В столицу!
В столицу!
Я отроком покинул отчий дом…
Н. Некрасов. Из незаконченной поэмы «Мать»
Андрюшу похоронили. Похоронили у белой, как саван, стены Аббакумцевской церкви Петра и Павла.
Чуть не каждый день приходил теперь сюда Николай с букетами полевых цветов, заботливо украшая скромный могильный холмик.
Сраженная страшной бедой, мать никуда не выходила из своей комнаты. Около нее неотлучно находилась Лизонька и сразу как-то повзрослевшая, доселе игравшая только в куклы Аня.
Николай уединялся в своей комнате, писал стихи, перечеркивал их, бросал в печку. Только те, которые ему нравились, попадали в заветную тетрадь.
Однажды, открыв старый книжный шкаф, Николай нашел там в углу бумажный сверток, перевязанный алой ленточкой. Это был Андрюшин рисунок: толстый Кутузов на белой лошади, бегущие в страхе французы.
В другом углу обнаружился альбом в толстом зеленом переплете. В него Андрюша складывал свои карандашные наброски. Застенчивый и скромный, он никому их не показывал, даже брату.
И вот сейчас Николай с волнением перелистывал альбом. Какие чудесные рисунки! Тут и береговая песчаная круча на Которосли, и заход солнца на Волге, и старинные вязы у большой дороги, и аллея стройных липок в саду, посаженных заботливыми руками матери.
Слезы брызнули из глаз Николая, посолонили губы. «Милый, милый Андрюша! – шептал он. – Прости, что я не всегда был к тебе внимателен. Я очень, очень любил тебя. Ты был моей тенью, моим вторым я. Пусть мы редко говорили по душам Но зато как понимали друг друга. Славный, добрый Андрюша!..»
Весь во власти печальных воспоминаний, Николай присел на краешек стула у раскрытого окна. В сердце его рождались строки нового стихотворения. Они были наполнены глубокой скорбью и тоской:
Не брат предо мною – могила сырая,
Сокрывшая тленный остаток того,
С кем весело мчалася жизнь молодая,
Кто был мне на свете дороже всего…
Касатка порхает над братней могилой,
Душистая травка роскошно цветет,
И плющ зеленеет, и ветер унылый
Над ней заунывную песню поет…
Да, видел он и порхающую ласточку-касатку над могилой брата, и буйно растущую траву. Прилетал с Волги, завывая под кирничными сводами колокольни, вольный ветер пугал ютившихся под карнизами сизых голубей. Правда, плюща не было. Но без него ведь стихи не стихи!..
Захотелось прочесть написанное кому-нибудь из близких. Но кому? Матери нельзя. Каждое напоминание об Андрюше – это новая рана в сердце. Разве Лизоньке, сестре?
Николай нашел ее в саду. Молча сел рядом. Потом заговорил, словно жалуясь на кого-то:
– Отчего такая пустота в душе? Жить не хочется.
Сестра испугалась:
– Что с тобой, Николенька? Уж не болен ли ты?
– Опротивело все, – тем же тоном безнадежности продолжал Николай, – уехать бы отсюда поскорее, убежать, куда глаза глядят.
– Ох, Николенька! Думаешь, на чужой-то стороне лучше? Не торопись. Поживи вместе с нами. Побудь около маменьки. Не уйдет от тебя Дворянский полк.
– Очень он мне нужен, этот полк, – сердито махнул рукой Николай. – А в Петербург я все-таки поеду. Мне непременно там нужно быть.
– Зачем, Николенька? – ласково спросила ее сестра.
Николай не ответил. Уже не было желания читать стихи. Тем более, не хотелось признаваться, что у него есть заветная тетрадь, на которую он возлагает большие надежды…
Жизнь в родном доме с каждым днем становилась все тяжелее. Вчера отец весь день бражничал с Тихменевым. Аграфена не успевала таскать им с погреба пахучие смородиновые настойки и густые вишневые наливки. А сегодня у него скверное настроение: трещит с перепоя голова.
К утреннему чаю Алексей Сергеевич явился мрачнее темной тучи. Все притихли. Дети, исключая глупеныша Феденьку, боялись пошевельнуться. Елена Андреевна сидела за столом с провалившимися, потухшими глазами, скорбная и усталая. Она налила стакан крепкого чая, пододвинула мужу вазочку с любимым его брусничным вареньем.
Нравилось это варенье и Феденьке. Он потянулся за ним через стол, но по пути зацепил рукавом стакан. Вода струйками разлилась во все стороны, закапала на отцовские колени.
Лицо Алексея Сергеевича побагровело. Левая щека передернулась. Медленно поднявшись из-за стола, он молча хлестнул малыша по щеке. От боли и испуга Феденька отчаянно закричал. Так же молча отец схватил его за руку, вышвырнул за дверь и снова сел на свое место.
У Елены Андреевны дрожали губы. Она налила отцу новый стакан чаю. Николай судорожно комкал под столом пушистую бахрому скатерти.
Недовольно фыркнув, Алексей Сергеевич поднес стакан ко рту. Вдруг он сморщился и плюнул прямо в чай.
– Черт его знает, чем только меня поят в моем доме! Разве это чай? Помои! Скотине дать стыдно…
По еле заметному знаку матери Костя и Аня быстро соскользнули со стульев и исчезли за дверью. Елена Андреевна пересела на другое место, между Николаем и Лизонькой, словно ища у них защиты.
Отшвырнув стакан на середину стола, Алексей Сергеевич продолжал кричать:
– Твари неблагодарные! Смерти моей захотели? Наследства ждете? Знаю, знаю…
Это было чудовищно несправедливо, и Николай не выдержал:
– Неправда, папенька! Неправда!
Отец с силой ударил волосатым кулаком по столу:
– Молчать! Что? Заговор? Не позволю! Люди добрые не допустят! Аграфена! Аграфена!
Ключница словно из-под земли выросла:
– Здеся я, батюшка-барин, здеся, – притворно запела она, стоя у двери и кланяясь в пояс. – Что приказать изволите?
С отвращением смотрел на нее Николай. Пухлая, румяная, она была полной противоположностью худенькой и бледной матери. Вкрадчивые манеры. Маслянистые, хитро прищуренные глаза. И коса у нее за спиной черно-блестящая, как гадюка.
– Грунюшка! Душенька! – обиженно стонал Алексей Сергеевич, держась руками за живот. – Знаешь ли ты, каким меня чайком угощают? Полынь! Дерьмо! Все внутренности вывернуло.
– Ах ты, господи, напасти какие! – взмахнула широкими рукавами сарафана ключница. – Да я сию минуту наилучшего вам заварю. Уж такой ли чаек, такой ли чаек! Сам китайский анпиратор его пользует. Душистый, с уроматом!
В руках Аграфены появилась пестрая, с восточными орнаментами баночка из тонкой жести. Выплеснув в стеклянную миску коричневый настой, она неторопливо, словно любуясь своими движениями, засыпала новую заварку в чайник, залила ее крутым кипятком из самовара, наполнила стакан, опустила в него два больших куска колотого сахару, размешала серебряной ложечкой.
– Кушайте, батюшка-барин! Кушайте на здоровье! – нараспев приговаривала она, пододвигая стакан Алексею Сергеевичу.
Отец повеселел, успокоился, как капризный ребенок, получивший наконец игрушку, которую просил. Громко сопя, налил чай в блюдце, принялся пить.
– Вот угодила, вот уважила, – бормотал он. – Да что ты стоишь, Грунюшка? Садись, около меня садись. Не стесняйся. Будь хозяйкой!
Нагло глянув на Елену Андреевну, Аграфена с важностью опустилась на стул рядом с Алексеем Сергеевичем. Она сидела неподвижно, упрямо выставив вперед двойной подбородок.
Николай резко встал, с шумом отодвинул стул в сторону. Щеки у него горели.
– Я ненавижу вас! – переводя гневный взгляд то на отца, то на Аграфену, выкрикнул он. – Слышите? Ненавижу!
Аграфена заахала:
– Это отцу-то родному такие слова!..
Наклонившись к Алексею Сергеевичу, она что-то зашептала ему на ухо.
– Как? Ударил? Тебя? – захрипел отец. – Да я его в порошок сотру! Скажи, не так?
– Идемте, мамочка, – ласково, но твердо сказал Николай, боясь, что он не сдержит своего слова и опять замахнется на Аграфену.
Зябко стянув на груди концы пухового платка, мать молча встала и направилась к двери. Поднялась и Лизонька, робко оглядываясь то на отца, то на брата. Николай последовал за ними.
Что-то зазвенело позади, должно быть отец бросил стакан с недопитым чаем.
Долго шептались они в комнате матери, как заговорщики, вздрагивая от каждого доносившегося из столовой звука. То и дело поднося платок к глазам, мать взволнованно убеждала:
– Он поймет, образумится. И вы тоже должны понять. Терпение, дети, терпение. Николенька напрасно сказал «ненавижу». Нельзя так. Сегодня же попроси у папеньки прощения. Он не чужой человек.
Добрая, хорошая мама! Нет, на этот раз Николай не даст ей обещания. Он не пойдет просить прощения. За ним нет никакой вины. Мать сама всегда твердила, что надо говорить правду. Если нужно, он снова повторит то, что сказал. Не побоится!
Слушая сына, Елена Андреевна вздыхала и плакала, плакала и вздыхала:
– Что-то будет? Что-то будет?…
В тот же вечер чуть снова не произошло столкновение с отцом.
Смеркалось. Николая потянуло на улицу. Выйдя из ворот, он увидел, как к избе бобылки Лукерьи стекаются со всех концов деревни парни и девушки в пестрых праздничных нарядах: завтра ильин день.
Подойдя к молодежи, Николай поздоровался и скромно уселся в дальнем углу завалинки. К нему подошел Кузяха, протянул руку:
– Здравствуй! Может, попляшем? – шутливо сказал он.
– А почему бы и не так? – тем же тоном ответил Николай. – Чай, ноги не казенные.
Оба рассмеялись.
Бойко затренькала балалайка. Играл «барыню» приехавший с оброка белозубый парень Касьян, в синей рубахе с петухами и в хромовых сапогах. Но плясать никто не выходил – не решались. Тогда кто-то крикнул:
– Хоровод!
Желающих нашлось много. Встали в круг. Взялись за руки и медленно двинулись сначала в левую, потом в правую сторону. Девушки запели:
Как по морю, морю синему,
По синему, по Хвалынскому,
Плыла лебедь с лебедятами,
Со малыми со утятами…
Хоровод разделился на две половины: в одной парни, в другой девушки. Встали рядами друг против друга, прихорошились. Игриво взвизгнув, девушки двинулись навстречу парням:
А мы просо сеяли, сеяли
Ой, дид-ладо, сеяли, сеяли…
Настала очередь парней. Они притопнули лаптями и угрожающе пропели, приближаясь к девичьему ряду:
А мы просо вытопчем, вытопчем,
Ой, дид-ладо, вытопчем, вытопчем…
Лукаво перемигнувшись, девушки спрашивали:
А чем же вам вытоптать, вытоптать,
Ой, дид-ладо, вытоптать, вытоптать?
Парни уверенно отвечали:
А мы коней выпустим, выпустим,
Ой, дид-ладо, выпустим, выпустим.
Большое наслаждение доставляла Николаю эта бесхитростная забава. Его так и подмывало встать в ряды играющих, запеть вместе с ними. Но кто знает, как к этому отнесутся парни и девушки: застесняются, пожалуй, петь перестанут.
Гулянье было в разгаре. Балалаечник вспотел, нажаривая разудалую ярославскую кадриль. Чего только не выделывали ногами парни, как только не красовались перед девушками, плавно поводившими плечами, томно опускавшими ресницы.
Вдруг среди танцоров произошло замешательство. Пары останавливались одна за другой и быстро отходили к избе. Жалобно дзенькнув на самой высокой ноте, умолкла балалайка. А из-за ограды барского дома донесся сердитый голос отца:
– Ераст! Эй, Ераст! Что за шум! Всех разогнать. Собак спустить!..
Девушки в испуге кинулись вдоль деревни к своим избам. Парни попытались было сохранить спокойствие и степенность. Но ненадолго. Где-то вдалеке затявкали псы. И всех танцоров как ветром сдуло. Остались только Николай с Кузяхой.
– Уж и в праздник, значит, погулять нельзя, – возмущался Кузяха. – Звери, и те веселье имеют. А мы, чай, люди-человеки.
И стыдно, и горько было Николаю. Он пойдет сейчас к отцу, выскажет ему все, все. Но прежде поговорит с Ерастом. Как он смеет выпускать собак на людей?
Ераст сидел у окна своей избы, пил квас из большой глиняной кружки, утирался вышитым полотенцем.
– Эва! – сказал он, выслушав барича. – Мое дело такое: барин прикажут, все исполню. Не я в ответе. Вот и вы, Миколай Лексеич, скоро тоже приказывать станете. Наследничек! Старшой. А как же…
Не получилось объяснения и с отцом. Он пьяно мычал, свалившись на соломенное кресло около крыльца, где обычно вершился суд над мужиками.
– Николенька! – окликнула его из окна своей, комнаты Лизонька. – Зайди на минутку.
Она встретила его испуганным возгласом:
– Ты слышал?
Николай думал, что сестра спрашивает о собаках. Но оказалось совсем другое:
– Папеньку в исправники[33] выбрали. Он сам похвалялся. Из города пакет прислали. За печатями. Вот и напился от радости. Маменька очень расстроилась. Валерьяну пьет… Боится за отца. Как бы совсем у него характер не испортился. Власти ему дали много…
Утром отец укатил на легких дрожках в Тимохино, соседнее с Грешневым село, стоявшее на большой дороге между Ярославлем и Костромой. Там находилась почтовая станция. Алексей Сергеевич обслуживал ее лошадьми из своей конюшни. Дело было выгодное: дорога бойкая, лошадей требовалось много. Поэтому отец частенько заглядывал к тимохинскому станционному смотрителю Петру Хабарову, вечно нетрезвому, засиживался с ним до глубокой полночи за чаркой вина.
Но на этот раз Алексей Сергеевич, к удивлению, вернулся домой рано, до заката солнца. Вся семья была в сборе за ужином. Отец ввалился в столовую, покачиваясь.
– А вот и мы, – бормотал он. – Мир честной компании. Хлеб да соль, едим да не свой. Хе-хе-хе. Любо-нелюбо, встречайте.
Мутный взгляд его упал на Николая. Нетвердо ступая по скрипящим половицам, отец подошел к нему, встал позади стула.
– Т-э-эк-с! – просипел он, наклоняясь к сыну. – Вишь ты, секреты у нас появились. Любовные шашни заводим.
Николай с недоумением посмотрел на отца.
– Ах, шельма! Ах, бестия! – подперев бока, хрипло хохотал отец. Кряхтя и сопя, он с трудом начал отстегивать на боковом кармане кителя большую медную пуговицу с орлом. Пальцы не слушались его. Наконец он извлек голубой, порядком помятый конверт и помахал им перед носом Николая:
– А это что такое?
Николай по-прежнему ничего не понимал. Откуда этот конверт? Кому? От кого?
– Глядя, гляди! – продолжал между тем отец, держа конверт тремя пальцами, как подачку собаке. – Черным по белому написано: «Я-р-ро-славской гу-у-бернии и уе-езда, – читал он по складам, – се-ельцо Гре-е-шне-ево, го-осподину Не-екрасову Ни-и-колаю Алексеевичу в со-об-ственные руки!» Хе! В собственные руки? Ан нет! В мои руки попало. Петька Хабаров сначала не давал. Закон-де, порядок: в собственные руки доставлю. А я ему бац по физии. Это что, говорю, не собственные руки? Он взвыл, почтмейстеру, говорит, донесу, в суд подам. Подавай! Сделай милость. Со мной судиться – не на праздник рядиться… Знаю все ходы и выходы…
Не выпуская письма, Алексей Сергеевич сделал несколько шагов в сторону и грузно опустился на свой стул, который никто никогда не занимал: он стоял на самом видном месте, очень внушительный, постоянно напоминавший о своем суровом хозяине.
Наступила тишина, прерываемая только недовольным пыхтением отца.
– Если письмо адресовано Николеньке, – неожиданно заговорила мать, незаметно касаясь руки сына, – то зачем же лишать его права на него? Николенька – почти взрослый. Ему можно вести переписку с друзьями самостоятельно.
– Хе! С друзьями? – скривил губы отец, тяжело двигаясь на стуле. – В том-то и дело, что тут девка замешана… Ю-ю-лечка! Так и подписалась, негодница…
Кровь бросилась в голову Николаю. Он сорвался со стула:
– Отдайте письмо!
Алексей Сергеевич отвел руку с конвертом назад, оторопело тараща глаза:
– Александра? Ты слышишь? Каков пострел! А?
Елена Андреевна резким движением подалась вперед:
– Сколько раз я просила вас не называть меня так. Разве вы забыли мое настоящее имя? И, наконец, отдайте письмо Николеньке. Не глумитесь над ним. Отдайте!
Как редко доводилось Николаю слышать в мягком и ровном голосе матери такие твердые и требовательные нотки. В эту минуту она изменилась даже и внешне. Что-то гордое и властное появилось в ее лице.
Но отец ничего не замечал. Наклонившись над краем стола, почти лежа на нем грудью, он с издевкой протягивал конверт то Николаю, то Елене Андреевне, дразня их, как собак:
– А ну, возьми! Пиль!
И вдруг, с необычайной для нее ловкостью и быстротой, мать вырвала конверт из рук отца и тут же передала его сыну.
Алексей Сергеевич откинулся на спинку стула, видимо, не сразу сообразив, что случилось. Затем он медленно засучил рукава, поплевал на ладони и, поднимаясь со стула, угрожающе прорычал:
– Ах, вот вы как!
Николай бесстрашно шагнул к отцу:
– Успокойтесь, батюшка! Не шумите понапрасну.
Кажется, и не он это произнес. Впервые в жизни так назвал Николай отца.
– Уйди! – замахнулся на него кулаком Алексей Сергеевич. Рванув на себе ворот рубахи, он как-то нелепо, словно огромный куль, свалился на бок, белая пена запузырилась по краям его рта…
Отца уложили на диван, и он вскоре шумно захрапел на весь дом.
Письмо от Юлечки было короткое, всего несколько строк. Полудетский, полуученический почерк. От листочка исходил даже легкий, едва ощутимый запах нежных цветов – то ли ландышей, то ли фиалок.
«Милый Николенька!» Так начиналось письмо. Какие сердечные слова! Сколько в них простодушного доверия, искренности. Обидно только, что первым прочел эти слова отец, что истолковал их по-своему – грубо, оскорбительно.
Юлечка сообщала, что она уже в Петербурге, что очень скучает по Ярославлю, по Волге.
«Не собираетесь ли вы в нашу, еще не омраченную осенним холодом столицу? – спрашивала она. – Как бы я была счастлива увидеть вас здесь, под небом града Петрова, на брегах Невы. Пожалуйста, напишите мне. Жду».
А в самом уголке письма мелким бисерным почерком было добавлено:
«Не сердитесь на меня. Ваш адрес дал мне Мишель. Он очень славный…»
Вот и все, что было в письме. Даже обратный адрес Юлечка не указала, должно быть, по рассеянности.
Ранним утром следующего дня, когда Николай крепко спал, в комнату вошел отец и бесцеремонно затряс его за плечо:
– Подымайсь!
Николай открыл глаза. Отец стоял перед ним в новом голубом мундире с погонами. На боку висела сабля в черных ножнах.
– Собирайся! – приказал отец.
– Куда, батюшка? – не забыв вчерашнего, хмуро спросил Николай.
– По уезду прокатимся. Владения наши осмотрим. Тебе полезно. Скажи, не так?
Николай стал нехотя подниматься. А под окном, у самого крыльца, уже дожидался крытый тарантас, запряженный тройкой сытых лошадей. Позвякивали медные колокольчики на расписной дуге коренника. На козлах понуро сидел Трифон с унылым лицом: поездка с барином не предвещала ему ничего хорошего…
Целую неделю продолжалось путешествие. Уезд был немалый: на десятки верст раскинулся по обеим сторонам Волги.
Какие только селения не встречались на пути: Диево-Городище, Искроболь, Горе-Грязь, Голодаиха, Наготино, Сопелки, Горелово. Странные, удивительные названия! И кто их только придумал? – удивлялся Николай.
Всюду, где только не показывался отец, происходило одно и то же. Новый исправник бранил десятских, сотских, размахивал плетью, таскал за бороды мужиков.
– Я вам покажу!..
А потом садился в тарантас и приказывал ехать дальше.
Бесконечно вилась уходившая к горизонту проселочная дорога, однообразно скрипел и трясся на ухабах тарантас.
Наконец выбрались на укатанный Московский большак. Проезжали через село, которое называлось Карабихой. Стояло оно на высокой горе. Чуть в стороне виднелось голубоватое, с круглой башенкой здание, до половины утопавшее в зелени.
– Князя Голицына имение, – почтительно сняв картуз и обращаясь к сыну, сказал отец. – Губернатором был. Недавно богу душу отдал, царство ему небесное.
И, вздохнув, добавил:
– Ух, богач был! В полную сласть пожил. Позавидуешь!
Он с сердцем двинул Трифона ногой в спину:
– Погоняй! Дрыхнешь, каналья!
Николая передернуло. Будто его самого отец ударил.
Обедать остановились в бедной деревушке, одиноко стоявшей при дороге. Отец был бы непрочь добраться до Ярославля и там устроить трапезу. Но жара и слепни до того довели лошадей, что они едва двигали искусанными в кровь ногами.
– Горе-горькое, а не деревня, – распрягая коней, буркнул в ответ Трифон, когда Николай спросил его, в какое селение они приехали. – Так, вроде, и прозывается – Горево. А может, Егорьево. Что-то я не дослышал. Стар становлюсь…
Казалось, никто не живет в этих скособочившихся, с худыми крышами-ребрами избушках. Тишина могильная. Ни кошки, ни петуха на улице, ни вездесущих мальчишек.
Ходя из избы в избу, Трифон долго искал сотского.[34] Наконец привел едва передвигавшего ноги старичка с колючими, низко нависшими бровями.
– Нету у нас соцкова, – шамкал он беззубым ртом. – Я за старшего. Мне на Миколу-вешнего все девяносто стукнуло. Вот ведь дело-то какое, того-этого…
– Хватит языком молоть! – оборвал его Алексей Сергеевич. – Парного молока! Быстро!
Старец низко склонил лысую, с серыми пятнами голову:
– Нету молочка, батюшка. Барин всех коровок со двора свел.
– Ах, черт бы тебя подрал! – хлопнул Алексей Сергеевич плеткой по сапогу. – Тогда курице башку оттяпай. Слышишь?…
– Нету, батюшка, опять же нету, – кланялся старик, – барину намедни последних отдали. С голоду пухнем. Обратно же подати платить надо. Все поборы да поборы.
Алексей Сергеевич с гневом хлестнул старика плетью:
– Так ты еще рассуждать туда же! Смутьянничать!
Со стиснутыми зубами стоял Николай около тарантаса. Он готов был броситься к отцу, вырвать у него плеть.
Но Алексей Сергеевич уже оттолкнул старика.
– Запорю! – орал он на всю деревню. – Эй, Тришка! Сгоняй мужиков. Бей набат!
Почесывая в затылке, Трифон покорно направился к висевшему посредине деревушки колоколу с длинной, спускавшейся на землю веревкой.
Повернувшись к сыну, отец коротко приказал:
– Тащи погребец.[35]
И, опускаясь на траву, погладил себя рукой по животу:
– Давай угостимся, чем бог послал. Не богато в погребце, но кое-что запасено. Скажи, не так? Молочка вот хотелось да курочку. Только с этим народом разве столкуешься. Ну, тащи!
Но Николай не двинулся с места…
– Тащи, говорю, – повторил отец, засовывая плетку за пояс. – Аль забыл, в каком углу погребец? Все учить надо. – Когда он снова обернулся, подле тарантаса никого не было…
Свернув в сторону от дороги, Николай устремился к Волге. Он знал, что она где-то неподалеку. Спрашивал встречных, заходил в деревни напиться воды.
Наконец впереди мелькнула голубая лента реки. Потом показались золоченые купола Бабайского монастыря. А на том берегу вырисовывалась, подобно маяку, белая церковь. Она видна за многие версты. Нигде нет поблизости такой высоченной горы, как в Аббакумцеве.
Незнакомый лодочник с большой рыжей бородой перевез его на другую сторону. Был он молчалив, угрюм. Нехотя поднимал весла и все вздыхал.
– Жена, братец ты мой, у меня померла, – сказал он, причаливая к берегу. И, отказавшись принять от Николая медные деньги, попросил: – Ты свечку за нее в церкви поставь. Дарьей звали. Работящая была бабенка, да проклятый бурмистр загубил: погнал в самую водополь в лес, дрова рубить. Ну и застудилась. Сперва ноги отнялись, потом и преставилась…
Торопливо, словно боясь опоздать куда-то, шагал Николай вдоль кремнистого берега Волги. Прыгали круглые камешки из-под ног, шуршал золотистый песок, взлетали алмазные брызги воды…
Как хорошо, что он сбежал! Может, это хоть немного образумит отца. Никогда он не будет помощником отцу в таких делах. Что бы сказали Александр Николаевич и Иван Семенович, если бы увидели Николая с плетью в руке? Бедные, нищие мужики. Нагие, босые. Стонут их дети, стонут жены. От голода, от холода, от нужды. «Все люди равны, все от бога!» – говорила няня. Почему же тогда так много несчастных на земле?
Няня! Он собирался к ней в Гогулино, да так и не побывал. Это недалеко. Надо хоть теперь зайти, не откладывая.
Вспомнилось, как няня, лукаво посмеиваясь, спрашивала:
– А много ли верст до Гогулина?
И весело отвечала:
– Ежели обходами, то версты три будет. А напрямик – целых шесть наберешь…
Вот и Гогулино. Крохотная деревушка. Поскорее бы увидеть няню… Но, увы, спешить было не к чему.
– Перед петровым днем прибрал ее бог, – скорбно приложив ладонь к щеке, поведала Николаю сердобольная женщина, которую он встретил на околице. – Слепенькая была. Не нужная никому…
Усталый и запыленный, затемно явился Николай домой. Гудели натруженные ноги: шутка ли, верст двадцать отмахал.
Горько всплакнул вместе с матерью, вспоминая няню.
– Грешница я, грешница, – утирая слезы, причитала Елена Андреевна, – не смогла бедную старушку спасти. Бросили, покинули. Пресвятая богородица, владычица наша! Простишь ли ты меня, рабу твою недостойную? – И она с надеждой поднимала глаза на икону с теплящейся перед ней зеленой лампадкой.
– Полно-те, мамочка, – вполголоса уговаривал Николай, целуя ее руки. – Разве вы виноваты? Это все Аграфена. Она, она…
Об отце говорить не хотелось. Елена Андреевна забеспокоилась:
– Не случилось ли с ним что.
Алексей Сергеевич не приехал ни на следующий день, ни на третий, ни на четвертый. Встревоженная мать послала нарочного в Ярославль. Отец оказался там, в своей исправничьей канцелярии.
В субботу, на исходе дня, под окном звякнули колокольчики, послышался утомленный голос Трифона:
– Тпру, стой, дьяволы!
Из тарантаса вылез Алексей Сергеевич, держа синюю канцелярскую папку под мышкой. Не отвечая на поклоны встречавших его дворовых людей, он быстро поднялся на крыльцо. Тяжелые его шаги застучали по коридору. Николай отодвинул в сторону исчерканный вдоль и поперек листок бумаги. Дверь распахнулась.
– Здравия желаем! – входя в комнату, произнес отец каким-то приятно-бархатистым голосом, какой у него появлялся в минуты хорошего настроения.
Николай молча поднялся из-за стола.
– Ну, здравствуй, говорю. Чего нос повесил? Я тебе, брат, подарочек привез. – Он положил на стол папку, осторожно развязал на ней тесемки и раскрыл на две половинки. Затем сел на стул, с которого только что поднялся Николай, и, сокрушенно вздохнув, снова заговорил:
– Больших трудов стоил мне этот подарочек. Окромя всяких расходов, душу канцелярские крысы вымотали. Особливо ваш Величковский. Подумаешь, фря какая! То не могу, другое не могу! А как сотенную сунул ему, все сделал. С полным почтением… На-ка вот, читай!
Отец протянул глянцевитый лист гербовой бумаги с каким-то текстом, штампом и печатью.
– Читай! Вслух! – приказал Алексей Сергеевич.
– «Свидетельство», – негромко прочел Николай, держа лист в руке.
– Именно! Свидетельство! – потирая ладони, подтвердил отец. – Дальше!
– «Ученик Ярославской губернской гимназии Николай Некрасов, сын ярославского помещика Алексея Сергеева, сына Некрасова, – продолжал читать Николай, – обучался в оной гимназии положенным по уставу предметам в том пространстве и объеме, в каком оные проходятся в четвертом и пятом классах, а именно: катехизису, церковной истории, алгебре и геометрии, русской и славянской грамматике, началам риторики, всеобщей логике, древней и средней истории, математике, географии, языкам латинскому, французскому и немецкому»…
Поперхнувшись, Николай закашлялся.
– А ты не торопись. Спешить некуда! – Алексей Сергеевич с довольным видом развалился на стуле. – Продолжай!
– «С успехом по некоторым упомянутым предметам изрядным при поведении добропорядочном», – читал Николай, не веря глазам своим.
– Чуешь, чем пахнет? – самодовольно щурясь, прервал отец. – С успехом изрядным! При поведении добропорядочном! Чисто устроено. Комар носу не подточит. Каков твой родитель? А ты все недоволен им. Бегаешь от него, аки пес борзой… Ну да ладно. Забудем это. Люди свои… Шпарь-ка дальше!..
– «Ныне, вследствие поданной родителем его просьбы о выдаче свидетельства о знании его для представления в Дворянский полк, дано ему, Николаю Некрасову, означенное свидетельство за надлежащим подписанием и приложением печати гимназии…»
Николай умолк.
«Не очень-то грамотно составлено, – подумал он, – но все ясно: в Дворянский полк!»
Отец удивленно вскинул глаза:
– Ты чего? Чти до конца!
– Все, батюшка.
– Как все? А кем подписано?
– Разве и это нужно читать?
– А как же! Без подписей бумажка никакой цены не имеет. Скажи, не так?
– «Подлинное подписал исправляющий обязанности директора гимназии Величковский», – прочел Николай до конца.
– То-то и оно! Величковский, Порфирий Иванович. А подпись – самое главное. Запомни!
Он наклонился к папке и извлек оттуда белый прямоугольный пакет. Краешком глаза Николай успел пробежать по написанным на нем крупными буквами строчкам:
«Санкт-Петербург.
Его превосходительству, начальнику III-го
округа жандармов, генерал-лейтенанту
Даниилу Петровичу Полозову».
Алексей Сергеевич с уважением погладил пакет рукой:
– А это тебе свидетельство на жизнь. Рекомендательное письмо! Генералу Полозову. Прокурора Ярославского братец. Персона важная. Я с прокурором этим запросто: то в картишки срежемся, то бутылочку раздавим. Как приедешь в Питер, так прямо к его превосходительству. Так, мол, и так. Каблучком прищелкнешь. На вас-де, ваше превосходительство, вся надежда. Будьте отцом родным. Ну и все такое прочее.
Отец запрятал пакет в папку, завязал ее крепко-накрепко.
– Что же спасибо мне не скажешь? – вдруг помрачнел он. – В ножки бы поклониться не грешно. Для тебя старался. В люди хочу вывести. Ну?
– Благодарствую, батюшка! – глядя в угол, глухо сказал Николай.
Левая щека отца передернулась.
– Дите ты еще неразумное, как я погляжу, – заворчал он. – Молодо-зелено. Мужиков жалеешь? А чего их жалеть? Дай им волю, они убивцами нашими станут. Тебя первого на воротах повесят. Все добро твое растащат. Камня на камне от дома нашего не оставят… Так-то вот, дружок. Понимать надо, что к чему. Слушай отца да на ус наматывай.
– Я для тебя ничего не пожалею, – не хуже других обмундирован будешь. И за карманными деньгами дело не станет. Бери, расходуй!.. Себя поприжму, а о сыне позабочусь. Вот на твой отъезд семейки две продать думаю. На вывод, в другую губернию. Давно надо от шушеры избавиться, – от этих самых Петровых.
Сунув папку под мышку, отец в раздумье постоял у стола, видно, хотел еще сказать что-то, затем резко повернулся и вышел из комнаты.
А Николай сразу же отправился к матери. Его не столько взволновал предстоящий отъезд в Дворянский полк, сколько судьба Савоськи и его семьи. Нужно было без промедления рассказать матери обо всем, излить ей свою душу. Только она одна может понять его чувства.
Услышав о решении отца продать семейство Петровых, мать всплеснула руками:
– Бедная Василиса! Она совсем больная. И дети еще не подросли… Я уговорю отца. Я попробую это сделать. Он не поступит так безжалостно.
Потом, печально глянув на Николая, она тихо спросила:
– А ты, как же ты, Николенька? Неужели в Дворянский полк поедешь? Ты окончательно отказался от университета?
– Как знать, мамочка? – уклончиво ответил Николай, глядя в сторону. – В Петербурге будет виднее.
– Ох, Николенька! Болит мое сердце. Что-то ждет тебя там, в столице? Если бы стал учиться в университете, я бы и умерла спокойно.
– Зачем вам умирать, мамочка? – встревожился Николай. – Я сделаю, как вы хотите. Подготовлюсь в университет.
Идти к себе в комнату не хотелось. Спать еще рано, читать нет настроения. И стихи не идут в голову.
Мимо дремавшего в будке одноглазого Игната Николай вышел за ворота.
Вечерело. По дороге к Самарке проскакали в ночное деревенские ребятишки. Вдали над Лешим озером поднимался сизо-белый туман. Где-то одиноко грустила пастушеская жалейка. На краю неба догорала алая заря…
Итак, Петербург! Гранитные берега Невы, адмиралтейская игла. Медный всадник на вздыбленном коне. И Юлечка, Юлечка!..
Дальний путь не пугал. Восемьсот верст на перекладных? Да это одно удовольствие. Новые места, незнакомые люди. Ямщики будут петь свои заунывные песни. Что может быть чудеснее!
Он привезет в столицу свою заветную тетрадь. В ней его сокровенные мечты и надежды. Уже немало накопилось строчек. Но все ли удалось ему? Кто скажет об этом? Кто оценит его душевные порывы?
Как он будет благодарен за теплое, сердечное слово!.. А вдруг услышит другое – холодное, горькое: ты – не поэт, у тебя нет никакого таланта… Тогда уж лучше и не жить на белом свете! Для чего?… Впрочем, зачем заранее так настраивать себя? Зачем предрекать неудачу? Он верит в свои силы, чувствует творческий жар в груди и будет писать во что бы то ни стало!..
Какой тихий вечер! Как необыкновенно сладок свежий волжский воздух. Не последний ли раз бродит Николай по этим, дорогим сердцу местам? Вернется ли когда-нибудь сюда? Не забудет ли навсегда любимую реку?
Нет, нет! Он вернется, он должен вернуться, потому что здесь прошло его детство, здесь – начало всему, всему.
Милый край! Северные, печальные небеса. Родина!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.