Возвращение
Возвращение
Смерть брата произвела на меня потрясающее впечатление…
Н. Некрасов. Из автобиографических записок
Приехали в Грешнево затемно. Андрюшу вынесли из кареты чуть живым. Закутанный в ватное одеяло, он всю дорогу стонал, жалуясь то на чересчур быструю, то на слишком медленную езду. Ему было то жарко, то холодно.
Увидев склонившееся над ним лицо матери, он слабо улыбнулся запекшимися губами с черными корочками по краям.
Когда в доме постепенно стихло и Николай, закрыв глаза, лежал в постели, тихим дуновением ветерка прошелестел ласковый родной голос:
– Николенька! Не спишь, милый?
– Нет, мамочка, – обрадованно встрепенулся он. – Думаю.
– Прости меня. Я была к тебе невнимательна. Но меня напугал Андрюша. Что с ним случилось? Когда он так заболел?
– Недели две назад, мамочка.
– Боже мой! Две недели! – схватилась за голову мать. – Почему же я не знала об этом?
– Трифон извещал папеньку. Не раз.
– Какая жестокость! Ничего мне не сказать…
Опустившись на край постели, Елена Андреевна прильнула к плечу сына и зарыдала.
– Не плачьте, мамочка, не надо, – утешал Николай, целуя руки матери. – Андрюша скоро выздоровеет. В городе духота, дышать нечем, а здесь воздух чистый, хороший. Поправится Андрюша.
– Дай-то бог, – перекрестилась Елена Андреевна и, успокоившись немного, тихо спросила: – А с гимназией как, Николенька?
– Все кончено, мамочка, – заволновался Николай. – Папенька в Дворянский полк решил нас отправить.
– И ты согласился?
– А он и не спрашивал. Вы же знаете, мамочка: его воля – закон.
Мать тяжело вздохнула.
– Все это так, Николенька. Но ведь я знаю: ты не сможешь быть военным. У тебя душа не та. Тебе нужно в университет.
– В университет? Я ведь не окончил гимназии, мамочка.
– Будешь готовиться дома, милый. Хочешь, я приглашу учителя? И я тебе помогать буду. Хорошо?
Вместо ответа Николай снова и снова целовал матери руки.
– Я, пожалуй, пойду милый, – после короткого молчания заторопилась мать, – как там Андрюша? Не стало бы хуже ему.
– Мамочка! – воскликнул вдруг Николай. – Пошлите, пожалуйста, ко мне нянечку. Я так и не видел ее. Где она? Уж тоже не заболела ли?
Елена Андреевна беспокойно затеребила концы пухового платка, спускавшегося с ее худеньких плеч.
– Ее в доме нет, – печально сказала мать. – Услали в Гогулино.
– Она скоро вернется, мамочка?
– Не знаю, Николенька, – еще печальнее ответила мать. – Не я ее туда отправила… Аграфена…
– Аграфена? – изумленно переспросил Николай, привставая с постели.
За дверью что-то звякнуло. Елена Андреевна испуганно обернулась.
– Кто там?
Но ответа не последовало. Слышны были только чьи-то удаляющиеся шаги. Лицо матери болезненно передернулось. Она приложила палец к губам:
– Тс-с… это она… Аграфена…
– Подслушивала? – возмутился Николай, сжимая кулаки. – Что за наглость? Я ее проучу! – и он решительно опустил ноги на пол.
– Не надо, мой милый, – обняла его мать. – Не тревожься. Почитай. Усни.
Торопливо шагнув к двери, она повторила:
– Не надо, не надо… Спокойной ночи, мой дорогой.
Долго не мог успокоиться Николай после ухода матери. Он попытался читать, но ничего не лезло в голову. Буквы прыгали в глазах.
Бедная мама! Как она несчастна. Сколько страданий выпало на ее долю. Ведь ей нет и сорока, а на лице – морщины. Так изменилась она за последние годы.
– Что-то есть неясное в ее жизни. Вот отец почему-то называет ее Александрой, а при гостях похваляется (Николай не раз это слышал!), что увез ее тайно, прямо с бала, из Варшавы, что ее родители – богатые польские магнаты.
Но ведь мать всегда говорит, что ее родители – чистокровные малороссы, что они бедные украинские помещики и никогда не бывали ни в Польше, ни тем более в Варшаве.
Зачем же отец твердит неправду? Уж не потому ли, что эта ложь льстит его самолюбию?
Мать очень несчастна. Она невыносимо страдает от незаслуженных обид, которые причиняет отец. Ее радость – только в детях. Им отдает она всю свою любовь, ради них превратилась в затворницу, никуда не выезжает.
И вот теперь эта Аграфена. Она уже не первый год в доме. Няня рассказывала, что отец увидел ее где-то в поле, на жнитве, возвращаясь с охоты. Красивая и бойкая, она сразу понравилась ему. В тот же день староста получил приказание привести ее в усадьбу. Сначала Аграфена работала на кухне. Разбитная и пронырливая, она скоро сделалась ключницей. Дальше-больше, отец потребовал звать ее домоуправительницей. Дворовые девушки стали кланяться ей в пояс, приговаривая: «милостивица наша», «кормилица», «матушка Аграфенушка». Няня не раз с возмущением твердила:
– Ох, покарает Граньку господь-бог за ее великие прегрешения. Сживет она меня со свету.
Николай не придавал тогда значения этим словам. Мало ли что может сказать старый человек.
Но, выходит, нянюшка была права. Аграфена выгнала ее из дома. Бедная старушка! Кто ее теперь накормит, обогреет? И как она, наверное, скучает без своих детушек.
Всю ночь ворочался Николай с боку на бог. Сны были короткие и страшные. Просыпаясь, он слышал унылое потрескивание сверчка за печкой, далекое кваканье лягушек на пруду.
Разбудил его брат Феденька, самый младший в семье. Вчера он уже спал, когда приехали кареты из города, и теперь пришел поздороваться.
– А что ты мне привез, братец Николенька? – ласкаясь, спрашивал он.
Николай достал со столика бумажный сверток, перевязанный шнурком:
– На, бери!
У Феденьки глаза загорелись. Быстро развязал он сверток. Перед ним – целое богатство! Книжки с красивыми картинками. Коробка шоколадных конфет. Пестрый волчок. Прозрачно-алые леденцовые петушки на палочках. Маленький конь с роскошной рыжей гривой. И, наконец, свистулька, глиняная свистулька с яркой раскраской. Николай купил ее еще весной, перед пасхой, на шумной ярмарке.
Ай да братец! Какой он добрый! Ну как не расцеловать его за это! И Феденька чмокал брата мягкими и пухлыми губенками.
Через минуту переливающийся звон свистульки весело раздался за дверью. Потом он донесся из сада. Неожиданно свистулька умолкла. А в комнату, держа коня в руке, с громким плачем возвратился Феденька.
– Отняла! Свистульку отняла! – рыдая, повторял он.
Николай поднял его на руки:
– Кто посмел отнять свистульку у Феденьки? Кто его обидел?
– Аграфена! – всхлипывая, отвечал мальчик. – Злюка, злюка!
Опустив брата на пол, Николай стал торопливо одеваться. Аграфену он нашел на кухне.
– Это ты отняла игрушку у Феденьки? – задыхаясь от негодования, еще с порога крикнул Николай.
– А хоть бы и я, – спокойно ответила Аграфена. – Батюшка-барин почивать изволят, не велено спокой его нарушать.
– Ты не смеешь так! – возмущался Николай, едва сдерживая себя. – Изволь возвратить игрушку.
Но Аграфена и бровью не повела.
Николай сделал несколько шагов вперед:
– Отдай!
Исподлобья глянув на барина, Аграфена с опаской отступила в угол.
– Отдай! – настойчиво повторил Николай.
– И чего вы, право, пристаете ко мне? – проворчала Аграфена. – Я вас не трогаю, и вы не лезьте.
– Игрушку!
Пошарив в кармане цветастого сарафана, Аграфена вытащила оттуда свистульку и с силой швырнула ее на пол. Глиняные осколки с шумом брызнули во все стороны.
– Мерзавка! – хрипло вырвалось у Николая. Не владея собой, он ударил ключницу по щеке и бросился к матери.
Елена Андреевна только что пришла из Андрюшиной комнаты и, стоя перед иконой, усердно молилась. Николай перепугал ее своим рассказом об Аграфене.
– Ну зачем ты, Николенька, зачем? – шептали ее бескровные губы. – Свистулька? Какой пустяк! Бить женщину? Это ужасно!
– Я не бил, мамочка, – взволнованно объяснял Николай. – Я только дал пощечину. За вас, за нянюшку, за Феденьку. За нас всех.
Но мать страстно и горячо убеждала:
– Нельзя поднимать руку на женщину, какая бы она ни была плохая. Это неблагородно. Запомни, Николенька. Ты уже не мальчик. Будь рыцарем. Обещай мне никогда больше так не поступать. Обещаешь? – Она с надеждой глянула на сына.
Николай не мог ответить ей сразу. Почему мать не говорила о благородстве, когда отец привязал ее к дереву? Почему она молча сносила все его издевательства? И разве можно заступаться за Аграфену, жалеть ее? Сама-то она небось, не пожалела нянюшку.
Да, конечно, Николай уже взрослый. Он должен быть рыцарем, как в книгах. Но означает ли это, что надо спокойно смотреть, как Аграфена обижает его любимую мать? И Феденьку, беззащитного, маленького? Кто такая, эта Аграфена? Ее место на скотном дворе…
Словно читая мысли сына, Елена Андреевна тихо спросила:
– Уж не потому ли, Николенька, ты на нее замахнулся, что она крепостная, невольная?
И, не дожидаясь ответа, продолжала:
– Это было бы непростительно. Помнишь, как волновался ты, когда наказывали Степана? У тебя очень, очень доброе сердце. Ты жалеешь людей. Дай же мне слово, милый, что так больше никогда не повторится. Обещаешь?
– Обещаю, – опустив голову, сказал Николай. Но тут же снова заволновался:
– Пусть и она не трогает Феденьку… И нянюшку. Пусть она тоже обещает.
Положив руки на плечи сына, мать горячо поцеловала его в раскрасневшуюся щеку:
– Как же я могу от нее потребовать, Николенька? Это не в моей власти.
Всматриваясь в сына, она вдруг озабоченно произнесла:
– Ой, как же ты похудел! Бледный-бледный. Наверное, совсем на воздухе не бываешь. Иди, погуляй, иди…
Слова эти прозвучали, как прежде, когда Николай был ребенком. Будто ничего и не изменилось с тех пор и по-прежнему ему требуется разрешение, чтобы сбегать на Самарку или в Качалов лесок. Ах, мама, мама!
Выйдя на крыльцо, Николай увидел одноглазого сторожа Игната. Он стоял у ворот, около полосатой будки, в старых дырявых валенках и рваном балахоне. Игнат низко, до самой земли, поклонился баричу.
– Здравствуй, Игнат. – Николай протянул руку. – Старик торопливо бросился ее целовать. Николаю сделалось неловко.
– Как здоровье, Игнат? – отводя руку назад, негромко спросил он.
– Чего? – приложив ладонь к уху, отозвался сторож. – Угнали коров, давно угнали. Нынче травы хорошие. Молочка будет вдоволь.
Что сталось с Игнатом? Оглох он, совсем оглох.
– Ты не понял меня, – прокричал Николай в самое ухо сторожа. – Не болеешь ли, спрашиваю?
– Ась? – прислушался Игнат. – Бог миловал, не хвораю. В ухе вот только малость гудет. Батюшка-барин на масленицу ручкой приложились. Теперича что, теперича полегчало. А тогды вовсе уши заложило. Вроде как в погребе сидишь…
Игнат проводил смутившегося Николая до ворот.
На деревенской улице ни души. Все были на сенокосе.
У околицы появился воз с сеном. Николай пошел навстречу. Около воза, держа вожжи в руках, шагал Савоська. Он хоть и вырос, но лицо его было прежним, мальчишеским. И глаза, и волосы, и даже походка были у него, как у Степана. Только нос не тот – большой, похожий на картофелину.
– Здорово! – дружески крикнул ему Николай. – Как живем-можем? – А сам подумал: известно ли Савоське что-нибудь о Степане?
Остановив тощую каурую лошаденку, Савоська, видно, не обрадовался нежданной встрече. В глазах его – испуг.
– Здравствуй, барин, – все больше робея, произнес он.
– Ты что, не узнал меня, Савоська? – подходя ближе, воскликнул Николай. – Это же я, я… Николка-иголка…
Савоська попытался улыбнуться, но на лице его получилась какая-то гримаса, словно он проглотил что-то кислое.
– А на Самарку бегаешь? Купаешься?
Савоська отрицательно замотал кудлатой, давно нечесанной головой:
– Не… Не до того нам… сено убираем…
И, осмелев немного, добавил:
– Так ведь какое нынче в Самарке купанье: высохла. Кура, и та перейдет. На Лешее озеро теперь мальцы повадились. Там подходяще.
– Может, побываем там? К вечерку?
– Так ведь это как дядя Ераст, – уныло зачесал затылок Савоська. – Не своя воля.
Дернув за вожжи, он зачмокал губами:
– Но, но!..
Каурка вытянула шею. Воз заскрипел и медленно пополз к барской конюшне.
Николай остался посреди улицы один. Долго провожал он невзрачную и покорную фигуру Савоськи рядом с такой же невзрачной и покорной лошаденкой.
Кажется не так уж много времени прошло с тех пор, как Коля скакал по этой улице на диком Аксае. Но до чего же все изменилось вокруг! Развалилась часовня на дороге, и только несколько гнилых, поросших зеленым мхом досок да глубокая яма остались на ее месте. Срубили старинные вязы, и теперь лишь коричневатые пеньки напоминают о них. Еще беднее стали покосившиеся набок избы с обветшалыми соломенными крышами.
А Савоська! Куда девалась его бойкость? Разве таким он был, когда они вместе бежали в Аббакумцево, к Александру Николаевичу? Рассказать бы ему о Степане – как спас он бурмакинского парня на пожаре. Но уж если рассказывать, так все! А у него язык не повернется говорить Савоське о тех муках, которые претерпел его брат на Сенной площади. Нет, уж лучше не напоминать ему о Степане…
Незаметно Николай дошел до псарни. Захотелось поглядеть на Летая. Узнает ли он своего прежнего хозяина? Ведь немало прошло времени с той поры, как ходили с Кузяхой на охоту к Печельскому озеру.
Да вот и Кузяха – высоченный, как Мишка Златоустовский. Ишь как вымахал!
– Николай Алексеич, наше вам! – радостно крикнул Кузяха, прикладывая руку к сердцу. – Надолго ли прибыть изволили?
– Видать, надолго! – дружелюбно ответил Николай. – А как тут мой Летаюшка?
Кузяха, которого теперь все мужики звали Кузьмой Кузьмичом, потому что он стал любимым егерем барина, насупился:
– Нету Летая.
– Неужто продали?
– Правду сказывать?
– Конечно!
– Убили!
– Как убили? Кто?
Хлопая охотничьей нагайкой по сапогу, Кузяха отвел взгляд в сторону.
– Ты? – волновался Николай.
– Зачем я? Чай мы не без понятия, – обиженно отозвался Кузяха. – В собаку никогда стрелять не станем.
– Кто же?
– Изволь, скажу, – понизил голос Кузяха, оглянувшись вокруг. – Батюшка твой, Алексей Сергеич. На Иваньковском озере было. Промахнулся барин в селезня. А тут Летай из осоки лезет. Он и пульнул в него со злости. Наповал уложил. А сам потом все плакал, все плакал. Приказал Летая в саду закопать да могилку насыпать, как вроде человеку. Сам увидишь могилку-то. Под яблонькой…
В каком-то подавленном состоянии возвращался Николай домой. Жалко было Летая, стыдно за отца. Убить беззащитную, верную собаку? Как это можно!
К ужину Николай не вышел, есть не хотелось. Он писал в своей комнате грустные стихи. Потом стал искать сборничек Бенедиктова. Среди привезенных из Ярославля книг наткнулся на учебник Беллявена. С сердцем швырнул его под стол.
О, забыть бы поскорее ненавистную гимназию! Забыть мрачные коридоры, медный колокольчик у крыльца, бочку с мокрыми прутьями, грязную скамью. Забыть молитву, которую хором читали по окончании уроков:
– Благодарим тебе, создателю, иже сподобил еси нас благодати твоея во еже внимати учению… И благослови наших начальников и учителей, ведущих нас к познанию блага, и подаждь нам силу и крепость к преодолению учения сего…
Ночью в доме началась суматоха. Хлопали двери, раздавались приглушенные голоса, гулкие шаги.
Разбуженный шумом, Николай прислушался. В коридоре кто-то плакал. Он открыл дверь:
– Лизонька, ты?
Плечи сестры тряслись от рыданий. У Николая защемило сердце от ужасной догадки:
– Андрюша? Что с Андрюшей?
– Он умрет, умрет, – сквозь слезы повторяла сестра…
До утра не было покоя в доме. Отец отправил одну карету за доктором, другую за священником в Аббакумцево. Елена Андреевна ни на минуту не отлучалась от постели больного сына.
В полдень появился Герман Германович с неизменным своим кожаным саквояжем в руках. Осмотрев больного, на этот раз он не уехал, как обычно, а остался в доме. Ему отвели комнату по соседству с Николаем, и через тонкую стенку было слышно, как он говорил отцу:
– На фсе есть боший воля. Будем иметь стараний спасти малшик. Мы получал новый медикамент. Из самый Берлин. Ошень, ошень хороший есть результат. Но надо быть готов во всем. Иметь, как это по-русску, мушество…
Детей к Андрюше не допускали. Не понимая, что происходит в доме, Феденька и Костя весело бегали по саду, играли в прятки и скороговоркой тараторили считалку:
Ачум, бачум, чумба чу,
Чюмба, рюмба, ачум бу,
Ачум, бачум, тарантас,
На горе вечерний час.
«Какая бессмыслица, – с раздражением думал Николай, сидя в саду и прислушиваясь к голосам младших братьев. – Откуда этот вечерний час? И почему на горе? Чепуха, совершеннейшая чепуха!»
Но Феденька с Костей были, видимо, иного мнения о считалке. Они повторяли ее без конца…
С крыльца сбежала курносая, с рябинками на носу сенная девушка. Она направилась прямо к скамье, на которой сидел Николай.
– Барин, барин! – испуганно вращая глазами, зашептала девушка. – Вас матушка зовут.
Николай поднялся в дом.
– Сюда, сюда, пожалуйте, – показывала ему рукой на Андрюшину комнату бежавшая впереди девушка.
У дверей Николай едва не столкнулся со сгорбленным и высохшим, как мощи, священником из Аббакумцева. От него пахло ладаном.
Около Андрюши сидели полная безысходной печали, с темно-синими полукружьями под глазами мать и Герман Германович. Он сосредоточенно капал в стакан из маленького серебристого флакона желтоватое лекарство:
– Айне, цвай, драй!
Подняв голову, мать прошептала сухими губами:
– Николенька, простись…
Андрюша лежал под белой простыней, закрыв глаза. Николаю показалось, что брат умер. Со страхом прикоснулся он губами к его пылающему, словно огненному лбу. Из воспаленного горла больного вырывался короткий клокочущий стон.
Будто во сне, выбежал Николай из комнаты. Он пришел в себя только за усадьбой, освеженный полевым ветерком.
Около оврага паслось стадо, а в тени молоденького дуба виднелась сивая борода деда Сели-фонта.
Заметив барича, тот кивнул головой. Николай опустился рядом. Над их головами с протяжным писком летали луговки.
Изредка бросая из-под колючих седых бровей внимательный взгляд на пришедшего, Селифонт понял: большое горе у человека.
– Аль обидел кто? – сочувственно заговорил он, подпирая коричневым сморщенным кулаком подбородок.
Нет, никто Николая не обижал. Это было бы полбеды. Брат у него умирает, брат. Дорогой, любимый… У Селифонта дрогнула бровь. Он придвинулся поближе.
– Чего ты, голубь, так убиваешься? – успокаивал пастух, – ласково трогая Николая за плечо. – Ведь не помер еще братец-то? Не помер! Бог милостив, глядишь, и не помрет, жить будет.
– И зачем только люди на свете живут? – словно не слыша старика, горько произнес Николай.
– Зачем, говоришь? – живо переспросил Селифонт. – А для обчего дела, голубь, живут. Для обчего дела.
Селифонт прислушался к кому-то и снова заговорил:
– Ведомо ли тебе, голубь, отчего это луговки все время пить просят?
Сорвав листочек щавеля, Селифонт сунул его в беззубый рот и стал неторопливо жевать.
– Я тебе, голубь, поясню, отчего они пить просят, – продолжал он. – В старину, сказывают, это случилось. Началась на земле напасть страшнеющая. День дождик льет, второй льет, третий. И конца ему нет. Затопило все вокруг – ни пройти, ни проехать. Уж через самые крыши вода потянула. Люди на деревьях свое спасение ищут. А зверюшкам всяким – погибель чистая. Да и птицам жизни нет: где найдешь корм-пропитание?…
– Эй, Микешка! – закричал вдруг Селифонт. – Не пущай их в овраг. Гони, гони!
– Слышу, дедушка! – донеслось с другого конца луга, где бегал маленький подпасок.
– Так про чего я тебе, голубь, сказываю? – опять повернул седую бороду Селифонт. – Ан помню. Слушь-ка дальше… И возопили все тогда в один голос: «Караул! Что нам делать теперича?» На их счастье нашелся тут умнеющий зверь. Самый что есть наибольший. Дай бог, не соврать, вроде мамоном его прозывали.
Вначале Николай слушал Селифонта без особого интереса. Мысли его были с Андрюшей. Но постепенно сказка увлекла его. Мерная певучая речь старика успокаивала, отрывала от горьких дум.
– Вот и сказал тогда мамон этот: «Давайте, любезные, искать себе спасение. Потому нельзя больше сидеть сложа руки. Смастерим сообща горку высокую. Ну, и отсидимся на ней пока что». Все тут за дело принялись. Кто глину тащит, кто земли подсыпает. Растет гора не по дням, а по часам.
А мамон этот самый вроде как за артельщика. Порядок блюдет, распоряжается. Без этого никак нельзя в обчем деле. Только вот примечает он, как одна птичка-невеличка все от работы увиливает. Пригляделся мамон: «Эге, да это луговка!» – «Ты по какому праву, – кричит ей, – лентяйничаешь? Почему в общем деле не участвуешь?» А она хоть бы что. Хвостиком вертит, словно и не с ней разговор ведут. Осерчал тогда мамон, разгневался, поймал эту самую луговку и говорит ей: «Заслужила ты, птица нерадивая, наказанию. Станешь над водой летать, а напиться не сможешь. И от этого веки-вечные страдать-мучиться будешь». Вскорости тут и дождик перестал. Солнышко на небе заиграло. По рекам, по морям вся вода разлилась. Люди снова пахать земельку начали, звери по лесам разошлись, птицы в гнезда уселись. Такая ли благодать на землю сошла. Каждому жить хочется… А луговка с той поры все над болотом летает и воды просит: «пить, пить!»
– Только ты, голубь, ее не жалей, – заключил Селифонт. – Сама она во всем виновата: в миру живешь – мир и уважай. Потому все для обчего дела живем.
Вскинув кнут на плечо, пастух опять стал успокаивать:
– Не тревожься, будет жить твой братец. Травки бы ему бессмертной. На святой водице.
На душе Николая стало немного спокойнее. Верилось, что не все еще безнадежно, что Андрюша не умрет, что они долго-долго будут жить для общего дела, о котором говорил Селифонт.
Подходя к усадьбе, Николай увидел древнего старика Ваню Младенца. Он стоял около ворот, размашисто крестясь и тяжело перебирая босыми грязными ногами. До слуха долетел его старческий, шамкающий голос:
– Прими, господи, новопреставленного раба твоего Андрея…
Глухо, замогильно гремели железные вериги на открытой старческой груди.
В ужасе упав на пыльную землю, Николай громко зарыдал.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.