там было? Как их построить в очередь? Что имеет право на существование? Ведь весь этот крик человеческой жизни клокочет внутри, не вырываясь наружу, и уходит в вечную тишину могилы, неозвученый, непонятый, ненужный, потому что такое добро носит в себе каждый рожденный для жизни в этом мире. Что там у меня?

– Смутные воспоминания довоенного детства. Я помню маму, стройную и красивую, я помню ее на какой-то лестнице, с подругой-балериной. Они казались высокими и счастливыми. Они болтали о чем-то, и я прекрасно помню ощущение, то, о чем они говорят, не следует слышать ни мне, ни папе. Наверно, не понимая, я чувствовал то, что у них было внутри.

Ведь они хотели нравиться, производить впечатление на мужчин, и они понимали, что это не совсем хорошо для замужних женщин. Но они смеялись и оставались немножко легкомысленными. В те времена страну наводняли военные. Не стала исключением и наша семья. Мамины братья, мужья папиных сестер – все в гимнастерках с петлицами, галифе и в сапогах. Иногда они сидели на диване у нас в гостях, а я играл под столом, около блестящих сапог, настоящим пистолетом, который доставал из кожаной кобуры дядя Володя. Волшебное ощущение!

Помню черное днище легкового автомобиля, который тащил нас с сестрой по городской мостовой, а пьяный водитель не мог понять, почему люди вокруг кричат, чтобы он остановился. Помню бомбежки, длинные поезда беженцев, наш эшелон, с единственным уцелевшим вагоном, верблюжьи морды, покрытые инеем, холодные полы ночлегов для беженцев в

Акбулаке. Помню, помню. Не помню, кто первый рассказал мне историю моих родителей. Странные, изломанные военными и революционными бурями судьбы, судьбы людей не получивших права на собственную жизнь. Семья отца, мужскую составляющую которой порубили казаки, ворвавшись в дом прямо на лошадях, во время восстания в Лодзи, в годы Мировой четырнадцатого. Свобода и национальная независимость!

Семья принесла собственные жертвы на алтарь гордости человеческого сердца. Потом уцелевших бунтовщиков – бабушку, двенадцатилетнего отца и двух младших сестер, этапировали из Польши в Сибирь, и оттуда они уже не сумели вернуться на родину. Грянула РЕВОЛЮЦИЯ.

Как-то странно извилистая тропинка отца переплелась с тропинкой мамы. Они встретились, когда Ольга, красавица-певунья с длинной косой, учительствовала, скрывая свое буржуазное происхождение – дедушка имел в Переславле Залесском маслозавод и поставлял продукцию в Московские магазины. Своевременно понял, кого не любят в

Совдепии, предал пролетариату нажитое добро. Но не так быстро произошло очищение от вины собственности. Сына забрали строить

Беломорканал, а дочь, спасаясь от преследования, бежала в другую область, и там поменяла фамилию, встретив папу. Они старались быть подальше от политики, но вся их жизнь была пронизана волей СИСТЕМЫ и тех монстров, которые создавали и цементировали эту систему. Война, восстание, изгнание, революция, война, разруха, террор, ЧК, ГПУ,

НКВД, война, голод, разруха, МВД, КГБ. И красная линия нищеты, проходящая через все эти состояния. Как и для всей страны… Но были особенности, в этой семье, которые выпадают на долю не всякого. Папа не воевал, но увидел во время войны такое, что его постепенно убивало, пока он не умер в пятьдесят шесть лет. Во время второго наступления немцев на Воронеж бомба пробила несколько этажей и разорвалась в подвале, где прятались от налета папина мать и сестра с племянниками. Из Воронежа можно было бежать только на собственных ногах. Оставались последние минуты до вступления немцев в город. И они увидели бабушку, раздавленную упавшей балкой перекрытия, умирающую, но еще живую, и сестру Иру, с переломанными ногами, прижимавшую к себе сыновей.

– Константин, – у бабушки была властная натура, – мы не можем идти, ты должен остаться с нами!

Воронеж пылал. Когда родители с единственным портфелем миновали

Волховский мост, он рухнул прямо у них на глазах. Там, в подвале, они этого еще не знали и просили отпустить детей, но тетя Ира решила, что десятилетний Коля и трехлетний Славик должны разделить ее судьбу. Мальчики сделали это. Их расстреляли как членов семьи советского комиссара, вместе с матерью, доставленной для расстрела на носилках.

"CUIQUE SUUM" – "КАЖДОМУ СВОЕ", действительно, что может быть более "своим", чем смерть? Таковы принципы СИСТЕМЫ. Сколько членов нашей семьи унесла война? – Сейчас никто не ответит. Но я ищу однофамильцев с такой редкой фамилией – Тола-Талюк, – и не нахожу. Я ищу родственников с фамилией моей бабушки – Мигдал-Малюковская, – и не нахожу. Остались ли на планете люди, носящие эти фамилии? – Нет ответа.

Воспоминания прервались. Меня смутило то, что я заглянул в архивы сохранившие свидетельства не принадлежавшие лично мне. Но организатор нахлынувших воспоминаний не проявлял нетерпения, видимо ожидая, когда я наведу порядок в коридорах памяти.

А когда все ЭТО началось со мной? Когда меня поразила болезнь возвышенной любви к человечеству? Быть может тогда, когда я повторял имя своей первой голубоглазой любви: "Юнона", и мы вместе кружились на зимнем люду под падающими хлопьями снега, оставшись одни, чтобы сказать что-то друг другу, но не в силах даже приблизиться?

Последний вид неповторимый

Мой взгляд прощальный обводил,

И берег холоднопустынный,

И все, где я недавно был.

Где грусть моя в одну излилась –

Любви несбыточной волну.

Где для тебя лишь сердце билось

Где я любил тебя одну.

Это когда я уезжал весной 53-го. Может быть, детская поэзия не просто так бродила в моей душе. Быть может, она была тревожным признаком возникающей чумы политического романтизма? Вообще-то общество 50-х любило революционный романтизм. Не только доморощенные, но и со всего мира прикормленные писатели пели гимны социальному равенству, и вываливали свою романтическую стряпню на голову полуголодного гражданина Советов. Они объясняли, что с угнетателями и эксплуататорами всех мастей необходимо бороться, бороться, бороться…Ревнивые чувства к символам социализма принимали у рядовых граждан иногда неожиданные формы. Я помню, как соседка по подъезду, жена лагерного опера, увидев нашу кошку с птичкой в зубах, вышла на середину двора и завопила как иерихонская труба: "Талюкова кошка голуба миииррра!!!" Тогда впервые на меня пала тень подозрения в неблагонадежности.

Мир, разделенный на "плохих" и "хороших", оказался не так прост, и я вдруг увидел, что и те и другие имеются среди своих, дорогих

"строителей коммунизма". Идеологическая катаракта стала рассасываться как раз в таком месте, где по воле вождя всех народов возникало первое строительство, протянувшее руки и ноги к светлому будущему. Папа, инженер-геодезист, производил теодолитные и нивелирные работы под гидротехнические сооружения и жилые комплексы. Потом здесь вырастет целый город, а уже на исходе тысячелетия другие ревнители, здесь же, взорвут дом со спящими жителями. Цимлянская ГЭС, как и все стройки коммунизма, создавалась руками заключенных. Рабский труд – не главное, считали вожди, главное, – чтобы дети рабов жили "каждому по потребности".

Я скорбел, в день смерти Сталина и защищал его репутацию от сына того самого опера, жена которого обвинила в крамоле нашу кошку

Муську. Видно Коба крепко достал эту семейку, если уже на другой день после его смерти ненависть стала сильнее генетически привитого страха.

Потом мы поехали строить уже другую гидроэлектростанцию -

Горьковскую. Вообще, наша семья внесла большой вклад в электрификацию всей страны. Цимлянская, Горьковская, Кременчугская

ГЭС, Верхнетагильская ТЭС Плявинская, Зеленчукская, и наконец,

Копчегайская ГЭС. В строительстве трех последних я, и двух самых последних – сестра, принимали самостоятельное участие.

Вообще-то история, хронология – это не для меня. Всю жизнь я пытался понять. Понять, что происходит с Аристотелем, Платоном и св. Августином, Дарвином и Спенсером, Марксом и Адамом Смитом,

Лениным и Каутским, Сталиным и Бехтеревым. Меня интересовало, куда исчез великий русский биолог Гурвич, и не интересовали официальные программы обучения. Я старался понять, что такое хозяйственная деятельность, право, экология и черные дыры в космосе, прана, чакры, Янь и Инь. Я старался понять, что такое вера, сатори и

Господь Бог. Наконец, понимать стало нечего, видимо кроме вот этого

Йорика, с его умением вращать колесо жизни.

Разумеется, уровень перечисленных проблем возникнет попозже. А вначале будет жажда справедливости, которая приведет меня к парашам

Воробъевской внутренней тюрьмы КГБ, в городе, получившем имя буревестника революции. Но и это потом, а пока:

Печаль, внезапною, скупою,

Последней пролилась слезой,

Пропав под серой пеленою

Каскада брызг волны седой.

Этот инфантильный романтизм юноши, немножко ленивого, одновременно вспыльчивого и эгоцентричного и, конечно, наивного, подвергся серьезному испытанию. Всякое, чем угощала меня несладкая жизнь, и атмосфера преступного мира, в детприемниках Рыбинска и

Ярославля, и зэковский социум, в котором по долгу службы приходилось вариться моим родителям, испытывалось в семейном кругу. А тем летом

53-го, попав в железные тиски реальной жизни, я оказался один. Два буксира перевозившие металлический прокат и профиль на Горьковскую стройку, приняли меня в качестве пассажира под попечительство знакомого моих родителей Новикова Евгения Ивановича очень похожего на участкового Аниськина, в исполнении артиста Жарова. Знакомый был большим начальником и хоть плыл на одном корабле, сразу забыл о моем существовании. Меня окружала команда, набранная из только что отсидевших срок зэков, освобожденных по знаменитой амнистии

Лаврентия Павловича Берии. Амнистия была ориентирована на жулика, серьезные статьи под нее не попадали: они, как правило, имелись у

"мужиков", наносивших хозяйственный вред государству (например, унес колоски или картошку с поля, чтобы прокормить семью) и "фашистов", как называли масть 58-й статьи.

Я пребывал в возрасте, когда самое последнее дело ударить в грязь лицом. Я жаждал утверждения среди этой публики. Впоследствии мне приходилось встречать в зоне мудрых людей и среди уголовников. Но те молоденькие прохвосты думали главным образом о том, что где плохо лежит. Для них и я, и выделенные родителями на дорогу скромные денежные средства, тоже не являлись исключением. Как люди искушенные в психологии связанной с трансформацией собственности, они решили не прямо присвоить принадлежавшее мне, а сделать так, чтобы я почел за честь предложить им. Экс зэки были неплохими психологами и управлялись с молокососами, подобными мне, как повар с картошкой. Когда родители доверяли свое чадо товарищу Новикову, они исходили из предположения, что путешествие продлится максимум недели полторы. Пустяк, под покровительством такого надежного человека. Разумеется, я тоже приложил настойчивость в получении возможности проплыть по рукотворному морю и Волге через полстраны.

Но прогнозы сохранились лишь в том пространстве, где договаривались

Евгений Иванович и мои родители. Как всегда, реальность оказалась изобретательней. Пропутешествовав пару дней, мы получили штормовое предупреждение. Выдержав день и полночи в спокойной заводи, нетерпеливо тронулись в самое темное время суток, к пункту назначения. Стремились наверстать упущенное. Тогда еще не были известны законы Паркинсона и собственные сюжеты событий не казались законом вредности. Позже, эту божественную игру я наблюдал множество раз. Все получает естественное выражение. В нашем случае, дно

Цимлянского водохранилища, образовавшееся совсем недавно, имело неизученный рельеф. Украшенный сединой и морщинами лоцман, с желтыми усами и сталинской трубкой в руке, знал Волгу как свои пять пальцев. Но в рукотворном море освоил лишь четыре. Мы налетели всем караваном на это неведомое место, за которое отвечал пятый палец.

Сила инерции вытащила корпуса буксиров, да и баржи с металлопрокатом, примерно на полметра из воды. Караван остановился со всего маху, как это могут делать только лошади. Мы вылетели из своих постелей, и некоторое время следовали маршруту по корабельным полам. Потом наступила неподвижность. По металлическому борту била волна. Ее неостывшая после бури свирепость оказалась бессильной перед монолитом, превратившим караван и материк в одно целое. Пахло тиной, железом, маслом и корабельной краской. Всплеск чувств, высказанных с горячим ожесточением и выразительной лексикой, длился недолго. Кода мы опять забрались в постели, из которых выбросило внезапное торможение о морское дно, уже светало. Торопиться было некуда. Самые энергичные понимали – можно спать и весь день, и следующую ночь. По крайней мере, ко мне это относилось в полной мере. Тогда я еще не числился матросом буксира "Быстрый" Волжской пароходной флотилии. У меня сохранялись некоторые денежные средства для поддержания личной независимости.

Впрочем, ничего особенного события, связанные с путешествием по воде, не несли. Мне впервые довелось попробовать на вкус гадость, которую пьют мужики, доводя себя до безумия. Я был пассивным зрителем воровской ловкости моих друзей, когда они, отвлекая внимание продавца, чистили витрину сельского магазина. Я испытал жгучий стыд за то, что они делали, и настоящий ужас от сознания того, что на моих глазах происходит событие, приводящее людей в тюрьму. Судьба краденой водки получила неизвестную мне самостоятельность, а я с экипажем пил водку купленную на мои деньги, закусывая ее картошкой с колхозного поля. Картошка была совсем молодой, похожей на горох. После нетерпеливой попытки почистить, ее зажарили вместе с кожурой, вернее обуглили в пароходной топке. Незабываемый вкус.

Пока несколько буксиров в сцепке рвали стальные троса, стараясь снять караван с мели, я осваивал азы естественной социальной иерархи на собственном опыте. Мне приходилось выстраивать отношения в мире, где не просто живут, а стараются выжить, где можно положиться только на собственные силы и никакие структуры общества не смогут защитить тебя, если ты не защитишь себя сам. Там у меня впервые возникло ощущение, что человеческая жизнь ничего не значит в глазах другого человека. Достаточно одной способности стали рвать плоть, такую беспомощную перед лезвием ножа. Тогда же впервые довелось убедиться, что сила духа одерживает верх над физической силой. Это было самое удивительное открытие моей юности. Кеша… Не знаю, было это кличкой или именем, и почему оно появилось, уже через много лет у попугая из популярно мультфильма? – Не знаю. Но это было ущемленное существо, лет восемнадцати. Оглядываясь сейчас назад, можно догадаться какую роль он выполнял среди своей братии. У него были густые полукруглы брови, синие глаза, хранившие выражение очевидного, но непонятного мне порока. Пухленькое лицо с ярким румянцем и небольшая одутловатая фигурка. Этому извращенному и страдающему неполноценностью молодому человеку требовалось утвердиться, найти кого-то кто слабее его. Более подходящего для данной цели лица, чем я, на пароходе не было. И он попытался утвердить свою власть надо мной (держать за шестерку). Его атака была истеричной, с ножичком и даже пеной на губах. Я испугался. Но на меня и что-то накатило. Кровь от моего лица отхлынула, тело охватил озноб. Стало страшно. Вместе с тем, я испытал жгучий стыд от своего страха и понимал, что лучше сдохну, чем тронусь с места.

Видимо он почувствовал это непреодолимое препятствие внутри меня и его страх, несмотря на нож, оказался сильнее. Он отступил. С тех пор

Кеша относился ко мне с тем же угодливым подобострастием, как и к остальным членам команды. Но я не умел, да и было неприятно пользоваться преимуществом. И здесь я получил еще один урок, который не перестает удивлять меня до сих пор. Как добро превращается в свою противоположность? Что требуется человеку, чтобы ответить добром на добро? – В каждом из них это добро должно присутствовать. Злобные, низкие, завистливые, ничтожные натуры не принимают добра. Они живут в мире грубого насилия. Для них вежливость, внимание и сочувствие – слабость или глупость. Мне до сих пор не понятен механизм божественного замысла, который не позволяет увидеть, что они заблуждаются. Кеша расценил мое признание в нем человеческой личности как слабость. Была вторая попытка взять верх. Но я уже обрел уверенность и подавил бунт даже с некоторой свирепостью. Его слабым местом был живот. Кеша, согнувшись, отполз в сторону и долго кашлял. Откашлявшись и не приближаясь ко мне, он поклялся, в лучших традициях уголовного жанра, что мне не жить, и что он дождется своего часа. Под знаком этого неприятного конфликта протекала моя служба на флагмане нашего каравана. Путешествие длилось около трех месяцев, а деньги закончились во время вынужденной стоянки, и мне пришлось устраиваться матросом, чтобы поддержать физическое существование.

– Дальше ты мог бы написать, что в районе Сталинграда Волга оказалась неожиданно узкой. Может быть, впечатление возникло после просторов водохранилища. И все же эта узкая речка, русло которой, казалось, можно перебросить камнем, со стремительной желтой водой, словно обманула твои ожидания. – Йорик должно быть поболтал ногами, произнеся эту фразу. Вид у него был снисходительно-небрежный. Он понимал, что попал в самую точку. – Но к чему ворошить все эти воспоминания? – Уже нет той Волги, как нет и Сталинграда, и уж тем более нет того мальчика. Опыт не повторяется, а психология остается той же самой и в древнем Вавилоне, и в вавилонах нынешних. Да и вообще, чего ты там наговорил? Ведь прочитай кто-нибудь твою галиматью, так еще и поверят, а ведь все было совсем не так, – вкрадчиво произнес он.

– Да, наверно не так, – согласился я.

– Ты помнишь войну? – Когда бы ты еще пробовал гоголь-моголь из желтка черепашьих яиц? Ты помнишь в Ярославле американские пайки, мешочек с желтком? – Такого у тебя и сейчас нет.

Я молча согласился.

– Потом, поиски истины, – разглагольствовал он, – Ну и что за достижение, если червячок торчит внутри тебя? А ты посмотри, что носится вокруг этого интеллектуального зуда – и честолюбие и высокомерие и жажда славы.

Я, было, протестующе поднял руку, но он перебил меня: – Ну, не спорю, сейчас это поутихло в тебе, пришло какое-то понимание, усталость, уныние, может быть, эмоции поостыли, но тогда… Да и с этим Кешей. А ты помнишь кочегара Колю? – Ведь ты надеялся, что он поддержит тебя? Да, да, да. Впрочем, не будем занудами, посмотрим на другое. Кто реставрирует прошлое как разрушенный храм? Прошлое – это, так, – обрывки воспоминаний. Обрываются как раз на неприятном.

Йорик потянулся и зевнул. – Ничего интересного, – разочарованно протянул он.