Невыполненное задание

Невыполненное задание

Бывший редактор газеты 54-й армии «В решающий бой» И. Душенков рассказывал мне:

— Послал Гитовича сделать материал о батальоне аэродромного обслуживания, а он полетел на бомбежку. Задания не выполнил, но командующий приказал представить его к медали «За отвагу».

Редактор не знал еще одного прегрешения Александра Ильича: первые впечатления о полете были напечатаны не в его газете.

…Аэродром, куда приехал Гитович, был расположен на стыке 8-й и 54-й армий.

Случилось так, что наша редакционная «эмка» как раз в этот день застряла из-за очередной неисправности в двух шагах от аэродрома. Я отправился к летчикам просить буксир.

Комиссар полка, мой знакомый еще по финской войне, был расстроен: действительно, Гитович уговорил командира разрешить слетать на бомбежку. Полет прошел вполне благополучно, но комиссар не знал, чем еще окончится эта история.

— Знаю вашего брата, — шутил комиссар. — Ну, захотел полетать — полетел. Ладно. Так ведь напишет! А меня начнут трясти: почему разрешил.

Гитович спал богатырским сном в землянке комиссара. Со стола еще не были убраны остатки завтрака, и, судя по ним, раннего пробуждения ожидать не следовало.

Однако едва я сел в кабину полуторки, которая должна была отбуксировать нашу «эмку», как Гитович, умытый и свежий, появился на дороге. Я уговорил его ехать к нам, а от нас уже добираться до своей редакции. Крюк был невелик. Радушие же мое было не без задней мысли. Я думал уговорить Гитовича написать о полете и в нашу газету «Ленинский путь».

Гитович был у нас в редакции не редким гостем. Критик Лев Ильич Левин работал с Гитовичем в редакции журнала «Литературный современник», Всеволод Александрович Рождественский состоял с ним в одной секции Союза писателей. Гитович близко сошелся со многими из нас. Неудивительно, что он не устоял: написал для наших читателей заметку «На ночном бомбардировщике». Мне хочется воспроизвести ее целиком. Она — не только документ тех незабываемых лет, но и образец журналистской работы.

«Маленький самолет плавно отрывается от земли и, набирая высоту, уходит в ночное небо. Мы летим строго на запад, и широкая полоса зари розовеет перед нами на горизонте. Внизу отчетливо видны узкие, как проволока, дороги, черные пятна лесов и белый туман в низинах. Летчик — дважды орденоносец Иван Зайков — оборачивается ко мне. Лицо его спокойно, как лицо шофера, ведущего машину по благоустроенной, хорошо знакомой дороге.

Мы пересекаем линию фронта. Она ясно обозначена светящимися нитями трассирующих пуль и немецкими ракетами, то и дело вспыхивающими под нами.

Самолет летит над дорогой. Две автомашины идут по ней. Сверху они кажутся маленькими и медленными как черепахи. Но Зайков ищет цель покрупнее. Через несколько минут он ее находит. На опушке небольшой рощи работает двухорудийная немецкая батарея. Яркая вспышка огня, потом вторая. Через секунду огни вспыхивают и гаснут опять. Зайков резко ведет самолет на снижение.

Три бомбы одна за другой летят вниз. Самолет делает круг над целью, и в это время начинают бить зенитки. Длинный луч прожектора шарит по небу, но Зайков уходит на второй круг. Батарея молчит.

— Бросайте листовки! — говорит Зайков. — Если кто жив, пусть почитают.

Самолет ложится на обратный курс. Красные огоньки ракет вспыхивают слева от нас. Это „мессершмитты“, патрулирующие над передним краем, сигналят своим войскам. Но мы уходим далеко вправо.

Вскоре самолет приземляется на просторном поле аэродрома. Руководитель полетов старейший летчик эскадрильи Николай Павлович Аввакумов принимает рапорт Зайкова.

— Товарищ капитан, — докладывает лейтенант, — боевая задача выполнена».

Потом мне довелось прочесть корреспонденцию об этом полете, напечатанную в газете «В решающий бой». Она была более развернутой, с подробностями, но и в ней автор ни словом не обмолвился о собственных переживаниях. Это — характерная особенность Гитовича-журналиста. Он писал только о том, что видел своими глазами, о событиях, в которых непосредственно участвовал, но решительно отказывался «расцвечивать» очерки и корреспонденции лирическими отступлениями, которые намекали бы читателю на личную храбрость автора.

Нельзя не обратить внимания и на то, что перед нами — хорошая военная проза. В крошечной по размерам корреспонденции, не занявшей и одного столбца в газете малого формата, автор сумел не просто рассказать об одном заурядном фронтовом эпизоде, а дал яркую картину боевой жизни и набросал характер летчика.

После войны у нас опубликовано немало военных мемуаров, дневников военных писателей, их репортажей, очерков, писем. Это доброе и нужное дело. Наш читатель знает фронтовую публицистику И. Эренбурга, блистательные очерки с мест событий К. Симонова, фронтовые корреспонденции Ю. Жукова, Е. Кригера и других известных литераторов. Их книги помогают всем, и прежде всего нашей молодежи, лучше представить себе величие подвига советского народа, характер современной войны. Но до боли жаль, что до сих пор в подшивках дивизионных, армейских и фронтовых газет погребено бессчетное множество корреспонденции, подобных той, что была процитирована выше. Между тем они — наше коллективное достояние. Цену его трудно определить — столь велика она. Наши критики, давая оценку фронтовой публицистике, репортажу с поля боя, нередко в качестве образцов ссылаются на военные дневники Э. Хемингуэя, реже вспоминаются «Севастопольские рассказы» Л. Толстого или фельетоны А. Серафимовича с фронтов гражданской войны. А между тем не корреспондентская работа Хемингуэя, а очерки Толстого и Серафимовича были теми образцами, на которые равнялась армия советских публицистов, ежедневно разговаривавших с читателем в годы войны о войне.

Одним из них был и А. Гитович.

Для большинства профессиональных газетчиков заметки и корреспонденции как бы подводили черту под какими-то событиями или впечатлениями. Для поэта они часто оказывались чем-то вроде этюдов к будущим стихам.

О полете на ночном бомбардировщике поэт вспомнит, казалось бы неожиданно, в очень интимных стихах:

…Холст на саван отмерьте,

Жгите богу свечу,

А спокойною смертью

Помирать не хочу.

Вижу лес и болото,

Мутный сумрак ночной,

И крыло самолета,

И огни подо мной.

Пуль светящихся нитки,

Блеск далекий огня —

Из проклятой зенитки

Бьет германец в меня.

Вот совсем закачало,

Крутит по сторонам,

Но мы сбросим сначала.

Что положено нам.

А потом только скажем,

Что и смерть нипочем.

Жили в городе нашем,

За него и умрем.

Мне не надо, родная,

Чтобы, рюмкой звеня,

Обо мне вспоминая,

Ты пила за меня.

И не надо ни тоста,

Ни на гроб кумачу,

Помни только, что просто

Помирал как хочу.

Когда-то, на заре туманной юности, Гитович написал строчки:

Чтобы был я, как боец заставы,

И в бою — со страхом незнаком.

Война показала, что в этих словах не было преувеличения. Все армейские газетчики не праздновали труса, но и среди нас Гитович выделялся смелостью, презрением к опасности, когда нужно было заполучить для газеты наиболее интересный материал. Мы с завистью перечитывали многие его корреспонденции. Он успевал побывать и в небе, и в лыжном рейде, и принять участие в организации ночного поиска.

Освобожденный по состоянию здоровья от воинской службы, Гитович в первые же дни войны ушел в ленинградское народное ополчение. Ополченцами стали многие известные артисты, художники, ученые и, конечно, писатели Ленинграда. В дивизии народного ополчения Кировского района был сформирован целый «писательский взвод».

Гитовича направили в газету народного ополчения «На защиту Ленинграда». Здесь из номера в номер появлялись его стихи, корреспонденции, заметки.

Работа в газете народного ополчения требовала особого напряжения. Подавляющее большинство ополченцев никогда не служило в армии, не имело представления о воинских порядках, уставах и наставлениях. Вот почему газета, широко освещая ход боевых действий, показывая героев боев, много внимания уделяла пропаганде самых элементарных законов армейской жизни. Тут-то и пригодилось Гитовичу уменье говорить «по воинским уставам, точным командирским языком». Он пишет цикл коротеньких, в четыре-восемь строк, стихотворений. Каждое истолковывало одно требование присяги. Вместе с тем он должен был заниматься и чисто журналистской работой.

Помню, в августе 1941 года фронт облетела весть о беспримерном подвиге танкистов во главе с Зиновием Колобановым. Пять наших танков в течение одного дня уничтожили 43 немецких танка, 18 орудий и минометов, 11 бронетранспортеров и 9 колесных машин. Не часто в начальный период войны нам удавалось столь малыми силами одерживать такие значительные победы.

Вполне понятно было стремление журналистов поскорее встретиться с Зиновием Колобановым и его товарищами. Мы буквально охотились за танкистами, но после памятного августовского дня те не выходили из боя. К тому же линия фронта все время менялась, и наши поиски не увенчивались успехом. И вдруг в газете «На страже Родины» появились стихи А. Гитовича «Танкист Зиновий Колобанов». Правда, это был обычный для того времени репортерский отклик, но все же мы не могли не позавидовать удаче своего товарища.

Зиновий Григорьевич Колобанов, который ныне живет в Минске, рассказал мне, что Гитович был единственным журналистом, сумевшим пробраться тогда в это подразделение. Правда, беседа их оказалась чрезвычайно короткой. Начался бой, и танкисты, поднятые по тревоге, снова ушли встречать врага.

После того как была ликвидирована газета ополчения, Гитович некоторое время работал в редакции 55-й армии. Он пришел туда обстрелянным солдатом и опытным военным журналистом со строгими принципами. Один из них гласил: садись писать лишь тогда, когда был если не участником, то, во всяком случае, очевидцем событий. Что это значило в те времена, до конца понять может, пожалуй, только фронтовой журналист. Ежедневно газета требовала прорву самого разнообразного материала. В поисках его мы могли рассчитывать только на себя, на свою волю, смелость, физическую силу наконец, ибо, как известно, «там, где мы бывали, нам танков не давали». Когда на отдельных участках фронта активность обеих сторон снижалась, мы перекочевывали туда, где молот войны грохотал сильнее. Естественно, что в таких условиях добывать факты было нелегко. Тем не менее Гитович не довольствовался материалом из вторых рук. Он дорожил званием военного корреспондента и немало сделал для того, чтобы повысить уважение к газетчикам в глазах солдат переднего края. С презрением и брезгливостью он говорил о тех, кто готов писать о подвигах, наблюдая их из землянки второго эшелона. В 1943 году Гитович написал стихи «Военные корреспонденты», не предназначавшиеся для печати. На Ленинградском и Волховском фронтах они ходили в списках. В них поэт сформулировал те принципы, которые для него самого были непреложными законами. Во г эти стихи:

Мы знали все: дороги отступлений,

Забитые машинами шоссе,

Всю боль и горечь первых поражений,

Все наши беды и печали все.

И нам с овчинку показалось небо

Сквозь «мессершмиттов» яростную тьму.

И тот, кто с нами в это время не был, —

Не стоит и рассказывать тому.

За днями дни. Забыть бы, бога ради,

Солдатских трупов мерзлые холмы,

Забыть, как голодали в Ленинграде

И скольких там недосчитались мы.

Нет, не забыть — и забывать не надо

Ни злобы, ни печали, ничего…

Одно мы знали там, у Ленинграда,

Что никогда не отдадим его.

И если уж газетчиками были

И звали в бой на недругов лихих, —

То с летчиками вместе их бомбили

И с пехотинцами стреляли в них.

И, возвратясь в редакцию с рассветом,

Мы спрашивали, живы ли друзья?!!

Пусть говорить не принято об этом,

Но и в стихах не написать нельзя.

Стихи не для печати. Нам едва ли

Друзьями станут те редактора,

Что даже свиста пули не слыхали,

А за два года б услыхать пора.

Да будет так. На них мы не в обиде.

Они и ныне, веря в тишину,

За мирными приемниками сидя,

По радио прослушают войну.

Но в час, когда советские знамена

Победа светлым осенит крылом,

Мы как солдаты знаем поименно,

Кому за нашим пировать столом.

Несколько раньше этих стихов были написаны другие — «В редакции». В них поэт описывает один редакционный вечер, когда газетчики рассказывают друг другу фронтовые байки. Он не щадит многих, выделяя лишь того, кто «в полный рост идет под пулями». Правда, словно бы опасаясь, не очень ли выспренной оказалась оценка, поэт снижает ее шуткой:

Он рад бы каждой кланяться. Да вот,

Самолюбив. На людях неудобно.

Говоря о моральном кодексе поэта на войне, я пока ограничивался только его собственными стихами. Но почти во всех редакциях газет Ленфронта могли рассказать о достойном поведении Гитовича на переднем крае. Приведу несколько строк из письма фронтового друга Гитовича — полковника И. Томилина. Оно было получено уже после войны, но в нем содержится любопытное свидетельство очевидца:

«…От кого-то из фронтовых товарищей я слышал, будто бы ты был убит в один из твоих отчаянных выездов из редакции на передний край, во время контратаки немцев где-то под М. Славянкой. Я очень сожалел. И вплоть до 1961 года я был уверен в этом, тем более, что в одном из ленинградских журналов, лежа в больнице, я прочел твои „Стихи прошлых лет“. Тогда я еще больше уверился, что тебя нет в живых, и товарищам по палате рассказывал еще про тебя, что у меня был такой друг — поэт, писатель, журналист, храбрый и отважный щелкопер, но накрылся… на фронте. В те времена эта версия была вполне возможна, и все вместе со мной сожалели об этом. Вспоминал я, как перед немцем, в 200 метрах от его траншей, ползли мы с тобой по снегу и потом отогревались наркомовскими ста граммами с неоднократными повторениями. Я еще говорил, помню, одному из командиров рот, что „этот армейский корреспондент может оставить меня без головы“…»

Подобных свидетельств можно привести множество. Недаром Гитович утверждал:

Двойная жизнь поэта и солдата

Не терпит раздвоения души.

Гитович первым среди ленинградских военных журналистов открыл свой личный счет мести врагу. Однажды, приехав к снайперам, чтобы написать о них, он отправился вместе с ними на передний край и весь день наравне со всеми охотился за фашистами. Он долго носил в полевой сумке листок из тетрадки в клетку, на котором командир роты написал, что видел, как Гитович метким выстрелом убил фашиста. В другой раз, уже на Волховском фронте, он с неимоверными трудностями пробрался в самый отдаленный, вынесенный далеко на Малуксинское болото дзот «Таня» и в течение недели делил с крошечным гарнизоном дни и ночи, полные опасностей. Потом он написал о людях этого дзота серию очерков.

В стихах «Счастье», написанных в форме письма к женщине, отвечая на ее вопрос, был ли он хоть однажды счастлив на войне без нее, поэт с солдатской прямотой отвечает: был дважды. Первый раз, когда «семь часов лежали мы в траншее на сыром, на мартовском снегу», чтобы на восьмом в черном перекрестье снайперской винтовки увидеть и сразить врага. Второй раз — когда летел на бомбежку. Стихи были написаны в сентябре 1942 года.

Почти у каждой его корреспонденции была подобная предыстория. Сбор материалов для них почти всегда был связан с риском для жизни. Солдаты знали и выделяли подпись Гитовича в газете, уважали его за то, что он всегда был готов делить с ними и табак и опасность. Начальство же не очень жаловало его: уж очень много хлопот доставляли ему походы поэта на передовую. Удержать его на командном пункте полка или батальона было занятием безнадежным. При всем этом поэт не кичился своим бесстрашием: «…и то, что друзья мои были героями — вот это никак не отнять у меня».

Война была великой школой для всех ее участников, в том числе и для литераторов. В этой школе обучались не только военному делу.

В блокадном дневнике Вс. Вишневский оставил любопытную запись:

«И город и мы, ленинградцы, непрерывно эволюционируем, — ибо эволюционирует война, и это непрерывное ощущение движения неизмеримо острее, чем до войны. Меняются люди, облик города, субъективное отношение к пейзажу. Обостренность чувств уступает место ощущениям более прочным, более тяжеловесным, что ли. Первые романтические взлеты 1941–1942 годов заменяются тяжелой уверенной поступью».

Это замечание в полной мере может быть применено к Гитовичу.

Ленинградских литераторов не следует, пожалуй, разделять на фронтовиков, то есть тех. кто ушел в армию и на флот, и «тыловиков» — тех, кто оставался в осажденном городе. Разницы между обеими группами в смысле опасности и образа жизни почти не было: в городе от голода, бомбежки и обстрелов погибло не меньше членов союза, чем непосредственно на переднем крае.

Как это ни странно, но война, нарушившая привычные условия писательской работы, принесшая с собой, кроме постоянной опасности, голод и холод, не лишила литераторов вдохновения. Больше того, многие из ленинградских писателей именно в годы блокады сумели создать свои лучшие произведения.

После первых откликов на войну, после первых репортажей, деклараций и оперативных — часто весьма поверхностных — очерков из действующей армии и из цехов заводов и фабрик литераторы начали коллективную художественную летопись обороны Ленинграда. Они создали много хороших стихов, рассказов, повестей и романов, со страниц которых встает время и главный герой его — солдат и труженик во всем многообразии обстановки, переживаний, столкновений характеров, во всем величии высокого человеческого духа.

Историкам литературы, видимо, предстоит разгадать, почему именно в условиях блокированного города, лишенного возможности дать своим защитникам самое элементарное и необходимое, ленинградские поэты с большим успехом разрабатывали, например, такой монументальный жанр, как поэма. Ведь в короткое время были написаны «Февральский дневник» О. Берггольц, «Пулковский меридиан» В. Инбер, «Россия» А. Прокофьева, «Киров с нами» Н. Тихонова — вещи, каждая из которых вошла в сокровищницу советской поэзии.

Хорошо работали другие ленинградские поэты. На фронте создали свои лучшие стихи М. Дудин, С. Орлов, В. Шефнер, Г. Суворов. Одни из них были танкистами, другие газетчиками, третьи бронебойщиками, у них были разные почерки, но исповедовали они одно. Для многих стихи Гитовича были своеобразным мерилом мастерства.

В послевоенных книжках Гитович напечатал лишь малую толику фронтовых стихов. Собранные вместе, они составили тоненький сборник. Остальные, а их хватило бы на самый объемистый том, были написаны по таким конкретным поводам, были так слитны с другими материалами на газетной полосе, что их, по мнению поэта, трудно понять в послевоенных изданиях. Тем не менее и они были сделаны, как заметил Гитович на одной из послевоенных дискуссий в Союзе писателей, «с полной силой, приобретенной, а не потерянной на войне».

Что же это за фронтовые стихи? Чему они были посвящены?

Я могу быть не совсем объективным, но прежде всего мне хотелось бы из всего написанного Гитовичем на войне выделить стихотворение «Строитель дороги». Стихи были созданы на Волховском фронте, и мы, волховчане, узнали в них себя. И не только узнали. Слетев с газетной полосы, стихи тотчас стали чем-то вроде нашего гимна. Строитель дороги был у нас не просто важнейшей фигурой. Все мы, в том числе журналисты, в какой-то мере были строителями дорог. Ведь нам приходилось жить на таких болотах, где шагу нельзя было ступить, не бросив под ноги хотя бы несколько жердей. Жердевые настилы соединяли наши землянки, по жердевым дорогам производились все перемещения подразделений, все перевозки вдоль фронта и на передний край.

Он шел по болоту, не глядя назад,

Он бога не звал на подмогу.

Он просто работал, как русский солдат,

И выстроил эту дорогу.

На запад взгляни и на север взгляни —

Болото, болото, болото.

Кто ночи и дни выкорчевывал пни,

Тот знает, что значит работа.

Пойми, чтобы помнить всегда и везде:

Как надо поверить в победу,

Чтоб месяц работать по пояс в воде,

Не жалуясь даже соседу!

Все вытерпи ради родимой земли,

Все сделай, чтоб вовремя, ровно,

Одно к одному по болоту легли

Настила тяжелые бревна.

…На западе розовый тлеет закат,

Поет одинокая птица.

Стоит у дороги и смотрит солдат

На запад, где солнце садится.

Он курит и смотрит далёко вперед,

Задумавшись точно и строго,

Что только на Запад бойцов поведет

Его фронтовая дорога.

Все, что писал на фронте Гитович, было исполнено непоколебимой веры в нашу победу. Для поэта, как и для главного героя его поэзии, «связались воедино честь Родины и честь его души». Поэтому через все фронтовые стихи, по существу, проходит один герой, независимо от того, к какому роду войск он принадлежал. Мы знакомимся с ним в разных ситуациях фронтовой жизни — в бою, на привале, на марше. С пехотинцем — героем одноименного стихотворения, например, читатель встречается на переправе: «по-хозяйски, не спеша», «он воду крупными глотками из каски пил, как из ковша». Поэт не довольствуется моментальной фотографией. Бытовой эпизод послужил лишь поводом к созданию обобщенного образа нашего воина, вынесшего на своих плечах горечь отступления и познавшего радость первых побед:

Напился, поглядел на запад,

На дым горящих деревень

И снова в бой… И я внезапно

Увидел тот грядущий день,

Который будет всех светлее,

Когда, под грохот батарей,

Мы зачерпнем воды из Шпрее

Солдатской каскою своей.

«Пехотинец» появился в 1944 году. Между ним и «Строителем дороги» пролегла почти вся война, но привязанности автора нисколько не изменились. Поэт пристально всматривается в воинов переднего края. Обязанности фронтового корреспондента позволяли ему бывать в разных частях. И в стихах идет своеобразная перекличка представителей разных родов войск: «Снайпер», «Строитель дороги», «Полковая артиллерия», «Военные корреспонденты», «Пехотинец»… Уже одни названия дают представление об участниках такой переклички. Но это — не стихи о воинских профессиях. Они привлекают внимание глубоким анализом поведения человека на войне, меткостью психологических характеристик. Вот один из галереи героев фронтовых стихов Гитовича — разведчик.

Наверно, так и надо. Ветер, грязь.

Проклятое унылое болото.

Ползи на брюхе к черным бревнам дзота,

От холода и злобы матерясь.

Да про себя. Теперь твоя забота —

Ждать и не кашлять. Слава богу, связь

В порядке. Вот и фриц у пулемета.

Здоровый, дьявол. Ну, благословясь…

На третий день ему несут газету.

Глядишь, уже написано про эту

Историю — и очерк и стишки.

Берет, читает. Ох, душа не рада.

Ох, ну и врут. А впрочем — пустяки.

А впрочем, — что ж, наверно, так и надо.

До войны стихи Гитовича на оборонную тему несли на себе нередко печать рассудочности, страдали некоторой сухостью. Долгие месяцы, проведенные на переднем крае, постоянное общение с главным героем войны — солдатом душевно обогатили поэта, позволили ему освободиться от литературности, найти настоящие слова, чтобы рассказать о том, как шли мы к победе, и о том, как в нас самих зрели силы для этой победы.

В стихах Гитовича появляются интонации живой разговорной речи, порой даже частушки:

Вот — земля. Немецким ротам

Не дадим топтать ее,

Потому что хоть болото,

А российское — свое.

Или:

А пойдешь на пост, да, не ровен час,

Соскользнул в темноте с мостков —

Значит, снова по пояс в грязи увяз,

Вот у нас тротуар каков.

Встретились два солдата в час короткого привала, разговорились. О чем? Конечно, все о том же — о доме, по которому истосковались. Рады похвастать друг перед другом: один письмом из дому, другой фотографией дочки.

А кругом — земля в огне,

Как ведется на войне.

Далеко дружку в Саратов,

А до Омска — дальше мне.

Только в общем — все равно

Расстояние одно:

Нам считать не версты к дому,

А к победе — суждено.

Интонации нельзя научиться. Ее можно только услышать, живя одной жизнью с солдатами и деля с ними кров и хлеб.

После войны недоброжелатели пытались обвинить Гитовича в том, что он оторвался от читателя, не откликается, мол, на злободневные события. Наиболее крикливыми критиками были те, кто за четыре года войны так и не успели узнать, как пахнет порох. Поэту бывало нелегко, но в самые трудные минуты он вспоминал глаза товарищей, которым читал стихи в окопе, снова ощущал на ладони шершавое рукопожатие сапера, с которым разминировал минное поле, и обретал веру в собственную правоту.

Было бы неверно думать, что все фронтовые стихи Гитовича — непрерывная цепь удач. Газета отнимала у него и время и силы, порой часа не оставляла для того, чтобы подумать над строкой. Надо ли удивляться, что стихи, рожденные на злобу дня, нередко умирали на газетной полосе, но умирали, подобно бойцам, до конца выполнив свой долг.

Война была не единственной темой поэтов-фронтовиков, как и публицистика — далеко не единственным средством выражения чувств. Война стала временем нового расцвета нашей лирической поэзии, в том числе и любовной лирики. Именно успехами нашей лирики в годы Великой Отечественной войны в значительной степени объясняется тот рост доверия к поэзии, интереса к ней, который до сих пор обеспечивает стихам тысячные аудитории.

Далеко не все стихи, написанные на войне, предназначались для газетной полосы. Вспомним наиболее разительные примеры: «Жди меня» К. Симонова и «Землянку» А. Суркова. Обнародование этих стихов в значительной мере носило случайный характер. Однако совершенно не случайно они получили всеобщее признание: в них аккумулированы мысли и чувства. миллионов. Это же можно сказать о стихах М. Светлова, М. Луконина, М. Дудина, А. Недогонова, шедших за ними следом С. Орлова, М. Карима, К. Кулиева, М. Максимова и многих других. Стихи-признанья, стихи-письма любимой, стихи-беседы между двумя друзьями обретали силу боевого оружия. Как и все, А. Гитович «в ночи, озаренной немецкой ракетой, шагая в лесу по колено в воде», как бы заново переживал и переосмысливал многое из той довоенной и теперь казавшейся такой далекой жизни, иначе оценивал то, что дарила ему война, по-особому всматривался в будущее.

Мы уже знаем, какое место в творчестве Гитовича занял довоенный цикл «Разлука», как умел поэт по-своему сказать о том, что лежит «на сердце твоем и моем». Этот цикл появился не случайно: видно, у каждого поэта наступает пора, когда невозможно восстановить душевное здоровье, без того чтобы не высказаться о самом сокровенном.

Незадолго до начала войны, в апреле 1941 года, Гитович написал стихи «Нет, не тихого берега ужас…». Это было возвращение, но не прямое, а словно бы по спирали, к теме «Разлуки», к теме любви, той, «что в преданьях воспета и почти непонятна теперь». У нового цикла — «Долгая история» подзаголовок: «Вместо писем». Начинаешь читать, и тотчас тебя захватывает обнаженность чувства. На первых порах эта обнаженность даже отпугивает. Вот так бывает, когда мы по ошибке входим в чужую дверь. Но прочитано одно стихотворение, второе, и ловишь себя на мысли, что ты — не столько читатель, сколько соавтор.

В ту пору много было написано стихов о неверной любви, жестокой ревности, безжалостно клеймилась позором «она» за то, что забыла «его». Философия «Долгой истории» Гитовича была совершенно иной, она шла в русле лучших образцов нашей военной лирики, основы которой заложены лермонтовским «Завещанием». В стихах Гитовича нет идиллических настроений. Его любовная лирика — это никогда не прекращающийся спор совести, напряженной мысли.

Те комнаты, где ты живешь,

То пресловутое жилье —

Не сон, не случай — просто ложь,

И кто-то выдумал ее.

Те комнаты — лишь тень жилья,

Где правдою в бесплотной мгле

Лишь фотография моя

Стоит как вызов на столе.

Как тайный вызов твой — чему?

Покою? Слабости? Судьбе?

А может, попросту — ему?

А может, все-таки — себе?

Ну что ж, к добру иль не к добру,

Но гости мы, а не рабы,

И мы не лгали на пиру

В гостях у жизни и судьбы.

И мы подымем свой стакан

За те жестокие пути,

Где правда — вся в крови от рай,

Но где от правды не уйти!

«Долгая история» — цикл очень грустных стихов об оборванной на полуслове любви:

Не плачь, моя милая. Разве ты раньше не знала,

Что пир наш недолог, что рано приходит похмелье…

Как в дальнем тумане — и город, и дом у канала,

И темное счастье, и храброе наше веселье.

А если тебе и приснились леса, и равнины,

И путник на белой дороге, весь в облаке пыли, —

Забудь, моя милая. Фары проезжей машины

Его — и во сне — лишь на миг для тебя осветили.

В стихах женщина не оскорблена ни малейшим намеком на короткую память. Да и к «третьему», который обычно в подобных стихах подвергался остракизму, сохранено человеческое отношение. Гитович глубже иных своих товарищей по перу понимает драму такой любви:

И в этой тьме ненастоящей

Мне только хуже оттого,

Что третьему еще неслаще,

Что ты обидела его.

Любовь, которую пережил поэт и о которой он решил рассказать, сделала его мудрее. Его любовная лирика философски насыщена: она рассчитана отнюдь не на эмоциональный настрой, а на способность читателя глубоко анализировать, то есть мыслить.

В ту пору, когда создавался этот цикл (особенно зимой 1943 г.), мы часто встречались с Гитовичем. В каждый свой приезд он читал нам новые стихи. Когда цикл в основном был написан, Гитович собирался закончить его стихами «И все-таки что б ни лежало…». Через несколько дней мы встретились снова. Он прочел вот эти двенадцать строк, завершающих в окончательном виде цикл:

Осенний снег летит и тает,

С утра одолевает грусть.

Товарищ целый день читает

Стихи чужие наизусть.

Лежит, накрывшись плащ-палаткой,

Переживая вновь и вновь,

Как в детстве, где-нибудь украдкой

Из книги взятую любовь.

Его душа чужому рада,

Пока свое не подошло…

А мне чужих стихов не надо —

Мне со своими тяжело.

По разным соображениям он не опубликовал несколько тогда написанных стихотворений. С ними читатель смог познакомиться лишь в посмертной книге стихов «Дорога света».

…На переднем крае, откуда, как известно, «до смерти четыре шага», мы не только мечтали о победе, вспоминали довоенную жизнь, говорили о любви. В землянке звучали и веселая шутка, и острый анекдот. Среди газетчиков широко были распространены разного рода веселые розыгрыши. В этом Гитович был неистощим на выдумки.

— Познакомился с Анри Лякостом, — сказал он мне как-то. — Слышал о нем?

Имя и фамилия мне ничего не говорили. Тем не менее я как-то неопределенно покачал головой: мол, может, знаю, а может, нет.

Гитович посмотрел на меня хитро:

— Ну, ничего, дело поправимое. Я начал переводить Лякоста.

Мне не хотелось показывать свою неосведомленность, и я не спросил, кто такой Лякост. Но Гитович сам объяснил, что это — очень интересный французский поэт: до войны был снобом, прожигателем жизни, а теперь сражается в маки.

Конечно, можно было подивиться, каким ветром занесло стихи французского партизана к нам, на волховские болота. Но ведь сражались же в русском небе летчики эскадрильи «Нормандия»!

Короче говоря, никто из нас не задумывался над тем, как попали стихи Анри Лякоста к Гитовичу. Нас больше интересовало, что пишет француз. В один из вечеров Гитович прочел переводы.

Стихи были необычные, будто бы из другого мира, знакомого нам разве что по романам да картинам, висевшим до войны в Эрмитаже.

Да, мы горожане. Мы сдохнем под грохот трамвая,

Но мы еще живы. Налей, старикашка, полней!

Мы пьем и смеемся, недобрые тайны скрывая, —

У каждого — тайна, и надо не думать о ней.

Есть время. Пустеют ночные кино и театры.

Спят воры и нищие. Спят в сумасшедших домах.

И только в квартирах, где сходят с ума психиатры,

Горит еще свет — потому что им страшно впотьмах.

Уж эти-то знают про многие тайны на свете,

Когда до того беззащитен и слаб человек,

Что рушится все — и мужчины рыдают, как дети.

Не бойся, такими ты их не увидишь вовек.

Они — горожане. И если бывает им больно —

Ты днем не заметишь. Попробуй, взгляни, осмотрись:

Ведь это же дети, болельщики матчей футбольных,

Любители гонок, поклонники киноактрис.

Такие мы все — от салона и до живопырки.

Ты с нами, дружок, мы в обиду тебя не дадим.

Бордели и тюрьмы, пивные, и церкви, и цирки —

Все создали мы, чтобы ты не остался один.

Ты с нами — так пей, чтоб наутро башка загудела.

Париж — как планета, летит по орбите вперед.

Когда мы одни — это наше семейное дело.

Других не касается. С нами оно и умрет.

Гитович читал, а я видел не заметенные снегом улицы Ленинграда, не дома, из черных окон которых сталактитами свешивались огромные сосульки, а Париж, такой, каким он изображен на картинах Писсарро и Марке. В строчках жили и бесшабашная удаль, и рисовка, и тревожные предчувствия человека, сбившегося с пути, готового, «в грозе и ливне утопая», схватиться за соломинку, да нет ее, этой соломинки.

После того как Лякост вступил в Сопротивление, в стихах обозначился резкий перелом. В них появились строки, созвучные нашему солдатскому настроению:

Но уж плывут, качаясь, корабли,

Плывут на север, к Славе и Надежде.

Что бой? Что смерть? Хоть на куски нас режьте,

Но мы дойдем — в крови, в грязи, в пыли.

Мы были готовы подружиться с Лякостом, когда в стихах, посвященных летчикам эскадрильи «Нормандия», он признавал: «Вы были правы. Свет идет с Востока».

Когда чтение кончилось, Гитович, снисходительно выслушав нашу похвалу, словно бы между прочим заметил:

— Уговаривают послать в один из толстых журналов.

Но он так и не послал никуда эти стихи. В «Знамя» их отвез кто-то из друзей поэта. Редакция попросила автора переводов написать что-то вроде предуведомления к читателю. И вот тогда-то Гитович признался, что никакого Анри Лякоста не существует. К тому времени работавший по соседству с нами Ан. Тарасенков перебрался из Новой Ладоги в Москву, в журнал «Знамя». Узнав о мистификации, он написал Гитовичу:

«Дорогой товарищ Гитович!

Только из сегодняшнего разговора с Зониным я узнал, что Анри Лякост лицо абсолютно вымышленное. Ну-ну! А ведь мы посылали стихи в интернациональную комиссию ССП, чтобы выяснить судьбу и политическое лицо автора на сегодняшний день. Нам сказали, естественно, что никаких данных об этом поэте нет. А стихи, между прочим, хорошие, их хочется напечатать. Но вместо псевдонаучного предисловия Вы уж лучше напишите маленькую вступительную новеллу, дайте понять, что Лякост — выдуманный Вами герой, от лица которого Вы и ведете поэтическую речь. Помните, так один раз сделал Кирсанов? Жду от Вас ответа, а если Вы согласны, то и это новое предисловие. Тогда стихи зазвучат совсем иначе».

История нас немало позабавила. Но намерения журнала были, как видим, самые серьезные. Гитович не сразу откликнулся на просьбу Тарасенкова. Только после войны он решил опубликовать эти стихи.

В архиве поэта сохранился черновик его письма к И. Эренбургу.

«Дорогой Илья Григорьевич!

Примерно в декабре 1943 года, когда я лежал в госпитале, мне пришло в голову: а что, если бы Люсьен из „Падения Парижа“ остался жив, Люсьен, для которого „мир хорошел, люди становились милыми“, который стал думать о товарище: „хороший человек“?

В госпитале было время для размышлений, и я выдумал тогда французского поэта Анри Лякоста (соединив имя одного знаменитого теннисиста с фамилией другого), я выдумал его биографию, выдумал его первую книгу „Горожане“, а затем его стихи — солдата армии Сопротивления (грешным делом, я включил в его второй цикл ранее написанное мной стихотворение „Европа“).

Самое забавное, а может быть, и самое прекрасное, заключается в том, что все мне поверили — от солдата до весьма известных литературоведов…

Сейчас как будто собираются печатать некоторые стихи Лякоста, разумеется вторую часть.

Посылая Вам все это, я прошу о следующем: если стихи понравятся Вам, не разрешите ли Вы мне посвятить их Илье Григорьевичу Эренбургу, без которого этих стихов не могло быть на свете, и тем самым выразить ему свое глубокое уважение и сердечную признательность?»

К сожалению, и в тот раз стихи напечатаны не были.