Глава VII Тризна по Дельвиге
Глава VII
Тризна по Дельвиге
Все было так неожиданно — горе, хлопоты, смятение, что Софья Михайловна Дельвиг даже не заметила поначалу свалившегося на нее нового несчастия. Бог весть, как и когда из портфеля Дельвига исчезли ломбардные билеты на 55 тысяч — больше половины всего состояния[432]. Это было почти разорение.
Пушкин еще не знал этого, когда предлагал Плетневу «помянуть» покойного друга изданием «Северных цветов». Теперь Плетнев сообщал ему о положении дел, и нужда в издании альманаха увеличилась еще более.
Как-то не уговариваясь, все предоставили Пушкину заняться «Цветами», и Плетнев писал ему, что Сомова надобно вознаградить той же суммой из выручки, какая приходилась на его долю и прежде, и на тех же условиях взять из его рук «Литературную газету», которая иначе увянет вовсе. Еще ранее Вяземский предлагал то же самое Плетневу[433].
Пушкин отвечал 26 марта, что об альманахе следует переговорить и что он готов издать «последние С. Цветы» вместе с Плетневым, но что у него тем временем созрел иной план. План был еще не совсем определенен; 11 апреля он намекает осторожно: «Мне кажется, что если все мы будем в кучке, то литература не может не согреться и чего-нибудь да не произвести: альманаха, журнала, чего доброго? — и газеты».
Итак, он не оставлял старого плана: лучше всего — газета, хорош и журнал; на худой конец — альманах.
Но что бы это ни было — оно должно быть «своим», изданным «кучкой». На протяжении всего 1831 года он будет возвращаться к этой мысли, и в ней будет поддерживать его Вяземский. Вяземский уже намечает и будущий состав: А. Тургенев, Баратынский, Иван Киреевский, В. Ф. Одоевский, Жуковский. «Войдешь ли в переговоры с Сомовым и будешь ли требовать его интервенции или нон-интервенции?»[434]
Легкие ноты отчуждения проскальзывают каждый раз, как называется имя Сомова: ни Пушкин, ни Вяземский, ни даже Плетнев не считают его «своим».
Он был «своим» только для Дельвига, и со смертью его постепенно ослабевали его связи с пушкинским кругом. Но о «нон-интервенции» его не могло быть и речи: издатели последних «Северных цветов», даже если бы и захотели, не смогли бы обойтись без его помощи.
Пушкин приехал в Петербург в конце мая вместе с молодой женой и тут же уехал в Царское Село. Он ждал к себе Вяземского — но так и не дождался.
Холера двигалась на север империи, и в июне Царское Село оказалось отрезано карантинами.
В Петербурге вспыхивали холерные бунты.
В Европе продолжались волнения — и царскосельские затворники ждали известий о ходе польской кампании.
В июле приехал двор, и Царское Село обратилось в столицу. Теперь здесь был и Жуковский, от которого Пушкин узнал, что Вяземский не приедет.
Сама судьба мешала «кучке» соединиться. Плетнев жил на даче, в Спасской мызе; Сомов в Петербурге; Вяземский был в Остафьеве; Баратынский уехал в казанское имение.
«Что же твой план „Сев.<ерных> Цветов“ в пользу братьев Дельвига? — спрашивал Пушкин Плетнева в середине июля. — Я даю в них Моцарта и несколько мелочей. Жуковский дает свою гекзаметрическую сказку. Пиши Баратынскому; он пришлет нам сокровища; он в своей деревне. — От тебя стихов не дождешься; если б ты собрался, да написал что-нибудь об Дельвиге! то-то было б хорошо! Во всяком случае проза нужна; коли ты ничего не дашь, так она сядет на мель. Обозрения словесности не надобно; черт ли в нашей словесности? придется бранить Полевого да Булгарина. К стати ли такое аллилуия на могиле Дельвига? — Подумай обо всем этом хорошенько, да и распорядись — а издавать уже пора: т. е. приготовляться к изданию».
Но Плетневу было не до альманаха.
Новая жестокая горесть посетила его: холера унесла П. С. Молчанова — человека, к которому он после Дельвига был привязан более всего. Он впал в апатию. Пушкин был, кажется, последним среди его петербургских друзей — и теперь он ждал, когда и Пушкин его оставит. Он отложил всяческие дела и не имел сил тронуться с места. Он отвечал Пушкину: «Северные цветы готовь, но мне никаких поручений не делай. Живу я в такой деревне, которая не на почтовой дороге. Писем отсюда посылать не с кем, а получать еще менее можно. Итак к Баратынскому, к Языкову, Вяземскому и другим пиши сам. Мое дело будет в городе смотреть за изданием. Написать о Дельвиге желаю, но не обещаю».
С Плетневым переписка шла почти наугад: письма доходили с опозданием и нерегулярно. Пушкин пишет Михаилу Лукьяновичу Яковлеву, который оставался в Петербурге при отъезжающей Софье Михайловне: «Что Сев.<ерные> Цветы? с моей стороны я готов». Он просит оставшиеся письма свои к Дельвигу: когда-нибудь можно будет издать двустороннюю переписку. «Еще просьба: у Дельвига находились готовые к печати две трагедии нашего Кюхли и его же Ижорский, также и моя баллада о Рыцаре, влюбленном в Деву. Не может ли это все Софья Михайловна оставить у тебя. Плетнев и я, мы бы постарались что-нибудь из этого сделать».
Пушкин торопится: июль на исходе, на все издание остается менее пяти месяцев.
Яковлев сомневается в успехе: времени слишком мало, участники рассеяны и отрезаны друг от друга. Кто будет легок на подъем в этот страшный холерный год? Разве только ради Пушкина.
«С Цветами надо перегодить. Впрочем от тебя одного зависит успех издания оных. Твои окружные грамматы будут самые действительные».
Холера постепенно идет на спад, но слухи о холерных бунтах доходят до Царского Села. До литературы ли теперь?
На почте принимают только письма: их прокалывают и окуривают серой. Рукописи пересылать нельзя.
Пушкин пишет Плетневу:
«Что же Цветы? ей-богу не знаю, что мне делать. Яковлев пишет, что покаместь нельзя за них приняться. Почему же? разве типографии остановились? разве нет бумаги? Разве Сомов болен или отказывается от издания?»
Пушкин — Вяземскому (конец августа): «<.> У Дельвига осталось 2 брата без гроша денег, на руках его вдовы, потерявшей большую часть маленького своего имения. Нынешний год мы выдадим Сев.<ерные> Цветы в пользу двух сирот. Ты пришли мне стихов и прозы; за журнал наш примемся после. <…>…»[435].
Тем временем из Петербурга подает голос Орест Сомов.
Сомов не был «болен»; он принял все меры предосторожности, выходил редко и соблюдал умеренность в пище. Холера миновала его дом, в котором только что произошло приращение семейства: родился сын.
Литературная же газета погибла.
Итак, случилось то, чего ждали Плетнев и Вяземский. Но Сомов был не вовсе виноват: в холерный год никому было не до газеты. Число подписчиков падало катастрофически, рукописи не проходили через карантины, самая рассылка газеты была затруднена.
С мая он работал почти один, с помощью маленького кружка, остатков дельвигова окружения. Неизменный Деларю печатал свои надгробия покойному другу и покровителю и стихи к его маленькой осиротевшей дочери. Вернулся и Розен; он дал в газету посвящение Софье Михайловне и обращенные к Дельвигу стихи «Тени друга» — сожаление, прощание, раскаяние:
Но зачем мы на земле
Примириться не успели?[436]
Оставался В. Н. Щастный, не покидавший газету до последнего номера, и Струйский-Трилунный.
Вероятно, Михаил Лукьянович Яковлев привел сюда своего племянника, Лукьяна Андреевича Якубовича, только что приехавшего из Москвы в Петербург; он учился в Благородном пансионе, участвовал в литературном кружке Раича и был дружен с Полежаевым. В январе 1831 года он встретил в Москве Пушкина и испытал прилив поэтического восторга[437].
Среди рассеянных остатков кружка Дельвига он должен был найти знакомых: Трилунного, может быть, Ротчева.
С начала апреля он напечатал в газете пять стихотворений.
И еще одно имя, поэта совсем начинающего, появилось у Сомова: Александр Александрович Комаров (1813–1874), сослуживец и товарищ нежинского приятеля Гоголя Н. Я. Прокоповича, страстный любитель литературы, напечатал в газете два стихотворения. Быть может, здесь не обошлось без протекции Гоголя, с которым Сомов уже успел познакомиться короче[438].
Несколько стихотворений прислали из Москвы Хомяков и Станкевич. Уже не «второе поколение», но остатки его едва поддерживали угасающую газету.
Она прекратила свое существование на тридцать седьмом номере от 30 июня 1831 года.
За всеми хлопотами, делами и несчастьями Сомов не писал никому, и только в конце августа возобновил свои связи с внешним миром. Оказалось, он не сидел сложа руки: писал одновременно несколько собственных романов и «былей» и исподволь собирал материалы для «Северных цветов». Он раздобыл уже кое-что, хотя бы ненапечатанную и мало кому известную повесть Батюшкова «Предслава и Добрыня». Обо всем этом он написал Пушкину 31 августа, напоминая ему, что пора думать о «Северных цветах»[439].
Просматривая книжку альманаха, мы можем приблизительно представить себе, что пришло в нее через Сомова.
Из собственных сочинений он поместил в ней два рассказа: «Сватовство (Из воспоминаний старика о его молодости)» и «Живой в обители блаженства вечного» и одно маленькое стихотворение, под которым не поставил своего имени. Стихи эти — «К убегающей красавице» — были уже напечатаны более десяти лет назад, и не совсем понятно, по каким причинам Сомову вдруг захотелось воскресить их; стихи были слабые, даром что их потом стали приписывать Пушкину[440]. Далее — «Предслава и Добрыня», добытая им от какого-то любителя словесности, который получил ее от самого Батюшкова; можно думать, что Сомов сделал и примечание к повести, предупреждающее нападки критики: «Может быть, найдут в этой повести недостаток создания и народности, <…> но поэтическая душа Батюшкова отсвечивается в ней <…> и нежные, благородные чувствования выражены прекрасным гармоническим слогом»[441].
Наконец, в том же прозаическом отделе Сомов поместил «Байкал.
Письмо к О. М. С…» — к нему, Сомову — известного синолога, отца Иакинфа, в миру Никиты, Бичурина, — и анонимный «Отрывок из китайского романа „Хау-Цю-джуань“, т. е. „Беспримерный брак“. Перевод с китайского». Здесь была история совсем особая.
Отец Иакинф был признанным знатоком Китая, и современники находили даже нечто китайское в его облике. В пушкинском кругу он появился с конца 1820-х годов и с этих пор систематически дарил Пушкину все свои книги. Когда он собирался ехать в Китай в 1829 году вместе со знакомцем своим, П. Л. Шиллингом, некогда вызволившим его из монастырской тюрьмы, Пушкин просился с ним, но ему отказали[442].
С самого начала «Литературной газеты» отец Иакинф стал ее сотрудником и тогда же, вероятно, сблизился с Орестом Сомовым.
Сомов упоминал о нем в «Северных цветах на 1831 год» и печатал в газете выписки из его корреспонденции[443]. В 1831 году они вступили в переписку: Бичурин жил в Кяхте и посылал Сомову свои замечания на книгу фан-дер-Фельде «Английское посольство в Китае», в которой находил незнание китайских нравов[444]. В июле он ездил в Горячеводск и оттуда прислал Сомову описание Байкала[445].
Китайский же роман перевел сам О. М. Сомов.
Он, конечно, не знал китайского языка, но этот роман существовал уже во французском переводе. Вероятно, Сомов им и воспользовался; однако экзотическим подзаголовком он вовсе не вводил читателей в заблуждение.
Он пользовался консультацией о. Иакинфа и Шиллинга, знавших подлинный текст. 4 января 1832 года он писал Максимовичу, что ждет Иакинфа, чтобы пересмотреть вместе с ним перевод и сравнить с китайским и маньчжурским списками, принадлежавшими Шиллингу[446].
Около четырех десятков стихотворений доставили постоянные участники газеты. Деларю, ближайший его помощник, дал в альманах 7 стихотворений: «Увядающая роза», «Замужней Елене», «Псалом», «Элегия» («Не долго, в тишине сердечной…»), «К*** при посылке тетради стихов», «Лизыньке Дельвиг» и «Анфологическое четверостишие», элегические дистихи, посвященные памяти Дельвига; кроме того, он поместил свой перевод «Мирры» Овидия, подписав его псевдонимом «Д. Казанский»; псевдоним, впрочем, был раскрыт в оглавлении. Здесь же поместились «Станцы» его однокашника по Лицею кн. Александра Васильевича Мещерского. Почти столько же получил альманах от Лукьяна Якубовича: «Иран (Из Гафиза)», «Музыка», «Мольба», две «Украинские мелодии», «Леший», «Зима». Молодой поэт как будто спешил блеснуть разнообразием — а быть может, эклектичностью? — своего лирического творчества: здесь были и ориентальные стихи, и фольклорные, и философские, и даже антологические. Это выходило, нужно думать, непроизвольно: Якубович отдал в альманах почти половину всего, что написал за последние два года[447].
Трилунный, «добрый малый», как характеризовал его Сомов, напечатал отрывок «Дума», посвященный памяти графа Каподистрия, президента Греции и русского дипломата, имя которого связалось прочно с либеральными годами царствования Александра. Каподистрия был убит 27 сентября 1831 года, — стало быть, «Дума» была написана не ранее октября. Кроме нее, в альманахе был еще его перевод «Тьмы» Байрона, апокалиптической фантазии, популярной в 1830-е годы, и стихотворение «Возрождение».
Щастный, вообще печатавшийся мало, дал «Турецкую песню», «Камин», «Два желания», стихи мелкие и малозначащие, и сверх того отрывок из своего перевода драматической поэмы «Отшельник» Ю. Коженевского, польского поэта, знакомого ему еще по Кременцу. Это был после «Фариса» основной переводческий труд Щастного, который он очень хотел видеть на сцене. Театральная цензура не пропустила его: в нем являлись монахи и развенчанный преступный король. Когда 1 декабря 1831 года цензор альманаха В. Н. Семенов представил в комитет отрывок из «Отшельника», цензоры заколебались; несколько строк — о преступлении — были исключены[448].
Три стихотворения — «Пастуший рог в Петербурге», «Проклятие», «Гречанке» — принес барон Розен.
Розен не мог дать большего: он усиленно собирал «Альциону на 1832 год» и находился в столь же трудном положении, что и Сомов. Ему так же приходилось рассчитывать более всего на петербургских авторов и на себя самого: он написал свой альманах почти на четверть: две повести и десять стихотворений[449]. Он обращался к Пушкину и получил от него «Пир во время чумы» — лучшее украшение своего альманаха. Сомов, с которым он общался в эти месяцы довольно тесно, также поддержал его, почти наполовину заполнив прозаический отдел альманаха. Несколько помогли ему и его связи за пределами дельвиговского кружка: у него были стихи Подолинского и Андрея Муравьева[450]; не от Греча ли с Булгариным он получил и два произведения Бестужева?
Впрочем, он отдавал Дельвигу стихи, обратившие на себя внимание Гнедича и Пушкина: оба говорили ему, что «Пастуший рог в Петербурге» «выше обыкновенного»[451].
Были стихи А. Комарова («Ночь», «Отрывок из сельской поэмы „Маша“»), который на этот раз появился вместе с Прокоповичем. Последний не подписал своего имени; его маленькое стихотворение («Полночь»), довольно примечательное, напоминающее слегка «ночную» лирику Тютчева, было подписано «— чь». Стихи эти знал Гоголь и, посылая А. С. Данилевскому вышедшую книжку, обращал на них внимание, впрочем, довольно иронически [452].
Были таинственные «Ш-б-в» («Утешение. Из А. Шенье») и Н. Ставелов. Из двух стихотворений последнего — «Странник» и «Горная вершина», абстрактно-философичных, согласно начинавшейся моде, в альманахе появилось первое, и то не без трудов. Во втором, по подозрениям цензоров, выражалось «сомнение касательно бессмертия души»; оно было решительно запрещено[453].
Из московских участников газеты — Станкевич, Е. Тимашева («К застенчивому», «К незабвенному»), из Одессы — два стихотворения Теплякова — «Жестокий призрак», «The blue stockings» — «Синий чулок».
За очень небольшим исключением весь этот запас был средней «альманашной» литературой, которую Сомов мог почерпнуть из опустевшего портфеля увядшей газеты. Но и он к августу 1831 года далеко не был собран полностью.
«Золотой век» русской поэзии отходил в прошлое, в то прошлое, когда Дельвиг горделиво признавался, что берет сочинения второстепенных поэтов «с большим выбором». Теперь альманашная книжка без них превратилась бы в тонкую брошюру — в особенности холерным летом 1831 года.
Сомов работал незаметно, но самоотверженно. Мы увидим далее, что собранным запасом он не ограничился. Но основной расчет был все же на «окружные грамоты» Пушкина.
31 августа Вяземский отправил Пушкину письмо с упоминанием о «Северных цветах».
Это были не те «Цветы», о которых писал Пушкин, а «свои» «Цветы», альманах ли, журнал ли, который предполагалось издавать «кучкой». Вяземский сообщал, что «пора приниматься» и что у него уже есть маленький запас.
В начале сентября до него доходит короткая пушкинская записка, и он спешит отложить свой план: «На Северные цв.<еты> я совершенно согласен и соберу все, что могу, по альбумам»[454]. Здесь речь шла уже о «Цветах» в память Дельвига.
В сентябре в Петербург приехал Плетнев.
Эпидемия холеры почти прошла, и понемногу столица оживала; возобновлялись и литературные вечера. 23 сентября у Плетнева собрались А. В. Никитенко, Розен и другие; ждали Пушкина, но он не приехал, и лишь прислал «едкую критику» на Булгарина и Греча и несколько новых стихотворений для «Северных цветов».
Здесь же Никитенко увидел и Сомова, с которым познакомился еще в марте и потом постоянно встречался на плетневских «средах». Он «теперь очень озабочен по случаю издания „Северных цветов“, — записывал Никитенко в дневнике. — Я обещал ему по его просьбе отрывок из моего „Леона“»[455].
Отрывок из романа «Леон, или Идеализм» Никитенко появится в «Северных цветах».
В конце сентября Пушкин в первый раз посетил Петербург.
Он виделся с Сомовым, и они говорили об альманахе. Он просил Сомова написать к Максимовичу и просить у него для «Цветов» отрывок из «ботаники», а кроме того, связаться через Максимовича с Языковым и «умолить» его прислать стихов «и поболее и поскорее», ибо альманах должен был выйти к 15 декабря.
28 сентября Сомов отправил письмо Максимовичу[456]. Теперь оставалось ждать.
В середине октября Пушкин окончательно перебирается в Петербург.
Можно было объединять усилия.
Накануне отъезда он еще раз писал Вяземскому, прося стихов и прозы и вновь напоминая о Языкове. Он рассказывал Вяземскому о Жуковском, который «написал пропасть хорошего и до сих пор все еще продолжает», о «Вечерах» Гоголя и замечал между прочим: «Северные цветы будут любопытны»[457].
Что он мог иметь в виду?
По составу имен альманах был еще мало представителен. В нем не было ни Вяземского, ни Баратынского, ни Языкова.
Из «любопытного» здесь была посмертная публикация стихов Дельвига.
Элегия «К Морфею», сочиненная «еще до 1824 года», две «русские песни» («И я выду ль на крылечко», «Как за реченькой слободушка стоит»), неизвестный даже ближайшим друзьям ревельский сонет 1827 года «Что вдали блеснуло и дымится?», наконец, отрывок из ненаписанной драмы — «На теплых крыльях летней тьмы», — все это было не так уж много, но в самом деле не лишено интереса. Сонет, законченная песня были стихами совершенно зрелого поэта; хор духов из драмы, где Дельвиг намеревался «дать полное развитие свободной фантазии», приоткрывал какую-то неведомую грань его творчества. К этой публикации кто-то — вероятно, Сомов — написал небольшое предисловие.
Пушкин мог с правом сказать и о своем вкладе: «много любопытного». Он положил на алтарь дружбы две сцены «Моцарта и Сальери», «Дорожные жалобы», «Эхо», «Делибаша», «Анчар, дерево яда», «Бесов» и четыре «анфологических эпиграммы»: «Царскосельская статуя», «Отрок», «Рифма», «Труд».
«Анфологические эпиграммы» как будто прямо вызывали в памяти имя Дельвига. Вероятно, они писались в Болдине с мыслью о Дельвиге и теперь ложились цветком на его могилу.
«Царскосельская статуя» словно вбирала в себя весь круг ассоциаций: надпись к произведению пластических искусств, которые так любил Дельвиг, элегический дистих, наконец, самое воспоминание о Царском Селе.
Все это повторится и позже, уже прямо с именем Дельвига, в стихах «Художнику», в 1836 году[458].
Вероятно, сразу по приезде в Петербург Пушкин взял для альманаха и стихи Жуковского.
Это были не просто стихи, но поэтическая переписка. Жуковский послал И. И. Дмитриеву свою оду на взятие Варшавы — и «парнасский инвалид» откликнулся элегическим посланием «Василию Андреевичу Жуковскому по случаю получения от него двух стихотворений на взятие Варшавы». Жуковский благодарил растроганным письмом 16 октября и послал «Ответ Ивану Ивановичу Дмитриеву»[459]. В переписке шла речь не только о победах русского оружия, но и о преемственности поэтических поколений.
К концу октября Жуковский уехал в Москву, но еще до его отъезда было решено, что оба послания будут напечатаны рядом в «Цветах». 28 октября А. И. Тургенев, Чаадаев, Жуковский собирались у Вяземского и Дмитриева, и Жуковский напоминал об альманахе в память Дельвига. Московские поэты пока не дали в него ничего, но зато решили послать Пушкину дополнение к переписке Жуковского и Дмитриева — послание Н. Д. Иванчина-Писарева по поводу послания Жуковского, служащего ответом на послание Дмитриева. Этот третий ярус переписки — совершенно беспомощный — Пушкин печатать не стал[460].
Жуковский дал еще одно стихотворение: «Сражение со змеем», гекзаметрический перевод из Шиллера, — но, видимо, это произошло позже, уже по его возвращении. Эти стихи заключали альманах.
Октябрь был на исходе.
20 числа собирались у Жуковского: Пушкин, Одоевский, Гнедич, приехавший в Петербург Погодин[461]. И у Погодина, и у Одоевского удалось получить прозу.
С Погодиным, вероятнее всего, вел переговоры Пушкин. Сомов уже по выходе книжки благодарил его запиской от имени Пушкина за «подарок»: это был «отрывок из письма к графине N», «Нечто о науке»[462]. С Одоевским, быть может, успел поговорить и Сомов. Сразу за повестью Батюшкова следовала в «Цветах» романтическая новелла Одоевского «Opere del cavaliиre Giambattista Piranesi», одна из лучших его новелл о безумном художнике. Можно думать, что Одоевский собирался дать в альманах и другую новеллу — «Петр Пустынник». Она опоздала, 18 декабря Сомов писал Одоевскому в панике, что писец не окончил переписку, что Пушкин еще не вернулся и он не знает, что делать. Как можно понять из письма, Одоевский просил вернуть манускрипт, и Сомов колебался принять на себя ответственность — хотя в начале декабря уже была отпечатана вся прозаическая часть альманаха[463].
В конце октября Сомов пишет второе письмо Максимовичу. Он обеспокоен молчанием; кроме того, Языков сообщил ему, что отдал Максимовичу несколько стихотворений для «Северных цветов». Он очень торопил Максимовича, сообщая, что альманах должен непременно выйти к 1 декабря.
4 ноября приходят стихи от самого Языкова, а еще через несколько дней — посылка от Максимовича[464].
Пушкин не напрасно рассчитывал на Языкова.
Вечно сторонившийся «союза поэтов», более чем критичный к самому Пушкину, он откликнулся на приглашение охотнее и щедрее других. Почему? Быть может, потому, что безвременная смерть Дельвига не так подавила его, как Баратынского или Плетнева, или напротив — потому, что он все эти годы сохранял привязанность к человеку, с которым виделся редко и случайно? Или просто у него на этот раз был запас свободных, никому не обещанных стихов?
5 октября Вяземский сообщал Плетневу, что на днях высылает в «Северные цветы» вклад свой и Языкова. «Он расписался и прекрасно воспел Дельвига»[465].
Вяземский промедлил, Языков — нет.
Он послал три стихотворения Сомову, еще какие-то стихи отдал для «Северных цветов» Максимовичу, а к 20 ноября прислал новую порцию, и в том числе — послание «А. А. Дельвигу» («Там, где картинно обгибая…»).
Это были стихи о Дельвиге и о себе самом; посмертная благодарность старшему поэту, ободрившему и поддержавшему Языкова при начале его творческого пути. И здесь был поэтический портрет Дельвига, какой Языков писал только с Пушкина — и только в лучшие годы: под пером его обрисовывался облик Поэта, ничем не жертвовавшего земным кумирам, ниже порфире и царскому венцу. «Свободомыслящая лира…» В устах Языкова это было апофеозом.
Эти строки приходилось смягчать — цензура не пропустила бы их[466].
Потому и задержалось стихотворение: он было напечатано в конце книжки.
И еще была «Песня», где громко звучал мотив единения. Языкову виделось уже, как ежегодно в благоуханном саду сходится ночью круг оставшихся и, сдвигая фиалы, поет до утра любимый гимн Дельвига. Языческая тризна «союза поэтов» по своему вождю, античная жизнь, вечно продолжающаяся, о которой писал Дельвиг в своих ранних «вакхических» стихах.
Дружба, поэзия, наслаждение, свобода — единственное, что ценно и прочно в этом мире, прочее — суета.
Пусть видит мир, как наших поминают,
Как иногда свирели звук простой
Да скромный хмель и мирт переживают
Победный гром и памятник златой.
Стихи были превосходны. Пушкин предпочитал их посланию[467].
Языков отдавал в «Цветы» еще «Им», «Бессонницу», «К-е К-е Я<ниш>», «И. В. К.<иреевскому> (Об П. В.)» и эпиграмму — вероятно, «Готовясь выдать в свет» — об «Истории» Полевого.
Эпиграмму Пушкин не напечатал, верный своему правилу не вступать в литературные споры над могилой Дельвига.
Семь стихотворений — столько же, сколько Языков передает в свой собственный журнал — «Европеец», который затевает И. В. Киреевский.
Максимович прислал «отрывок из ботаники» — «О жизни растений» (Посвящ. М. П. В.), за который Сомов благодарил его и делал комплименты от себя и от Пушкина.
«Поцелуйте за меня ручки вашим уголовным стихотворицам: они с честию многою приняты и непременно все их пьесы будут помещены в „Северных цветах“»[468], — добавлял он.
Вместе со своим «отрывком» Максимович отправил стихи двух сестер: Надежды и Серафимы Тепловых.
Обе девушки — в особенности Надежда — были поэтессами даровитыми, и Максимович им покровительствовал. Он печатал их в «Московском телеграфе», в своей «Деннице» и вел их литературные дела. Он издал первый сборник стихов Надежды Тепловой — и последний, посмертный, в 1859–1860 годах. Он вводил их — очно и заочно — в литературные круги, представляя их стихи Вяземскому и другим. Их замечают. Языков в 1832 году печатает в «Европейце» свое послание к Серафиме Тепловой, уже вышедшей замуж за Д. Ф. Пельского; Киреевский благожелательно разбирает их творчество в своих статьях; В. В. Пассек, составляя альманах вместе с Герценом и H. M. Сатиным, собирается включать стихи Н. Тепловой, молодой Белинский посылает Е. П. Ивановой достопримечательность: автограф Серафимы.
Этих-то сестер называл Сомов «уголовными стихотворицами» — и было отчего.
Серафима Теплова напечатала в «Деннице на 1831 год» стихи «К***»: «Слезами горькими, тоскою Твоя погибель почтена»; распространился слух, что они посвящены памяти Рылеева. Цензурное дело по этому поводу грозило Максимовичу большими неприятностями — и было улажено не без труда; издатель «Денницы» объяснял, что адресат стихотворения — какой-то утонувший юноша. Слух продолжал держаться; много позже Максимович вспоминал эту историю и чего-то явно не договаривал[469]. До сих пор история этих стихов не вполне ясна; известно, однако, что список их хранился у вдовы казненного поэта и был сделан ее рукой. Стало быть, до Натальи Михайловны тоже дошел этот слух, и она переписала стихи из «Денницы» в убеждении — или в надежде — что они действительно имеют в виду трагическую гибель ее мужа[470]. Больше мы пока ничего не знаем.
В «Северных цветах» появились три стихотворения Надежды («Язык очей», «К ней», «Любовь») и одно — Серафимы («Сестре в альбом»).
Пушкин благодарил Языкова за стихи. Он уже знал о рождении нового журнала «Европеец» и уверял Языкова, что готов служить ему и Киреевскому чем может. Сомов тоже сообщал Максимовичу, что станет «усердствовать». Журнал должен был стать «своим».
Но сначала нужно было закончить дела с альманахом.
«Торопите Вяземского, — просил Языкова Пушкин, — пусть он пришлет мне своей прозы и стихов; стыдно ему; да и Баратынскому стыдно. Мы правим тризну по Дельвиге. А вот как наших поминают!»
Это была цитата из его, Языкова, стихов.
«…И кто ж? друзья его! ей-богу стыдно».
Вяземский и сам знал, что стыдно.
«Я виноват перед тобою, то есть перед Цветами, как каналья. Вот все, что мог я собрать. Здесь такая суматоха, что нет часа свободного <…> Если стихов мало, возьми у Donna Sol Южные звезды, черные очи <.…>».
Пушкин не стал брать у Смирновой посвящение ей Вяземского. Стихов было не так уж мало.
«Хандра. Песня», «Тоска. В. И. Бухариной», «Д. А. Окуловой», «Володиньке Карамзину», «До свидания», «Предопределение» — шесть стихотворений, правда, собранных «по альбомам». Вяземский просил дать из запаса стихи для «Альционы» Розена; Пушкин уступил два стихотворения: «К***» («Нет, не дождешься! Верь тоске») и «Вера и София»; больше не мог.
Середина ноября 1831 года.
Пушкин — Ф. Глинке 21 ноября 1831
Милостивый государь Федор Николаевич,
Мы здесь затеяли в память нашего Дельвига издать последние Северные Цветы. Изо всех его друзей только Вас да Баратынского не досчитались мы на поэтической тризне; именно тех двух поэтов, с коими, после лицейских его друзей, более всего он был связан.
<…>
Надеюсь еще на вашу благосклонность и на ваши стихи <.>[471].
Пушкин подозревал по каким-то признакам, что Глинка «сердит» на него — уж не за отзывы ли о «Бедности и утешении», которые могли дойти до него кружным путем? Но опасения были напрасны: Глинка ни о чем не подозревал. Еще до Пушкина к нему успел обратиться Сомов, но, видимо не сказал прямо, что альманах составляется в память Дельвига; Глинка узнал об этом от Пушкина впервые. Он однако выслал Сомову пять стихотворений и одну статью в прозе; в ответ на пушкинское письмо он прислал еще один прозаический «лоскуток» и три стихотворения и просил выбрать из всего запаса что надобно, а остальное вернуть.
Выбрали аллегорию «Важный спор», два отрывка из поэмы «Дева карельских лесов», «Псалом 103-й» и «Созерцание».
Глинка выслал стихи Сомову, вероятно, в конце ноября. Можно предполагать, что вместе с ними Сомов получил и отрывок из романа «Последний Новик» Ивана Ивановича Лажечникова.
Лажечников, как и Глинка, жил в Твери, где с марта 1831 года был директором училищ. О работе его над большим историческим романом издатели «Литературной газеты» знали задолго до выхода книжки, еще в 1830 году; затем Лажечников напечатал отрывок из него, а в мае 1831 года вышла первая часть, встреченная весьма благожелательно[472]. Вероятно, Сомов писал к Лажечникову тогда же, когда и к Глинке и, может быть, даже через Глинку, и теперь в руках у него была глава из четвертой части «Новика» — «Страшный суд». При письме от 19 декабря Лажечников прислал Пушкину две вышедшие части романа и напомнил ему о старом и, конечно, забытом знакомстве двенадцатилетней давности. Он благодарил Пушкина за внимание к его трудам, — стало быть, Сомов, как он делал нередко, обращался к Лажечникову от имени Пушкина[473].
Альманах был почти собран; помимо произведений, уже перечисленных, в нем были еще неизвестно когда полученные басня А. А. Шаховского («Сводные дети»), его же «Надписи к двум группам творения И. П. Мартоса» и два присланных из Рима стихотворения Зинаиды Волконской («Надгробная песнь славянского гусляра» и «Моей звезде»).
Теперь из всех друзей Дельвига только Баратынского не досчитывались на поэтической тризне.
Плетнев вспоминал, что кончина Дельвига еще увеличила отчуждение Баратынского от нового поколения литераторов: Дельвиг был звеном, соединявшим его с петербургской литературой[474].
Он знал больше, чем сказал. Со смертью Дельвига распадались связи. Пушкин был свято прав, по пальцам подсчитывая «бедную кучку» «своих»: он сам, Пушкин, Плетнев, Баратынский — кто еще?
В эти месяцы Баратынский не пишет стихов; более того: не хочет их писать.
Он меняет свою среду. В нем совершается какой-то духовный перелом. Он занимается всем, кроме поэзии: семьей, хозяйственными заботами.
По временам он как бы нехотя напоминает друзьям, что оставлять перо не позволяет им долг, что они обязаны свершить свое предначертание. Он пишет об этом Плетневу; он просит Языкова прислать свои новые стихи, которые, может быть, разбудят и в нем угасающее вдохновение.
Через восемь лет он скажет тому же Плетневу с жестокой искренностью: «Давно, давно я не пишу стихов, и мной оставлен тот мир, в котором некогда мы сошлись и сблизились»[475].
Он еще издаст собрание стихотворений, он напишет «Сумерки», он переживет время близости со старыми своими противниками — бывшими «любомудрами», как сейчас переживает период тесной дружбы с Иваном Киреевским, — но к тому миру, где он сблизился с Плетневым, Дельвигом, Пушкиным, возврата нет и не будет.
Он назовет Вяземского «звездой разрозненной плеяды», какой он был и сам.
«Союз поэтов» уходил в прошлое, в историю.
До него дошло письмо Пушкина, призывающее его на «тризну»; он был в это время в имении тестя под Казанью. Отсюда он написал Киреевскому: «Я отвечаю всем альманашникам, что у меня стихов нет, и на днях тем же буду отвечать Пушкину». Стихов действительно не было: даже для «Европейца» Киреевского он смог дать только одно стихотворение.
Он все-таки не ответил Пушкину буквально таким образом. Он послал все, что у него было: «Бывало, отрок, звонким кликом» и другое стихотворение, написанное в память Дельвига: «Мой Элизий» — «Не славь, обманутый Орфей».
Из этих стихов Пушкин напечатал только второе.
Что случилось? Почему — в первый и единственный раз — Пушкин отказывается напечатать в своем альманахе стихи Баратынского, которых он так долго добивался? Был ли здесь умысел или какие-то случайные, неизвестные нам причины?
В феврале 1832 года Баратынский просит Киреевского напечатать «Бывало, отрок…» в следующем номере «Европейца». «Я не знаю, отчего Пушкин отказал ей место в Северных цветах»[476].
В стихах Баратынский говорил о том, что для него прошел возраст поэзии.
Это была своего рода декларация, и, быть может, Пушкину показалось неуместным и странным, что она звучит над гробом Дельвига из уст Баратынского.
В начале декабря проза и половина стихотворений были уже напечатаны. Все, что присылалось позже, уже не попадало в альманах. Сомов, однако, удерживал материалы. Он намеревался издать шесть «Литературных сборников», возместив ими подписчикам «Литературной газеты» недоданные номера за полгода. Первый сборник должен был появиться в конце февраля или начале марта.
Сомов собирал эти полуальманахи и должен был одновременно еще наблюдать за «Северными цветами», которые к 24 декабря благополучно появились на свет. Пушкин был их организатором, и в газетных объявлениях его аттестовали издателем[477]. Сомов просил, чтобы Пушкин сам распоряжался и продажей книжек или поручил бы это Плетневу, — но на свою и Сомова беду Пушкин оставил все дело на его руках, не предвидя, какие недоразумения могут из этого выйти.
Он не знал, что Сомов нерасторопен в коммерческих делах, особенно там, где требуется аккуратнейшая проверка счетов и бухгалтерская точность в расчетах, что книгопродавцы вечно обсчитывали его и что покойный Дельвиг всегда брал на себя переговоры с комиссионерами, переплетчиками и типографией.
Было напечатано 1200 экземпляров книжки и несколько «нарядных» экземпляров, куда шла бумага по цене от рубля до двух за лист. Один такой экземпляр был отправлен Софье Михайловне, некогда Дельвиг, ныне Баратынской: она вышла замуж за Сергея Абрамовича, брата поэта.
Второй экземпляр получил Глинка, третий — Лажечников.
Особо отпечатали оттиски «Пиранези» Одоевского, статьи Максимовича и «Мирры» Деларю, с псевдонимом «Д. Казанский». Все стихи Пушкина были набраны заново, особой брошюрой[478].
Послали экземпляры Языкову, Киреевскому, Максимовичу, Погодину, сестрам Тепловым.
Расходы неприметно увеличивались. Печатание книжки обошлось в 700 рублей, 16 с половиной листов по 40 рублей за лист. 25 рублей платили за стопу петергофской бумаги, всего же пошло 50 таких стоп, на 1250 рублей.
Знаменитый петербургский гравер Чесский брал за виньетку 150 рублей.
Отдельный счет представил переплетчик. Здесь расчеты затруднялись тем, что он переплетал тираж по частям — и еще в ноябре 1832 года у него оставалось 490 экземпляров книжки — более трети всего тиража.
Несколько десятков экземпляров — мы не знаем точно, сколько — предназначались для подарков и для нужд самих издателей. Шесть экземпляров отправляли безденежно в цензурный комитет.
Двести экземпляров было у Сленина, двести взял Смирдин, по 25 — Заикин и Глазунов московский. Книгопродавцы брали также в долг, отдавая деньги по частям.
Во всех этих расчетах Сомов должен был запутаться почти неизбежно — и так и случилось.
Быть может, он брал из вырученных сумм какие-то деньги и для себя, в счет своего гонорара или заимообразно, рассчитывая покрыть дефицит из выручки за сборники. Как бы то ни было, надежда на прибыли от издания оказывалась ложной. «Северные цветы» не принесли почти ничего и не пролили изобилия на вдову и малолетних братьев Дельвига[479].
10 сентября 1832 года Греч сообщал Булгарину, что «Сомов совершенно отринут Пушкиным и никакого участия ни в чем с ним не имеет». В. Д. Комовский в частном письме к Языкову добавлял к этому, что разлад произошел «за благоразумное присвоение почтенным Орестом Михайловичем денег, которые выручил от издания „Северных цветов“…»[480]. Вероятно, Пушкин сказал нечто подобное, когда расчеты рухнули. В запальчивости он склонен был возлагать на Сомова всю вину, часть которой лежала, однако же, и на самом, и на других, хотя бы на Плетневе, который не нашел в себе сил заняться альманахом. Плетнев был, вероятно, единственным, кто мог бы держать в порядке хозяйственные дела; Пушкин же был к этому столь же неспособен, как и сам Сомов.
Он отобрал у Сомова «должность поверенного и хлопотуна» и с тем поразительным умением ошибаться в людях, какое было свойственно ему в дни волнения и раздражения, пригласил вести свои литературные дела Наркиза Отрешкова, человека сомнительной репутации, которого потом сам называл «двуличным» и который впоследствии, уже после смерти Пушкина, присвоил кое-какие его книги и рукописи.
Конфликт этот разыгрался осенью. Сомов не отрицал за собою вольной или невольной вины и обязался частью погасить дефицит из своего жалования, которое получал теперь, став помощником Греча по «Сыну отечества». Всего на нем оставалось три тысячи рублей долгу; большую часть его он собирался выплатить из первых же денег за новую большую работу. Сохранилось его письмо к Пушкину от 18–24 января 1833 года, где он пишет обо всем этом. В письме нет никаких следов обиды или происшедшей резкой ссоры, но есть упоминание о болезни.
«Здоровы ли вы и все Ваше любезное семейство? У меня все больны: о себе уже и не говорю, это письмо пишу я целую неделю; поминутные вертиже в голове и блестки в глазах не дают мне заняться и четверти часа сряду. Беда человеку семейному, обязанному кормить себя и семью свою из трудовых денег, занемочь и быть несколько времени неспособным к работе».
«Малороссийские повести» Порфирия Байского, так славно «двигавшиеся» еще неделю назад, остановились.
И самое имя Сомова исчезло со страниц периодических изданий.
30 мая 1833 года от дома купчихи Балахоновой, что на Знаменской улице, двинулся траурный кортеж с телом Ореста Михайловича Сомова[481].
Кружок Дельвига более не существовал, и «Северные цветы на 1832 год» стали подлинно тризной — и не по одному человеку. Целая эпоха русской литературной жизни уходила в прошлое.
Золотой век альманахов был короток — он совпал с началом века профессиональной литературы. Он был порождением ее — и «Полярная звезда», и «Северные цветы» были тому явственным примером. Но он был и ее жертвой.
Новая эпоха была эпохой не стихов, а прозы, и не альманаха, а журнала.
Альманаху нужен был узкий дружеский кружок, уже переставший быть салоном и еще не ставший редакцией. Но время шло вперед, и те же люди, которые издавали альманахи, готовили их уничтожение, то сознательно, то бессознательно. Они стремились к журналу, газете; они переходили от стихов к прозе, повинуясь требованию века.
Пушкинский «Современник» был альманахом, перераставшим в журнал. Главное место в нем занимала проза, критика, и в нем платили гонорар.
Но разве «Полярная звезда» не прокладывала путей журналу? И разве «Северные цветы» не стали ежегодным периодическим изданием?
Дружеские литературные кружки отворяли свои двери для посторонних, в них появлялись новые люди, делавшие словесность своей профессией; они становились не столько друзьями, сколько сотрудниками. Краевский, помогавший Пушкину в издании «Современника», был сотрудником, а не другом.
Орест Сомов был другом Дельвигу, Пушкину — сотрудником.
Когда в 1838 году В. А. Владиславлев предпримет издание «Утренней зари» — в духе классических альманахов, — он будет собирать его средствами, едва ли не единственными в своем роде: Бенкендорф, его начальник по службе, обратится к литераторам с полуофициальной просьбой об участии, и все, вплоть до графини Ростопчиной, получат почти циркулярные письма за служебным номером. Только таким образом в конце тридцатых годов можно было создать суррогат кружка, питающего альманах.
Уже никому больше не удастся возобновить «Северных цветов» — даже Пушкину.
В январе 1833 года Вяземский будет сообщать Жуковскому, что собирается издать к весне вместе с Пушкиным «Северные цветы». Почти одновременно с ним Баратынский готовился выпустить альманах вместе с московскими своими друзьями, и Вяземский просил А. И. Тургенева помочь им обоим.
В конце марта он пишет Тургеневу: «Альманах Баратынского упал в воду».
В апреле он извещает Жуковского: «„Северных цветов“ нет на нынешний год, но мы с Пушкиным жилимся и надеемся…»[482].
Идея продолжения «Северных цветов» владела всеми.
До нас дошла записка, к сожалению, не датированная, но относящаяся, несомненно, к тому же времени: «Я согласна, чтобы князь Одоевский издавал „Северные цветы“. Софья Баратынская, бывшая баронесса Дельвиг»[483].
Итак, и Одоевский готов издавать «Цветы», но не делает этого: он вместе с Гоголем затевает альманах «Тройчатка», заручается одобрением Жуковского и предлагает Пушкину участвовать.
С. А. Соболевский, только что приехавший в Петербург, пересылает Пушкину его записку и приписывает:
«Так как об ваших Северных Цветах ни слуху, ни духу, то издам я таковой, да издам на славу, с рисунками <…> Гагарина. <…> Христа ради, Александр Сергеевич, стишков и прозы, прозы и стишков…» [484]
И Пушкин приходит в бешенство.
Он сделает еще одну, последнюю, попытку — издать вместе с Плетневым «Арион» или «Орион» — в октябре 1835 года. Но это уже не будут «Северные цветы».
История «Северных цветов» кончилась — начиналась предыстория «Современника».