28. Тризна
28. Тризна
Не стало молодого композитора Зигмунда Шуля. Я и не знала, что такой композитор был.
Ульман позвал меня на тризну. Там я и увидела молодую вдову в черном платочке, с которой жизнь сведет моего Павла. Ничего, кроме черного платочка, не помню.
«Композитор Зигмунд Шуль умер 28-летним после долгой мучительной болезни в Терезине. Он вышел из нашей среды и был одним из тех талантов, которых обычно называют “подающими большие надежды”. Шуль, однако, больше чем “подавал надежды”. Несмотря на молодость, он обладал музыкальной концепцией удивительной зрелости и создал – предчувствуя конец в самом расцвете столь рано отобранной у него жизни – ряд произведений, которые мы можем уверенно рассматривать как состоявшиеся».
Шуль покрыт простыней. Все, что сейчас говорит Ульман, относится к белому взгорку, лежащему на доске. История, умещенная на доске, поставленной на козлы…
Я прощаюсь с тем, с кем никогда не встречалась. Примеряю слова Ульмана к своей судьбе. Есть ли у меня хоть одно состоявшееся произведение? Шулю двадцать восемь, мне скоро стукнет сорок шесть. Ничего интересного я здесь не создала. Если считать Терезин экзаменом, то я его провалила.
«В течение последних лет Шуль охотно беседовал со мной. Мы говорили о всевозможных проблемах современной и классической музыки, о вопросах формы и тональности, ее деформации и разложении, о стиле, эстетике, мировоззрении, а также о некоторых деталях создаваемых им произведений. Он обычно держал меня в курсе всех этапов создания новых работ и консультировался со мной, играя мне их уже в начальной фазе. Таким образом, мне посчастливилось ознакомиться со становлением этой редчайшей, призванной к музыкальному творчеству личности».
Наверное, я полное ничтожество, если даже Ульман ни разу не попросил меня показать работы, не спросил: «Фридл, а что ты сейчас рисуешь?» Один Зеленка меня похвалил… Согласись я пойти в графический отдел, куда меня изначально определили, я бы жила, как в Веймаре, среди художников, мы обсуждали бы всевозможные проблемы современной и классической живописи – форму, стиль, эстетику, мировоззрение… Нет, лучше держаться ближе к детям, взрослые вызывают комплекс неполноценности.
«Шуль, конечно, был “искателем”, а не “пастором”, но это вполне естественно – даже большие мастера оставались “искателями” вплоть до достижения ими зрелого мастерства и преклонного возраста».
Кто измеряет возраст годами?
«Вначале Шуль был близок к экспрессионизму, символом которого можно назвать Альбана Берга. Посвященные знают, кто такой Альбан Берг. Это наивысшая ответственность по отношению к ценностям прежней и достижениям новой музыки, строгая самодисциплина, наполнение музыки романтикой и теплой страстностью души, сбалансированность, конструктивная полифоническая работа и идеальный баланс между музыкальным чувствованием и мышлением. Есть произведения, в которых Шуль к этому идеалу действительно приближается; не то чтобы он решил все те задачи, которые сумел решить Берг в своих работах… для этого он был слишком молод. Но он писал вещи, которые не теряют своей ценности, будучи измерены самой строгой мерой… и это много!»
Такой учитель у меня был, все, что Ульман говорит про Берга, можно отнести к Иттену. И у меня тоже есть вещи, которые не потеряют своей ценности.
Я лежу под белой простыней, слова Ульмана обращены ко мне: «В лице Брандейсовой мы потеряли настоящего художника, стремящегося к самоосуществлению». И стихи его обращены ко мне:
«Жизнь твоя оказалась лишь кратким stretto…
Мы провожаем тебя за пределы гетто.
Надо ль с судьбой препираться? Пред пашней смерти,
Вспаханной ангелами и разровненной граблями Бога,
Благоговеем. В жизни еще хорошего много!»
А после? Мост Чинват, где мир живых соединяется с миром мертвых.
Давным-давно, но еще в этой жизни, впечатлившись зороастрийским мифом, я сочинила сумбурную пьесу про бредущую и покоящуюся Руттут. Где-то она валяется. Помню лишь это: Ты привязываешь канат к камню и бросаешь его на другой берег. …Ты строишь мост и, найдя на другом берегу меня, приходишь к самой себе.
Жизнь – это привычка. Трудно от нее отвыкать. Потому и существует старость, которая превращает жизнь в обузу. И тяжело расставаться не с жизнью, а с привычкой жить. Утешает ли то, что не ты один, а целый народ должен отказаться от этой привычки?
Евреи – это не все человечество, – говорит Павел с раздражением. Я не даю ему спать, заражаю ночным беспокойством.
А может, всему виной инженер, с которым он проводит на чердаке долгие вечера? Ходят слухи, что в Терезине на какой-то крыше установлен радиоприемник. Во всяком случае, я слышала страшные новости, которые якобы заносятся сюда таким путем.
Павел молчит. Он никогда ничего от меня не скрывал и уж точно никогда мне не лгал. Может, он замышляет побег? Или они с инженером готовят восстание?
Восстание?! Да ты что! Здесь каждый думает о себе. Или о своих близких. Никто не станет рисковать. Бессмысленные разговоры.
Яркий свет. Белые алебастровые тела стоят прижавшись друг к другу. Двери герметически закрываются. Горящие глаза застывают в стране мертвых.
Который час?
Спи, еще рано.
Нет, уже поздно!!!!!!!!!
В грязи и болотной жиже валяются тела, алебастровая белизна смешана с кровью и нечистотами, кто-то в черном вырывает жемчужные зубы изо ртов, прямо с мясом… из тонких ноздрей текут ручейки крови… Тела багровеют, синеют, сереют…
Павел изо всех сил прижимает меня к себе. Нет, я не алебастровая!
Свет. Но не тот, яркий. Павел поит меня горячим чаем из термоса, гладит по голове: Ты очень устала, моя Фридл…
Все так бессмысленно…
Видимо, смысл находится там, где нас нет.
Или мы ищем его там, где ему быть не положено?
Цепляемся за все, что напоминает нам о присутствии смысла…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.