ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Коробейников загрустил. Избегая оставаться с Томиным наедине, чтоб избежать разговора о Груне, который неминуемо привел бы к спору и укорам, Савва проводил время на стороне: то побродит по породу, то посидит возле казаков, то к Русяеву заглянет. Но к Русяеву зачастил и Томин, и теперь Савве сюда отрезана дорога.

Чем мог Русяев приворожить Томина? Ростом он был велик, и кто-то дал ему кличку Голиафа. Все его девятнадцать лет были начинены неистребимым оптимизмом и неуемной любовью к жизни. Мечтательный от природы, он, сидя с Томиным в штабе и попивая чаек из солдатской кружки, увлекательно рассказывал, как сложится жизнь людей в будущем, и Томин, который изучал марксизм по количеству выпущенных им пулеметных лент, уверил себя в том, что Русяеву нет цены.

— Да, — согласился он, выслушав рассказ, в котором были морские дали, капитанские рубки, бинокли и кителя, смешанные в одну кучу, — видать, ты здорово учился и понимаешь, что и как и прочее такое. Ты, брат, агитатор — первый сорт. Люблю тебя, Витька, за правильный подход. Придет время — Блюхеру тебя представлю. Он тебя признает.

Не с пьяных глаз говорил Томин лестные слова Русяеву. Тот нравился ему тем, что внес в работу штаба деловую обстановку, был аккуратен, и уж главным образом своим богатырским ростом и силой.

— Не Виктором надо было тебя окрестить, а Алешей Поповичем.

От Саввы Коробейникова Томин все больше отдалялся, но, встречая его, невольно вспоминал сестру, сожалея, что не увез ее.

— Посельщик один оказывал, будто видел Груню на воле, — соврал он, столкнувшись с ним на улице, — так что не убивайся.

Савву подмывало расспросить про неведомого казака-посельщика и броситься на розыски, но он только жалко улыбнулся и пошел своей дорогой.

На другой день после этой встречи Русяев доложил Томину:

— Коробейников сбежал.

— Как это сбежал? — недоверчиво переспросил Томин.

— Никто не знает, куда девался.

— Человек не иголка, отыщется, — отвел Томин неприятный ему разговор и подумал про себя: «Жалко мне Савву, от одного берега отстал и к другому не пристал». Он считал, что Савва отправился снова в Кочердык искать Груню и со дня на день заявится, а сейчас все его мысли были поглощены событиями, неожиданно развернувшимися вблизи Троицка.

…Недалеко от станции, в песчаной выемке, обожженной горячим солнцем, показался черный круг, из которого, пыхтя, вылетали завитки дыма. Пристально следивший за далью Баранов выполз из укрытия и замер — на Троицк шел паровичок с двумя платформами. В ту же минуту раздались ружейные залпы. Баранов понял, что если паровичок прорвется сквозь цепи бойцов, укрывшихся в высокой траве, то белые захватят Троицк и в городе начнется резня. Он готов был открыть ответную стрельбу, но не рисковал выдать себя и бойцов. И хотя помощнику Томина нельзя было отказать в сообразительности, но именно сейчас, когда надо было безотлагательно принять решение, он растерялся и не знал, что делать. Между тем выстрелы с платформ учащались: то ли противник знал, что его подстерегают, то ли для устрашения красных он заранее открыл огонь, намереваясь внести в их ряды панику. До паники и впрямь было недалеко — неожиданная стрельба, да еще с железнодорожных платформ, всполошила всех: казалось — мчится бронепоезд и перед ним, понятно, не устоять. Издалека выстрелы напоминали трескотню несметной стаи кузнечиков в ковыле.

Пока Баранов непростительно долго думал, боец, — как позже оказалось, в страхе выполз из цепи, пятясь назад, а потом, пригибаясь вровень с ковылем, опрометью побежал, — примчался в Троицк прямо в штаб и ввалился в комнату к Русяеву.

— Ты что, ошалел? — пригрозил начальник штаба.

— Беляки прорвались на бронепоезде, — выпалил одним духом боец.

Русяев не стал расспрашивать, а выбежал из штаба на розыски Томина.

— Как же это Баранов так сплоховал, едрена палка? — рассердился Томин и хлестнул плеткой по голенищу сапога.

— Сейчас не до расспросов, — несколько успокоившись, сказал Русяев. — Хорошо бы шараповской сотне ударить с тыла.

— Молод учить, — бросил без объяснений Томин и все же добавил: — Прикажи Шарапову за пять минут оседлать коней.

Русяев обиделся, — дескать, ты согласился со мной, зачем же было укорять в молодости, — но послушно пошел искать командира эскадрона.

Через полчаса шараповская сотня притаилась за станционным пакгаузом, между тем как Томин с другой сотней ускакал в тыл, а оттуда повернул обратно к городу, но уже вдоль железнодорожного полотна. Он зло хлестал коня, вымещая на нем неудачу Баранова, и конь, словно понимая недовольство хозяина, стелился по ковыльному полю.

Баранов, прозевав паровичок с платформами, совсем растерялся, когда увидел скачущих казаков. Теперь он твердо решил открыть огонь по неприятелю, но оторопел, узнав в передовом казаке самого Томина. Поднявшись во весь рост, он устремился к железнодорожному полотну и успел подбежать в тот момент, когда Томин поравнялся с первой цепью бойцов, но Томин лишь бросил осуждающий взгляд на Баранова и проскакал мимо.

План белых был авантюрным. На двух платформах сидели сто солдат. Они понадеялись на то, что красные струсят. Но едва паровичок остановился у платформы и солдаты соскочили наземь, как налетевшая томинская сотня искромсала всех начисто. Шарапову даже не пришлось обнажить шашки.

Кошкину трудно было примириться с мыслью, что Балодиса уже нет в живых. Сокрушался по нем и Букин.

— Допек он меня до крайности. Была бы у меня силенка — турнул, а я, видишь, больной легкими. Потом пригляделся к нему, понял, что он настоящий человек. Толково сделал, что Страхова убрал. Вот насчет гражданочки перехватил малость, надо было только пригрозить Чекой.

Кошкин в свою очередь подробно рассказал Блюхеру о находчивости Балодиса.

— На поверку-то он оказался молодцом, — с удовлетворенной гордостью произнес Блюхер. — Из порученца и адъютанта стал командиром. Никого не побоялся, потому сердце подсказало, что идет верным путем.

Все это было сказано в поучительном тоне, а на деле хотелось поплакать так, как плачут дети, когда они начинают понимать невозвратимость какой-либо утраты. Блюхер открывал в самом себе новые стороны: он возмужал и стал сильней духовно. Мир, в котором он жил, расширился. И люди разные — лицом и характерами, не сразу их разгадаешь. «Дай человеку волю — он покажет, на что способен: горы своротит, все переделает, себя сожжет, как свечу, с двух концов, но оставит след, по которому другие пройдут с чувством благодарности». Оценив так мысленно Балодиса, Блюхер невольно подумал о себе: жил, дескать, в Барщинке крестьянский мальчуган, а с годами вырос в главкома, которому доверили тысячи жизней, и теперь он в ответе за них. Большая честь и большая ответственность. Закрыв глаза, он еще долго, может быть, размышлял бы, если бы не голос Кошкина, бесстрастный, но деловой, который вывел его из задумчивости:

— Донесение из Бузулука.

Блюхер внимательно прочитал. Лицо его не выразило ни радости, ни озабоченности: то ли он скрыл свое настроение, то ли не считал нужным делать поспешных выводов. Из Бузулука сообщали, что белочехи приостановили свое наступление. Зато по степям и станицам рассыпались дутовцы, а под Челябинском им удалось даже сомкнуться с белочехами, образовав единый фронт. Блюхеровскому отряду грозила опасность, и надо было безотлагательно принять решение. Оставаться в Оренбурге не имело смысла, но куда двинуться — Блюхер пока не знал.

— Единственный путь открыт на юг, — убеждал на совещании Зиновьев. — Дойдем до Илецка, а оттуда вдоль железной дороги направимся на Ташкент.

Николай Каширин и Калмыков тактично выжидали, намереваясь узнать план Блюхера, а тот молчал.

— Не терять времени, — торопил, волнуясь, Зиновьев. — Если дутовцы начнут наступать, а в этом нет сомнения, то придется принять бой, и мы неминуемо потеряем сотни, а может быть, и тысячи бойцов. Уходя же на Ташкент, мы сохраним боеспособную армию.

Калмыков не выдержал:

— Чего ты молчишь, главком?

— Думаю, — ответил спокойно Блюхер.

— Долго будешь думать — людей погубишь, — бросил Зиновьев.

Блюхера взорвало, словно ему дали пощечину.

— Был у меня дружок в Казани на заводе, он всегда повторял: «Спеши блоху ловить, а вообще-то думай, иначе деталь запорешь». Люди не детали, тем более надо подумать. Я тебя очень уважаю, Георгий Васильевич, но в военном деле позволь уже нам, — и, обведя рукой, остановился на Каширине и Калмыкове, — решать это дело.

— Это не военный вопрос, а политический, — возразил Зиновьев.

— Мы не беспартийные, сами разбираемся.

Так Блюхер еще никогда не разговаривал. Он всегда был готов уступить первенство, желая подчеркнуть, что не кичится своим положением и не хочет подавлять людей авторитетом командира. Всем было памятно, как он, собираясь повести отряд на Бузулук, оставил главкомом Зиновьева, но сейчас в его резком ответе сквозила неуступчивость.

— Придется решать в партийном порядке, — сказал Зиновьев, считая, что склонит этим Блюхера на свою сторону.

— Ну вот что, — решительно заявил Блюхер. — Мой план иной. Я предлагаю пробиться к Белорецку, а оттуда через Самаро-Златоустовскую дорогу к частям Красной Армии.

Зиновьев возразил. Поединок шел между ними, остальные заинтересованно слушали.

— На юге такие же части Красной Армии, как и на севере. В Ташкент мы пройдем беспрепятственно, а в Челябинск придем с раскровавленной рожей.

На минуту у Блюхера закралось сомнение: может быть, Зиновьев прав, зачем лезть на рожон с десятитысячным отрядом против бесчисленных дутовских банд и белочехов? Но тут же трезвый голос подсказал: на пути в Ташкент банды басмачей, рабочих днем с огнем не сыскать, да и казаки не захотят идти в чужие края. То ли дело Белорецкий завод, Тирлянский и другие. Повсюду рабочие, они вольются в отряды и пополнят их.

— Наш спор решат сами казаки и бойцы, — заключил Блюхер. — Созовем народ и спросим у него, куда идти.

Зиновьеву пришлось согласиться.

Выведенные за город к реке Урал отряды томительно дожидались главкома. Верхом на жеребце Блюхер подъехал к бойцам и, медленно пробираясь сквозь толпу, зычным голосам бросил слова:

— Нас ждут жестокие бои, трудности… Куда идти? Мы с Кашириным и Калмыковым решили пробиваться на север, а Зиновьев — на юг, в Ташкент. Кто с нами — становись к реке, кто с Зиновьевым — к городу.

Толпа покачнулась, как гигантская волна. Блюхеру показалось, что она двинулась к Уралу, потом будто к городу. В возникшем шуме пронесся залихватский свист — это Каширин с Калмыковым, подняв на дыбы коней, поскакали к реке, а за ними все полки. Зиновьев с позеленевшим от злости лицом увел батальон матросов в город. Потом уехал Каширин с полками. Плац опустел, и на нем остались двое: Блюхер с Кошкиным.

Трудный вопрос был решен.

Иван Каширин жалел в душе, что не поехал с братом к Блюхеру, но не хотел открыто признаться. В доме Ульяны он чувствовал себя чужаком: сын ее, Евсей, уехал с Николаем, а он, Иван, с отцом остались, словно прихлебатели, у старой казачки.

— Может, домой вернемся, Ванюша? — осторожно предложил старик, опасаясь разгневать сына.

— Туда нам, батя, дорога отрезана. Я вот думаю, не выступить ли нам на Белорецкий завод.

От Верхне-Уральска до Белорецкого завода каких-нибудь пятьдесят верст, а добраться к нему не так просто. Дорога, правда, гужевая, но она петляет среди Уральских гор то вверх, то вниз, утомляя пешего и конного. Самая ближняя к поселку гора Мраткина, и когда с ее вершины сползает снег, пробиваясь в долины стремительными потоками, — приходит ранняя весна. В низинах и балках появляется молодая травянистая прядь, прилетают стрижи и не сегодня-завтра начнется первое цветенье. Сейчас в Белорецком заводе стояло уже лето.

— Ить куда тянет, — ухмыльнулся старик Каширин.

— Сказывали мои разведчики, будто Николай с Блюхером туда идут. С ними казак Калмыков с Богоявленского завода. Может, взаправду сгрудиться, сподручней воевать будет.

— Богу молись, а к берегу гребись, — заметил старик.

Эти слова дошли до сердца Ивана.

— Едем, батя! — решительно сказал он.

Иван скрыл от отца, что накануне состоялся сход казаков и бойцов, на котором ему пришлось искренне признаться в том, что из-за отсутствия боеприпасов полкам грозит гибель.

— Гуторить буду мало, — сказал он жестким и невеселым голосом, — белые заняли Челябинск, Курган, Троицк, Златоуст. К ним стекается вся буржуазная сволочь. И конный и пехотный полки дрались на славу, за что объявляю благодарность, но без патронов врага не усмиришь. Посылал я людей в Уфу — не дошли, кругом белые. Посылал к брату, к Блюхеру. У них большая сила, опять же вооружение. Николай Дмитриевич наказал передать, чтобы мы шли в Белорецкий завод и дожидались его.

— Далече завод? — спросил один из казаков.

— В горах, — ответил Каширин. — Верст пятьдесят.

— Идти будем с боями?

— Надо передвигаться тайком.

Начались споры: «Дадим бой, а там увидим», «Пошто людей губить?»

Какая-то сила извне подтолкнула Каширина. Он сразу преобразился, потребовал прекратить споры.

— Довольно горячиться! Кто за то, чтобы оставить Верхне-Уральск без боя и отойти в Белорецкий завод, — поднимите руки!

— Все! — заголосили казаки.

Иван Дмитриевич всю ночь напролет ворочался на худой кровати. Он несколько раз вставал, шел босиком к скамье, на которой стояла бадейка с водой, черпал кружкой и, прильнув к ней запекшимися губами, жадно выпивал залпом. Уж очень не хотелось ему уходить из Верхне-Уральска, но обстановка заставляла.

Спозаранок он поднялся, обулся и стал торопить отца:

— Поедем верхами, батя.

Старик обрадовался. Кошевка порядком ему надоела, да и хотелось показать себя перед казаками, — дескать, не стар я и сгожусь в бою. Слегка покачиваясь в седле, он крепился, и по всему было видно, что в нем еще осталась старая казацкая закалка.

Путь от Урала до Белой петлял среди синих гор, окрашенных черной каймой, а на горах — стройные стрелы вонзившихся в небо сосен. Каширин, как и другие станичники, не раз слышал про белорецких железодельцев и их тоскливую жизнь:

Не себе ли цепи мы куем,

Не в Сибирь ли во цепях пойдем?

Приходилось старику Каширину в молодости встречать верблюжьи караваны, увозившие железо в Туркестан и Бухару. Да и в Троицке на Меновом дворе можно было видеть круглое, сортовое, угловое и обручное железо. Как его делали — не знал и потому не ценил рабочего труда.

Впереди Дмитрия Ивановича ехала сотня Енборисова. Бывший хорунжий, на жеребце чистых донских кровей, поравнявшись с Иваном Кашириным, сказал, как бы советуя:

— На рожон лезем. Этак к самому атаману в пасть попадем. Не повернуть ли на Владимирку?

Енборисов намекал на старинный каторжный тракт, который шел через таежную Сибирь на туманный Сахалин.

Каширин удивленно взглянул на Енборисова и с наигранной наивностью спросил:

— Куда заманиваешь?

Хорунжий подумал и тоскливо ответил:

— Степь мне по душе, а горы…

Не так просто было заглянуть Енборисову в душу. Он никогда и ни с кем не делился, а если журил начальство, то при этом говорил: «Научимся — все по-иному пойдет». И только самому себе твердил: «Советская власть, а со мной не посоветовались». В Белорецком заводе он никогда не бывал, но не сомневался в том, что между его сотней и рабочими обязательно возникнут споры и надо будет убедить казаков не ходить с ними по одной стежке.

Близок уже завод. Может быть, близко и счастье, за которым гонится Енборисов. Но что такое счастье? Птица, которую надо поймать ночью чистыми руками. «Поймаю, — отвечал самому себе хорунжий, уверенный в своей игре, — и буду наслаждаться». Но сейчас, перед Иваном Кашириным, он дисциплинированный командир сотни, который готов в любую минуту ринуться в атаку и схватиться с дутовскими бандами.

Над Белорецким заводом опустился вечер. За вершиной горы Мраткиной догорал малиновый закат. На фоне пылающего неба горы казались разрисованными китайской тушью на пурпурном бархате. Закат тускнел, тускнела и вода в зеркальном пруду, лишь у сливного моста она, завихряясь, бурлила и шумела. В воздухе плыла заводская гарь — шла плавка металла. Завод старый, прокопченный. Другой — сталепроволочный «Шишка». В самом Белорецке два поселка: один — на горе, с усадьбой хозяев завода, с церквами и базаром, другой — малый, около «Шишки» внизу. К югу — дорога в горы на Магнитную станицу, на восток — пыльный Верхне-Уральский тракт, а с севера и запада вплотную надвинулись горные массивы.

В этот час Енборисов незаметно вышел из чайной и, крадучись между подводами с сутункой, из которой прокатывались железные кровельные листы, стал пробираться на Тирлянскую улицу к косогору, на котором стоял домик, окруженный палисадом. Хорунжий не мог забыть того вечера, когда в чайной выступил питерский посланец большевиков Урицкий и уверенно заявил: «Пока власть будет находиться в руках буржуазного Временного правительства, на русской земле не будет мира». С тех пор утекло много воды, и он, Енборисов, успел побывать и в дутовских бандах и втереться в доверие к красным. Урицкого убил в Питере студент Кенигиссер, а на его, Енборисова, жребий выпал маленький человек — коммунист Точисский, которого любили рабочие. Только сделать это надо шито-крыто, иначе не жди пощады. Ведь на днях он повстречал здесь нескольких оренбургских большевиков, они могут узнать его и выдать Блюхеру — тот расстреляет или повесит при всем народе.

Енборисов радовался, что белорецкие большевики, не поняв национальной политики своей партии, выступили против башкир, стремившихся к автономии. Это была их единственная ошибка, но обошлась она им дорого. Ловко и тонко плел Енборисов паутину клеветы, разжигал национальную рознь. Именно он подговаривал националиста Валидова, уча его, что «Башкирия для башкир», и тот, провозгласив буржуазную автономию, посылал своих единомышленников совершать налеты на русские хутора, убивать возвратившихся с фронта солдат-большевиков.

«Рыба гниет с головы, — рассуждал с самим собой Енборисов, — убрать одного Точисского, а тогда все его дружки притихнут, но сделать это надо до прихода Блюхера». И тем не менее Енборисов медлил, боясь, что его поймают и растерзают.

Темной ночью в Белорецкий завод пробрался под видом нищего Дутов. Он обстоятельно беседовал с Енборисовым и, хотя хорунжий был ему нестерпимо противен, рассуждал так: «Придет время, рассчитаюсь с ним». Александр Ильич допытывался:

— В коммунию записался?

— Никак нет, ваше…

И запнулся, увидя свирепые глаза атамана.

— Врешь, собака.

— Истинный господь, глаголю правду, — и перекрестился.

— Брось эту… — выругался Дутов, но тут же отступил: — Если для дела записался — нет в том греха.

— На кресте готов поклясться, — оправдывался Енборисов.

— Ладно! Сделаешь то, что приказываю, — получишь повышение. Пашку убери, только не медли.

Енборисов понял, что атаман намекает на Точисского.

— Не за чин борюсь, а за престол и отечество, — тихо произнес хорунжий. Ему хотелось сказать, что и за власть наказного атамана, но он благоразумно смолчал — Дутов безошибочно отличал искренность от подхалимства.

Той же ночью Дутов возвратился через горы в свой штаб, а Енборисов, оставшись один в избе, обрадованно потирал руки. «Счастье само привалило, незачем теперь искать птицу».

У домика Точисского ветер шарил в листьях раскидистой ивы. В доме Павла Варфоломеевича недавно закончились скромные именины и все улеглись спать.

Енборисов трижды обошел дом, прикидывая в уме, с чего начать. Засунул руку в карман и ощутил холодную сталь револьвера. По телу прошла дрожь: в Сашку Почивалова стрелял спокойно, а сейчас охватил страх. «Там была степь да мы вдвоем, а здесь, может быть, за мной следят». И вдруг перед ним возникли свирепые глаза наказного атамана. Вспомнил Енборисов и рубище на мнимом нищем — и стало не по себе. От такого не жди пощады. Несколько минут Енборисов еще колебался, прикидывая в уме, как игрок, на какую карту поставить. И наконец решил. Взойдя на крылечко, он сильно постучал в дверь. На стук никто не ответил. Забарабанил кулаком. В доме проснулись. До Енборисова донесся женский голос, но разобрать слов он не смог.

— Кто там? — раздался за дверью настойчивый голос Точисского.

— Из Белорецкого штаба, — сдавленным голосом ответил Енборисов и, проворно спрыгнув, как кошка, с крылечка, очутился у окна. Его привлек свет лампы, с которой вошли в столовую дочки Точисского в ночных сорочках. Они приблизились к отцу, чтобы успокоить его. При свете лампы Енборисов ясно различил Точисского. Прицелившись, он выстрелил в окно два раза и убежал. Ему показалось, что за ним гонятся и кричат.

Это кричали девочки, увидев отца на полу.

В ту же ночь Енборисов бежал в горы к Дутову.

Коробейников шел на Кочердык с твердым намерением разузнать про Груню и во что бы то ни стало найти ее. В молодости он женился не по любви, а потому, что нельзя деревенскому парню оставаться холостяком. Большой утехи в семейной жизни он не нашел. Впрочем, если бы у него спросили, любит ли он жену, то удивился бы. Как в каждом задавленном нуждой человеке, его чувства дремали, да и велик ли досуг у мужика на любовь? Ему о хлебе думать надо, не то ноги протянешь.

На фронте взвод, в котором служил Коробейников, остановился на польском фольварке. Молодая, с упругими бедрами доильщица Кристя, пройдя мимо Саввы, улыбнулась. На ее бескровном лице лежала печать замкнутости и одиночества, которая свойственна людям, всю жизнь прожившим на хуторах и фольварках. Савва принял улыбку незнакомой женщины, покорно пошел за ней в коровник и молча наблюдал за ее работой. Выходя из коровника, Кристя снова улыбнулась и что-то показала на пальцах. Савва догадался. Когда в небе зажглись первые звезды, он пришел в коровник и там застал уже Кристю. Она лежала в углу на соломе.

Савва ни слова не понимал по-польски, да и Кристя не затрудняла его речью. Она безмолвно обняла и прижалась к нему всем телом. В эту ночь Савва сблизился с чужой женщиной, он даже шептал ей ласковые слова, но она упрямо молчала.

Три ночи подряд они встречались в коровнике, а наутро солдат Клоков, бойкий сквернослов, спросил у Саввы:

— Выдавил ты из нее хотя бы словечко?

Коробейников стыдливо, совсем не по-мужски, опустил глаза.

— Безъязыкая она, — продолжал Клоков, — немая. Понятно?

У Саввы замерло сердце. Ему больно было за несчастную Кристю, и в то же время возникшее к ней чувство мгновенно погасло, как задутое ветром пламя свечи.

С тех пор Савва больше не знал женщин на фронте. И вот неожиданно ему повстречалась Груня. Никогда он не думал, что любовь захлестнет его так сильно. Все, чему учил его Томин, он позабыл. «Революцию без меня доделают, — решил он, — а другой Груни мне не сыскать».

До Кочердыка Савва не дошел. На ловца, как говорится, и зверь бежит. На околице какой-то станицы он неожиданно столкнулся с Груней и буквально остолбенел. Бледная и исхудавшая, она сидела на камне и смотрела на степь безжизненным взглядом.

— Груня! — вырвалось у него. — Слава богу, нашел тебя.

Груня продолжала смотреть не моргая, казалось, все ей безразлично в этом мире.

— Грунечка, — просил Савва, — вымолви словечко. Ведь я убег из полка и решил не возвращаться, пока тебя не найду. Николай уже в Верхне-Уральске, пойдем к нему.

Савва опустился на колени.

— Пойдем, родная, все будет хорошо. Заплаканными глазами Груня посмотрела на Савву и прошептала:

— Испоганили меня казаки. Николай узнает — убьет.

Чувство мести охватило Савву, он заскрежетал зубами, но, вспомнив Кристю, успокоился.

— Не твоя вина, голубушка. Война порушила все на свете, — успокаивал он ее. — Богом клянусь, что словом не обмолвлюсь, никогда не напомню…

Груня поднялась с камня и медленно поплелась. Рядом шел Савва. Высоко над ними парил коршун, распластав широкие крылья. Груня следила за полетом птицы и в душе все твердила: «Не к добру, видно, — иду я навстречу смерти».

Испокон веку в Белорецке не было так шумно. Отовсюду стеклись сюда красные отряды: из Верхне-Уральска пришел Иван Каширин, из Богоявленска — Калмыков, посланный сюда заранее Блюхером, из Троицка — Томин. Всем казалось, что они надежно укроются в неприступных горах и ни дутовцам, ни белочехам не проникнуть в крепость. Бойцы жили прямо на улицах: кто спал на возах, кто под возами. Одни в выцветших гимнастерках, другие в облупившихся и потрескавшихся кожанках, третьи в запыленных и засаленных пиджаках. Кто в картузе, кто в матросской бескозырке, а кто и вовсе с непокрытой головой — одна лишь копна нечесаных кудрей. Повсюду горели костры, над ними треноги с казанками, а в казанках каша. Богоявленские стеклодувы, белорецкие горновые, баймакские рудокопы жили одним желанием — дать отпор тем, кто занес меч над их новой жизнью. Всех спаял Павел Точисский. Но Точисского убили.

Возвратились ходоки, принесли невеселые вести: в Стерлитамаке — городе купцов, прасолов, чиновников — правят эсеры. Умер председатель местного Совнаркома, питерский рабочий Шепелюк; сменивший его большевик Казин уехал в Москву и не смог вернуться — помешал фронт белочехов. Избрали левого эсера Прозоровского, а тот в одну дуду: «Чехи — революционеры, демократы, их надо пропустить с миром». Послали других ходоков, но уже в Самару. Не вернулись — расстреляли их. Собрались кожевники, мукомолы, деревообделочники, решили сформировать роту. На другой день началось обучение военному делу, отряды поочередно несли гарнизонную службу.

Не лучше и в Уфе. В город прибыли начальник и военрук рабочего отряда — отец и сын Калугины. Калугин-младший — анархист-коммунист, офицер военного времени, Калугин-старший — кадровый офицер царской армии, полковник, беспартийный. Народ подозрительно косился на них, не доверял. Не успели развернуться, а на Уфу надвинулись белочехи. Пришлось отступать по башкирским деревням: одни на Белорецк, другие на Стерлитамак вдоль Белой. На переправе через реку возник бой. Тяжело пришлось уфимским рабочим. Калугина-старшего настигли белочехи. Не желая сдаваться, старый полковник взорвал себя гранатой. К полуночи уфимцы ушли за Белую в горную глушь.

Шумел Белорецк. Каждый день подходили измученные многодневными переходами разрозненные отряды с Тирлянского завода, Симского, Катав-Ивановского, из Троицка, Верхне-Уральска и оседали здесь в бездействии. При жизни Точисский вызывал к себе главкомов, отечески поучал их, как заполнить досуг бойцов, а сейчас некому было.

«Будь ты хоть семи пядей во лбу, но от безделья, глядишь, человек напьется и морду кому расквасит, — внушал Точисский. — Значит, ты бойцу, как рабочему на заводе, всучи в руки работенку иль что другое. Учи его стрельбе, как воевать с буржуазией, учи его революционной дисциплине».

После убийства Точисского главкомы забыли его советы, а енборисовские дружки стали сеять смуту. Вот лежат в цепи бойцы впереди Белорецка. В дозор их послали и наказали: «Смотрите в оба, не подбираются ли где к нам по откосам гор дутовцы». Солнце печет, ребята курят, судачат, словно бабы у колодца. Бежит казак и кричит: «Который здеся Кеша шестипалый?» — «Ну, к примеру, я», — отзывается один из бойцов. «Беги домой, баба твоя родит, как бы не окочурилась». И Кешка бросает винтовку, спешит в поселок. А казак присядет к оставшимся и несет околесицу: дескать, начальство на нас рукой махнуло, жрать нечего и вообще надо кончать эту петрушку. Да и в самом Белорецке под облупившимися заводскими стенами, на широкой и пыльной площади, рядом с неумолчно говорливой плотиной, с утра до вечера толчея. Рабочие в засаленных робах копошатся, как в муравейнике, и друг у друга спрашивают: «Сдюжим аль нет?»

Как-то утром среди спящих вразвалку на земле пронесся зловещий слух: «Белые идут». Издалека доносилась ружейная стрельба. Бойцы спросонок долго собирались, протирали глаза, искали свои винтовки, подсумки и не спеша шли на сборные пункты. Кто-то кричал: «Вторая рота отступает, патронов нет». — «Пошто отступать?» — раздался пискливый голосок молодой бабы, и она тут же выбросила из подола три десятка патронов.

Плохо пришлось бы белореченцам, если бы не конница Томина. Быстро вознеслись на коней казаки и ринулись в горы, исчезнув в извилистых лощинах. В тот же миг ухнули пушчонки, и эхо отозвалось, как громовой раскат. В полдень эскадрон вернулся на взмыленных лошадях.

Через неделю над Белорецком нависла серьезная угроза. Окружив со всех сторон завод, белые готовились к штурму горной крепости. Замер завод. Из его высоких труб уже не вылетали клубы едкого дыма, не грохотали паровые молоты. Нашелся смельчак, взобрался на трубу аршин на сорок и прильнул к биноклю, который ему дал Томин. С земли смотрели на смельчака с опаской: сорвется — останется мешок костей.

— Идут! — крикнул он с верхотуры.

— Кто? — спросил Томин, сложив ладони рук лодочкой.

Смельчак сполз на землю. На него устремились сотни глаз, все ждали радостной вести, а он не спешил: знал, что никто, кроме него, не видел идущих к ним на выручку полков.

— Наши! — произнес он наконец.

— Пошто так думаешь?

— На папахах красные стрички, опять же на пиках и бунчуках.

Вздох облегчения вырвался из груди Томина.

Только к вечеру в Белорецк вошла пехота. За ней — казачьи эскадроны, потом снова пехота и, наконец, артиллерия. Усталые, выбившиеся из сил кони тащили орудия. В зарядных ящиках звенело, грохотало. Колонну замыкали три всадника: посередине ехал Блюхер, а по сторонам Николай Каширин и Кошкин. От палящих лучей степного солнца и ветров лица почернели и посуровели.

Встречать их вышли толпой, запрудив дорогу. Повсюду сновали ребятишки, путались в ногах, но никому не унять их радости при виде нового войска.

В стороне дожидались несколько всадников. Это Иван Каширин, Томин, Калмыков, Шарапов и командир сформированного на днях Белорецкого полка Пирожников.

— Сила идет! — сказал Калмыков, взволнованный тем, что скоро увидит Блюхера и Николая Каширина.

Шарапов смотрел на войско с особой радостью. Он хотя и не ссорился с Томиным, но хотелось вернуться к Блюхеру. Старому казаку льстило, как главком обычно обращался к нему по имени-отчеству, а от Томина он ни одного ласкового слова не слышал. Вот уже прошла артиллерия, а за ней снова пехота, бренча котелками на поясных ремнях. И вдруг кто-то хриплым голосом крикнул:

— Семену Абрамычу революционный привет!

Шарапов ожил, словно в него влили свежие силы. Пришпорив коня, он вырвался на дорогу. Конь стремительно вынес его к всадникам и осел на задние ноги. Потянувшись из седла, старый казак навалился на Блюхера и смачно поцеловал его в щеку.

За Шараповым подъехали и другие. Иван Каширин, знакомясь с Блюхером, подумал: «Ничего особенного, обыкновенный». Василий же, крепко пожимая ему руку, как бы предупреждал: «Своеволия не допущу».

До поздней ночи слышалась людская перебранка, ржание лошадей, скрип колес. Измученные последними переходами, бойцы бросались на телеги, повозки, просто на землю и тотчас засыпали.

Не спали лишь в штабе. При свете керосиновых ламп два юных бойца лежали на полу и чертили карту, а связисты устанавливали телефон. В другой комнате заседал совет командиров. Блюхер предоставил первое слово Ивану Каширину, хотел послушать, что скажет новый человек. Тот откашлялся и заговорил металлическим голосом:

— Из Верхне-Уральска белые готовят наступление на Белорецк. Нечего воду здесь в ступе толочь, надо отходить на Самару.

Томин порывисто встал. Проведя по пуговичкам своей кумачовой рубахи правой рукой, он протянул ее по направлению к главкому и сказал:

— Дозволь, Василий Константинович! — и, не дожидаясь разрешения, продолжал: — Нельзя на Самару. Ведь придется идти вдоль железной дороги, а на всех станциях, как я понимаю, белочехи. Уж лучше отсиживаться здесь, вроде как в крепости.

— У меня другой план, — перебил Николай Каширин. — На Самару пойдем — кровь дарма прольем, здесь оставаться нет резону, уж лучше дать бой и занять Верхне-Уральск.

— Правильно! — поддержали его Калмыков и Пирожников.

— Проголосуем! — предложил Блюхер. — Кто за то, чтобы…

Неожиданно поднялся со скамьи Шарапов и так громко кашлянул, что Блюхер запнулся и строго посмотрел на старого казака.

— Ты скажи, Василий Константинович, свое слово. Главком, а отмалчиваешься.

Ивану Каширину понравилось это предложение. Он готов был сцепиться с Блюхером, чтобы показать свое превосходство.

— Главком должен свое мнение иметь, — произнес он с петушиным задором.

— Могу, — согласился Блюхер, лукаво щуря глаза. — С моей точки зрения, нужен другой план.

— Говори ясней, — торопил Иван Каширин.

— В военном деле, Иван Дмитриевич, надо решать по мудрой пословице: «Семь раз примерь, один раз отрежь». Раньше чем созвать вас, я побеседовал с начальником штаба троицкого отряда. Парень молодой, необстрелянный, а толковый. Обстановку знает и понимает, что к чему. Зовут его Русяевым. А ну-ка, покажись!

Русяев, сидевший незаметно в углу, поднялся, и все невольно задрали головы.

— На Самару идти безрассудно, — продолжал Блюхер, — мы просто не дойдем до нее. Удивительно, как мог Иван Каширин предложить такой план. Здесь оставаться бесполезно — народ с голоду начнет пухнуть. На Верхне-Уральск идти нельзя. Ведь до нашего прихода изменник Енборисов перебежал к Дутову. Уж он наверняка ему все рассказал. Да и чего стоит одна гора Извоз! Мне о ней рассказывали. Не взять нам ее.

— Вот и разъяснил, — ворчливо бросил Иван Каширин. — Ни назад, ни вперед.

— Именно вперед, — подхватил Блюхер его слова, — но только другим путем. Нам нужно пересечь Самаро-Златоустовекую железную дорогу, чтобы выйти в район, где действуют части Красной Армии.

— И я предлагаю идти вперед на Екатеринбург, — недоуменно развел руками Николай Каширин.

— Федот, да не тот, — возразил Блюхер. — Заняв Верхне-Уральск, мы удалимся от Красной Армии, а нам надо либо на Сарапул, либо на Пермь. Точно никто сказать не может, но в тех местах идут бои.

Иван Каширин склонялся к плану Блюхера, но решил поддержать брата.

— Голосуй! — крикнул он чуть ли не повелительно.

Все, за исключением Шарапова и Пирожникова, подняли руку за предложение Николая Каширина. Блюхер не собирался ни уговаривать, ни доказывать свою правоту. «Раз решили, — подумал он, — подчинюсь большинству».

— Ну вот и все, — сказал он, словно добивался этого решения и тяжелый камень свалился с плеч. — А теперь решим, кому быть главкомом.

Такого великодушия Иван Каширин не ожидал и поймал себя на том, что он несправедлив к главкому, но упрямство толкало его на спор.

— Это правильно, — с удовлетворенной решительностью подчеркнул он. — По-моему, надо избрать Николая Каширина.

Николай Дмитриевич смущенно опустил глаза: как бы не ущемить самолюбия Блюхера, не обидеть его. И он, вспомнив спор главкома с Зиновьевым под Оренбургом, пробасил:

— Я согласен при условии, что моим первым помощником будет Василий Константинович.

Все поддержали Каширина.

На другой день Блюхер подписал приказ о переименовании всех отрядов в полки, объединив их в один Южноуральский отряд. При главном штабе были сформированы тыловая часть, санитарная, отдел снабжения и комиссариат финансов. По табелю числилось десять тысяч бойцов, двенадцать орудий, шестьдесят пулеметов.

Тяжело было на сердце у Блюхера. По-честному надо бы сказать Николаю Каширину: «Нельзя идти на Верхне-Уральск — людей погубим. Не поднять тебе казаков против белочехов. У Ивана крестьянская душа, не хочет он уходить из оренбургских степей. Но ты-то не Иван. Ты бы втемяшил брату, что у него местнические настроения». Да, надо бы сказать, а не может. «Не пойду я к Каширину, как бы не подумал, что я хочу быть главкомом».

Блюхер вышел из штаба на крылечко и задумался. Очнулся он оттого, что перед ним вырос всадник с красивой седой бородой. Он браво сидел на неоседланном коне.

— Сынок, тута штаб командующего? — раздался хриплый голос всадника.

— Тебе кого надо, дедушка? — ухмыльнулся Блюхер, любуясь им. На вид ему было за семьдесят.

— Не твоего ума дело, молокосос, — вскипел старик. — Раз спрашиваю, значитца, надо. Знаешь, где командующий, — сказывай, не знаешь — проваливай.

Блюхеру хотелось подзадорить старика, но сейчас было не до шуток.

— Я и есть командующий!

Всадник не смутился, он лишь измерил недоверчивым взглядом Блюхера и твердо, словно приказывая, сказал:

— Коли так — запиши меня в добровольцы. Я — рабочий Тирлянского завода Симеон Епищев.

— Ладно, дедушка, прикажу записать тебя в челябинскую батарею.

Епищева зачислили. Старику оказывали почет, и ему это нравилось. Повстречавшись с Блюхером, он подмигнул ему:

— Не серчаешь за обидную речь?

— И не думаю. А ты доволен?

— Пушка — предмет сурьезный, понимать надо в ней, что к чему. Помаленечку учусь. А за назначение — спасибо!

Над Белорецким заводом голубел купол, исчерченный зубцами гор в зеленых шапках. С земли поднималась пыль, словно пелена густого тумана застлала завод и поселок, оседая на зубах терпким истолоченным песком.

Горячий, знойный день.

Южноуральский отряд, растянувшись на много верст, шел на Верхне-Уральск, а оттуда через Златоуст на Екатеринбург. Больные, старики, беженцы из Богоявленска, Уфы и Стерлитамака оставались еще в Белорецке — им предстояло покинуть его через два дня.

Дорога то расстилалась по лугу, то петляла в гору между утесами и обвалами.

Замыкала отряд шараповская сотня с одним орудием.

И вдруг до конников донесся пушечный выстрел из Белорецка.

Ехавший далеко впереди Томин прискакал к своему арьергарду и взволнованно приказал Шарапову:

— Скачи с эскадроном обратно. Чует сердце что-то неладное.

Шарапов, привстав на стременах, скривил недовольную гримасу, но не ослушался и прохрипел:

— Эскадрон! Пррравое плечо вперед, марш-марш! Рысью!

В тот час в Белорецке шла резня. Воспользовавшись уходом отряда на Верхне-Уральск, дутовская сотня с красными бантиками на груди обманным образом вошла в поселок. По сигналу с гиком и улюлюканием они бросились на беззащитных раненых и обозников, кололи пиками, били нагайками. Отовсюду неслись стоны детей и матерей.

Шарапов несся впереди эскадрона. Конь под ним покрылся пузырчатой пеной. Пригнувшись к гриве, он налетел на хорунжего в новеньких погонах, как коршун на ягненка, и пикой выбил его из седла.

— Руби их! — кричал Шарапов своим конникам.

Выпавший из седла хорунжий с трудом поднялся и встретился со взглядом старого казака.

— Енборисов! — изумленно воскликнул Шарапов. — Попался, сучий сын? — и ловко проткнул его пикой.

Среди заколотых на возах Шарапов узнал Коробейникова. Рядом с ним лежала обезображенная женщина. Старый казак не знал, что сестра Томина с Саввой ночью пришли в Белорецк.

Днем главком Каширин и его адъютант Суворов подписали приказ:

«Сотня казаков противника, надев красные ленты, замаскировалась под кавалеристов Южноуральского отряда и проникла в Белорецк, нанеся нам некоторый урон. Застава, приняв казаков за своих, не спросила у них пропуска. Во избежание принятия частей противника за своих приказываю: ежедневно прикалывать красные ленты на различных местах костюма и головного убора. Ежедневно в приказе по отряду будет указываться, как должна складываться лента и где она должна прикалываться».

Несколько удачных стычек с белоказаками в пути окрылили бойцов и командиров.

— Правильно решил Николай Дмитриевич, — говорили между собой конники, — так и махнем через Верхне-Уральск на Екатеринбург.

С каждой верстой белые сопротивлялись упорней, а продвигаться в густом лесу было особенно трудно. Десять дней шел отряд, но у Вятского хутора пришлось остановиться. До города рукой подать, мешает только бритая гора Извоз. В старину здесь пролегал путь от горы Магнитной на Белорецкий и другие железоделательные заводы. Крестьяне, возившие руду извозом, обычно останавливались на этой горе на отдых. Отсюда и пошло название. С горы как на ладони виден Верхне-Уральск.

Разведчики принесли тревожные вести: на двадцать верст по Извозу протянулись окопы, перед ними проволочные заграждения, а еще дальше — волчьи ямы.

Николай Каширин бросил в бой второй батальон 1-го уральского полка. Блюхеру не понравилась тактика главкома, но он решил молчать, опасался, что Каширин не стерпит замечаний. Зато командир батальона, бывший штабс-капитан Бусяцкий, возмутился и сказал командиру полка:

— Пока на гору взберемся, никого в живых не останется.

Павлищев вскипел:

— Штабс-капитан, вы трус! Вы нарушили договор. Я отстраняю вас от командования и сам поведу батальон. Марш в обоз!

Атака захлебнулась. Оставив много раненых на поле боя, батальон отошел. Павлищев с раздробленным пальцем на правой руке остался в строю. Насупившись, он подошел к Блюхеру и опросил с досадой:

— Разве так можно, Василий Константинович?

Блюхер не ответил.

— Молчите? Боитесь сказать ему?

Блюхер понимал, что командир полка намекает на Николая Каширина.

— Знал бы — в Екатеринбурге отказался бы от договора.

— Чем вы недовольны, Иван Степанович?

— Неоправданными потерями. Будь вы главком — что бы вы сделали?

Павлищев настойчиво требовал ясного ответа, и Блюхер понял, что молчанием не отделаться. Надо ответить, но правдиво, чтобы у спорщика не осталось и тени сомнений.

— Я бы открыл огонь из всех пушек, а потом пустил бы полк.

— Вот именно! — воскликнул Павлищев. — О чем толковать? Курица и та поймет. — При этом он стучал себя по лбу указательным пальцем здоровой руки.

На другой день Каширин приказал Калмыкову спешить один эскадрон и пустить его ползком в гору. Белые открыли огонь из пулеметов, Калмыков потерял половину эскадрона. Первый же пленный рассказал, что дутовцы заставили музыкантскую команду вертеть деревянные трещотки, а стрелял всего один пулемет.

На третий день атака снова не принесла успеха. Между тем запас патронов иссякал. Командиры донесли об этом Каширину. «Была не была», — решил Николай Дмитриевич и, перегруппировав силы, приказал Павлищеву начать очередную атаку.

С тяжелым чувством Павлищев выслушал приказ и пожалел, что незаслуженно обидел Бусяцкого. Полк рванулся. Белые дрогнули и побежали в гору. Каширин радостно кинулся на Извоз, но в эту минуту пуля угодила ему в ногу выше колена. Штанина быстро намокла от крови, и главком, теряя сознание, упал. Его подхватили и унесли в укрытие.

— Суворов! — с трудом произнес он. — Пиши мое приказание — Блюхеру принять на себя командование.

Василий Константинович не обрадовался этому известию, зато Павлищев впился в него глазами, с нетерпением ожидая, что предпримет главком. А тот взглянул на гору и, как бы рассуждая сам с собою, сказал:

— Хорошо бы разведать, есть ли противник на самой верхотуре.

— Прикажете послать? — раздраженно спросил Павлищев.

— Только добровольцев.

Павлищев посмотрел на бойцов, а те мнутся.

И вдруг перед Блюхером вырос на коне Симеон Епищев, точно такой же, как перед крылечком, когда искал штаб командующего.

— Дозволь, главком, поехать одному в разведку.

— Тут нужен молодой удалец.

— Не спорь, раз сказал — поеду.

Никто не успел оглянуться, как Епищев погнал галопом коня в гору. Все напряженно смотрели ему вслед. Епищев достиг уже высоты, но в эту минуту затрещала пулеметная очередь. Из груди бойцов вырвался тяжелый вздох: все увидели, как конь и всадник покатились кубарем вниз.

…Через полчаса Блюхер отдал приказ: всем полкам отойти обратно на Белорецк, оставив в арьергарде полк Томина.

Так неудачно закончился поход отряда на Верхне-Уральск.

К ночи жара спала, над Белорецком засияли жемчужные плошки; поднявшись поздно, луна источала молочный свет на горы и сосны, обволакивая их бледной дымкой.

Блюхер в солдатской рубахе с незавязанными тесемками укрылся в тени под деревом. Здесь его штаб.

— Разрешите, товарищ главком!

Блюхер по голосу узнал полковника Бартовского.

— Пожалуйста! — пригласил он. — Не спится?

— Прошу прощения! Павлищев и все офицеры полка просят вас к себе.

Блюхер не догадывался, зачем его приглашают. Он мог приказать всем офицерам явиться к нему, но подумал и решил пойти к ним.

В небольшой комнате, пропитанной духотой и махорочным дымом, сидели офицеры павлищевского полка. При виде главкома все встали.

— Звали меня? — спросил он.

— Приглашали, — пробасил Бартовский.

— Один черт. Говорите, Павлищев!

Иван Степанович, отвернувшись, молчал.

— Не будете говорить — уйду.

Бартовский, — для смелости он успел выпить, его всклокоченные волосы на голове и немного развязный тон выдавали его, — нарушил молчание:

— Сегодня в полночь истекает срок нашего договора. Мы честно прослужили шесть месяцев. Через полчаса мы вольны идти куда угодно.

Блюхер не ожидал такого заявления и в первую минуту смутился. Он давно забыл про договор офицеров с Голощекиным и считал, что никому из офицеров не придет в голову вспоминать о нем. Сейчас они застали его врасплох, и надо было либо вступить в спор, либо признать силу договора.

— Павлищев, — обратился он к командиру полка, — вы уходите или остаетесь?

— Остаюсь, — без раздумья ответил Павлищев, и Блюхер с облегчением передохнул.

— А вы, Бусяцкий?

Все ожидали, что из-за обиды на Павлищева он решительно откажется. По тому, как он поднялся со скамьи и посмотрел на командира полка, никто уже не сомневался в этом, но Бусяцкий тихо произнес:

— Я как все.

— Вы, Бартовский?

— Ухожу.

— Ваше право, — согласился главком. — Вы честно служили, отважно воевали. Бойцы вашего полка — уральские рабочие. Они полюбили вас, Павлищева, Бусяцкого и других. За вами они готовы пойти в огонь и воду. Что будет, когда они узнают о вашем решении? Куда вы пойдете, Бартовский? К Дутову? До Красной Армии уж не так далеко, а вы — в кусты. Стыдно! Завтра я прикажу выдать вам жалованье и двухнедельный паек. Хлеба в обрез — сами знаете. Спасибо за службу! Прощайте!

Блюхер резко повернулся и вышел на улицу. Кошкин, сопровождавший главкома, молчал всю дорогу. Когда они подошли к дереву, под которым порученец расстелил одеяло, Блюхер схватил себя за грудь и тут же лег. Тело его вздрагивало, он тяжело дышал, и Кошкину казалось, что главком плачет.

Неожиданно подошел Павлищев и тихо спросил:

— Спите, Василий Константинович?

Блюхер с трудом поднялся.

— Павлищев? — удивленно спросил он. — Чего вы еще хотите? Тоже уходите?