На Уренгинской покати

На Уренгинской покати

Весной, как только сойдет снег, и осенью мальчишки на горах играют в войну. Бывают и взрослые. Мы иногда пользовались этим и устраивали митинги.

М. П. Ипатова

Долгой бывает зима в Златоусте, убродной — суметы намечет вровень с крышами. В лога снега страсть сколько набуранит. Хуже горькой редьки надоест стужа. Ждут весны и стар, и мал. А она воробьиным шагом — скок — и остановится.

Сидит у окна Витька Шляхтин. Мать ушла, а валенки одни, босым не выскочишь. Шурка воет — надоело дома сидеть. Тоска. Будет ли конец-то зиме?

Но как ни уросит весна, как ни противится, а солнышко потихоньку-помаленьку вынимает золотой ключик, отворяет тепло, гонит снег. Томление прочь, на ноги опорки да в гору. Ванюшка само собой, пацаны как там и были. Стосковались по талой земле. В шаровки поиграть, в «чижика», побарахтаться — самое дело.

А солнышко золотым ключиком, знай, поигрывает. Вода по оврагам весело мчит с Уренгинской покати в Громотуху, с Демидовской — прямо в пруд. И уренгинским мальчишкам, и демидовским не тесно на горе до поры.

Сохнут тропы. Больше и больше собирает гора ребячьего народу. Внутри каждой стороны исподволь зреет воинственный пыл. Настанет время — предлог бы только, а нет, и так сойдет.

Уренгинский заводила Васька Клыков — руки в карманах — дипломатично приступил к делу:

— А чегой-то вы, антиресно знать, на нашей полянке забыли?

— Сказал бы, где твоя полянка, да малые ребята тут, — принял вызов Яша Крупа.

— Ха! А это не скажешь, чем пахнет? — Васька выставил кулак.

Крупа только и ждал этого:

— Да ты, видно, битков захотел. С подливой или в собственном соку?

— Мы больше по филейной части отпускаем…

Летит ком земли, свистит камень — дружба врозь. Стороны разошлись, и теперь сила за тем, кто дальше от себя удержит противника.

В чем другом Рыжий уступит, только не камни кидать — проверено. На пруду, когда «блины пекли», у Витьки восемнадцать выходило. Ванюшка до шестнадцати дотягивал. Демидовский атаман Яша Крупа только двенадцать, а у остальных и того меньше. Швырнуть плитку «на блины» одно, на дальность — другое. Опять же что под рукой: тонкая плитка переворачивается в воздухе и настоящей дальности не покажет, кругляш хорош, но лучше всего камень вроде сдобного оладушка. Тем, кто может достать противника, когда своя сторона в безопасности, особый почет. И тут Ванюшка с Рыжим на виду.

За ходом сражения наблюдают из того и другого поселка. И ладно, если «наша берет», а нет — раздаются свисты — бросай все дела, беги на выручку. Скрипят дверные петли, хлопают калитки, мелькают пятки, и что там крутые тропы.

Подоспеет подмога, наддаст жару с паром, воинственные кличи добавят задору: «Ура!».

Глядят в Демидовке: на горе головы показались — худо дело. Какая-нибудь тетка Ульяна или Агафья бросит охапку дров на пути в баню или поставит ведра с водой, воззрится из-под ладони: «Ах ты, беда, наших гонят!» Бросит в сердцах колун какой-нибудь дядя Федя или сват Иван отставит лопату, поддернет штаны, вспомнит детство, оглянется воровато и задами, по меже, вдоль заплота даст деру.

До вечера гора несколько раз перешла из рук в руки, и перевес тянул на уренгинскую сторону. И считали уренгинцы победу своей, ибо кто кого согнал вниз, за тем гора остается до следующего сражения.

И вдруг несколько плиток одна за другой врезались в толпу. А после окатыша с гусиное яйцо уренгинская ватага дрогнула, раздалась, словно разбрызнулась лыва, разбитая сапогом. И покатилась лавина обратно. И на этом конец бы — не ходи и не жалуйся — на все лето гора за Демидовкой — неписаный закон не изменишь. Да случай не допустил.

Возле самых огородов бегущих осадил человек:

— Давай, давай, молодцы! Быстрей — не догонят.

Заело бегущих. Кто бы говорил, а то и глядеть не на что: жердь жердью, глаза ввалились, скулы торчат, что жабры у окуня. Узнал Ванюшка недавнего гостя:

— Дядя Андрей?

— Бежите, Ваня?

— Не устояли, — Ванюшка погладил шишку на голове.

Андрей вытянул из кармана кусок кумача, встряхнул, привязал к череню от метлы, воткнул — флаг получился. Лавина осеклась.

— А чего не устояли? — спросил Андрей.

— Поди сам попробуй, — Васька Клыков растирал синяк под глазом. — Как из пушки садит.

— Неужто?

— А ты глянь на него, — глаза Яши Крупы блестели не остывшим еще азартом боя. — Панька, подь сюда. Во, видали лешего!

Демидовский вождь потрепал по плечу белоголового парня.

— А ну, Паня, лукни.

— Мне что, — похожий на медведя Панька отыскал подходящий камень, примерился и швырнул.

— Сила есть, — Андрей проследил за полетом. — Но можно кинуть дальше.

— Уважь, — губы Яши Крупы скривились, он смерил нескладную фигуру. — Да держись за кол, него сдует.

Раздался смех.

— Отчего не уважить.

Андрей скинул пиджак, снял ремень и сложил вдвое, в петлю поместил камень, раскрутил и отпустил один конец ремня. Камень перелетел Панькин рубеж.

— Фью! — свистнул Васька Клыков.

— Не обижайся, — Андрей накинул пиджак, — петлей ты, Паня, кинешь дальше.

Между тем по переулку, очевидно заметив красный флаг, поднимались люди.

— На заводе работаешь? — спросил Андрей Паньку.

— Неделю всего, а то у мельника в Сикиязе робил, — ответил за Паньку Яша Крупа.

— Разве плохо было на мельнице?

— Он мельника в запруду кинул и утек.

— За что?

— Тот в ухо двинул, ну, Панька сгреб его — и туда.

— Что ж, не он первый. От царя Грозного сюда люди бежали — свободы хотелось, — Андрей с интересом оглядел деревенского богатыря. — А вдруг здесь тебе мастер двинет, что тогда?

— Пусть попробует.

— Опять убежишь? Везде есть либо мельник, либо мастер. Найдут тебя, достанут из самой глубокой щели. А острог не свой брат, — и закашлялся.

— А ты нешто сиживал в остроге-то? — сквозь тын просунулся из огорода лудильщик из котельно-монтажного цеха по прозвищу Ковшик.

— Довелось.

— Как там?

— Первое удовольствие после виселицы.

— Аль душегубец?

— Разве похож?

— Не за пятый ли год? — гадал Ковшик.

— За пятый, за третий и еще кое за что.

— Ах, мать честная! Помню — политических из тюрьмы вызволять ходили, ты флаг нес.

— Было.

Ковшик, довольный тем, что узнал Андрея, перелез через тын, потряс ему руку, как старому приятелю, оценил:

— В ту пору справней ты был. Высидел срок-то?

— Друзья помогли.

— И опять неймется? Не казнишься? — Ковшик косился на кумач, колеблемый ветром.

Андрей спросил:

— Мастер Енько жив-здоров?

— Шиш-то?

— Что ему сделается?

— Второй дом ставит.

— Сибирью отчасти ему обязан, — сказал Андрей.

Оказалось, на заводе появились прокламации. Одна обнаружилась в «журнале работ мастера». Енько подсунул ее послушному рабочему, стал шантажировать и дознался об одном, причастном к листовкам. Его сломили — стал провокатором. Потом подсаживался в камеры.

— Поклон своим передайте от тех заводских, кто теперь в Даурах, — говорил Андрей. — Но не вечно они там будут, придет их время.

— Скоро ли?

— От вас зависит.

— Ну, от нас-то много ли. В третьем годе накормили свинцовой кашей.

Ванюшка не помнил о расстреле — знал по рассказам отца и матери, да от соседской старухи Прасковьи Оняновой, которая в теплый день обычно выходила за ворота, стуча деревяшкой о плиты, садилась там на лавку, глядела сверху на городскую площадь, на собор и колокольню возле нее, на памятник «царю-освободителю», трясла седой головой: «Погодите ужо, отольются кошке мышкины слезы…»

Рассказывая, ведет рукой Андрей — вон напротив, мол, если через Громотуху смотреть, сиреневый островок. Березы соку набирают, набухают почки, того гляди, выстрелят зеленым листом. Там, в этом островке, под сиреневой сенью, возле белых стволов лежат расстрелянные в третьем году, изувеченные японской войной, изведенные огненной работой. Человек, зачем на землю пришел? С чем уйдешь в нее? — тихое кладбище думать велит.