ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Если взобраться на макушку Мраткиной горы, то в глаза сразу бросится серебряная нить реки Белой, а над ней лабиринт долин и сопок, густо поросших лесом. С запада на восток, от стыка Волги с Камой до города Троицка, змеею петляет Верхне-Уральский тракт. То он прячется у отвесных мшистых окал, то тяжело взбирается на перевалы, то пугливо опускается к берегам рек и речушек, нежась в тихих лугах.

Кряжист хребет Ала-тау, на макушке его седловины две зеленые шапки. На пути — Белорецкий и Узянский заводы, упрямый Авзян, тихая Кага. Суров и коварен двуглавый великан Южного Урала. Путника сторожат пропасти, кручи, обвалы.

В знойный августовский день девятьсот восемнадцатого года Южноуральский отряд покинул Белорецк и пошел на юг вдоль Ак-Исыль, красавицы Белой. Потянулись горы, как бесконечный строй великанов с упиравшимися в самое небо шапками.

Ехали конники в казачьих шароварах с синими лампасами, шли кавалеристы в пиджаках, косоворотках, в домотканых рубахах, ведя лошадей за повод. Племенные резвые кони рядом с крестьянскими пегашками и низкорослыми башкирскими рысачками.

Громыхала артиллерия — старые шумные пушчонки, трехдюймовые горные орудия.

Шли в матросских бушлатах, тельняшках, бескозырках. Кто в картузах с козырьками, кто в кепках и шляпах. Шли с «луизками», неуклюжими «гра», винчестерами, берданами, карабинами, а то и просто охотничьими ружьями.

Тянулись санитарные фургоны, походный лазарет, транспорт раненых. Тарахтел нескончаемой цепью обоз — башкирские двуколки, возы и подводы, пролетки, тачанки, беговые дрожки, тарантасы, груженные хлебом, зерном и мукой, сахаром и солью, солониной и картошкой. А дальше — людской поток беженцев: отцы, матери, жены и дети бойцов и командиров. Никто не захотел остаться в Белорецке на произвол судьбы. На их телегах дырявые матрацы, изжеванные перины, ящики с неприхотливым скарбом, самовары, казанки, чугунки.

— Какого черта он их тащит? — зло спросил Иван Каширин у Томина, намекая на Блюхера.

— Для тебя скотина дороже человека, а для Василия Константиновича наоборот. Не за себя воюем, а за все казачество, за всех иногородних. Чудной ты!

— Тоже сказал… Мы — военные люди, — не унимался Каширин, — а беженцы для нас — грузило на шее.

— Тебя убьют, баба бердан возьмет и дите свое защищать будет. Я тебя уважаю за то, что ты понял и пошел с нами, за храбрость уважаю, а как человека — нет. Прямо говорю — не заслужил.

Иван Каширин смущенно опустил глаза.

Вблизи раздался детский плач, заглушаемый скрипом колес и ржанием лошадей.

Неприветливо встретил Ала-тау героев Южноуральского отряда. В полдень седловина скрылась в черных тучах, налетел ураганный ветер, вырывая из земли столетние сосны. Деревья со стоном падали с круч.

Одна из телег перевернулась, и под ней задыхались дети. Растрепанная мать голосила, призывая на помощь, но ее никто не услышал. Люди цеплялись за камни, чтобы не упасть в пропасть, впивались ногтями в землю.

В этот час Блюхер с Кошкиным, рискуя собственной жизнью, ехали вдоль обоза, заставляя одних помогать другим. Неожиданно перед ними выросла женщина. Спрятав в заплечный мешок ребенка, она держалась левой рукой за колесо телеги, а правой тянула какого-то казака за рубаху, вылезшую поверх штанов. Ноги у нее скользили, и ей самой угрожала опасность скатиться в пропасть.

Кошкин узнал казака.

— Да ведь это Иван Каширин! — крикнул он Блюхеру и, спешившись, бросился на помощь женщине, а за ним и сам главком.

Как оказалось, Каширин, пропустив вперед свой полк, вспоминал Блюхера недобрыми словами за поход через Ала-тау. Он уж собрался догнать свой полк, как конь его споткнулся и упал, сбросив с себя седока. Каширин успел ухватиться за камень, но конь скатился с высоты и разбился. Женщина, укрывшаяся подле телеги, случайно увидела выбившегося из сил казака и без раздумья бросилась на помощь.

Когда ураган стих, то на смену ему пришел ливень, промочивший людей до нитки. Только на другой день отряду удалось с большими трудностями спуститься в долину Зигана. В борьбе со стихией погибли десять бойцов и двадцать два беженца.

Иван Каширин, раздевшись до исподников, сушил свою казачью одежонку.

— Ну как, Иван Дмитриевич, отошел? — спросил Томин.

Каширин стыдливо отвел глаза в сторону:

— Много лет прожил, а только этой ночью переворошил в думках всю свою жизнь. Совестно сознаться: баба с дитем меня спасла. Я эту бабу беспременно найду и низко поклонюсь ей в пояс.

— Она без твоих поклонов проживет. Плохо ты знаешь рабочий люд. Возьми муравья — не велик, а горы копает. Научи такую бабу уму-разуму — она весь мир переделает.

Слова Томина крепко запали в душу Каширина. Когда в Белорецке Русяев по поручению главкома объявил на сходе, что отряд уходит на соединение с Красной Армией, жители порешили тоже уйти. Но не все. Иван Каширин вспомнил женщину, которая безумолчно голосила: «Никуда не пойду. Моего мужика на Извозе убили. Задушу ребят, а потом себя». Она плакала, размазывая по грязному лицу слезы, била себя кулаками по голове. Каширин скрежетал тогда зубами, злился на Блюхера, а сейчас жалел, что она не пошла со всем отрядом.

Целый день простояли в долине. Под вечер седловина Ала-тау наполнилась червонным золотом, напоминая огромный ковш, в котором варилась медь, а когда закат погас, горы в ожидании прихода луны замерли для парада.

Блюхер взглянул на посветлевший бархат Алатау — как будто и не было урагана — и подумал об отряде: «Если бы сейчас снова потребовалось перейти через хребет — все поднялись бы и пошли».

Наутро возчики смазывали оси телег колесной мазью, конники чистили коней скребками, в котлах варили обед, матери кормили грудью младенцев.

Кошкин невесть где разыскал смуглого башкира с вдавленными скулами, раскосыми карими глазами и нечесаной бороденкой. По глазам и по тому, как он нетерпеливо вел на поводу низкорослого и невзрачного на вид коня, чувствовалась чрезмерная торопливость, укоренившаяся годами, словно башкир все время спешил и боялся опоздать. Уже остановившись перед Блюхером, он продолжал вертеться как юла на одном месте.

— Звать его Ягудин, — доложил порученец. — Добрый воин, будет вашим ординарцем. За конем хорошо умеет ходить.

Блюхер покачал головой. Он знал, что если Кошкин хвалит, то неспроста, по-видимому, все разузнал про этого человека.

По сигналу лагерь тронулся в путь. Навстречу выходили башкиры из Зигановки, Ибраева и других деревень с лепешками и горячей бараниной. Молодые парни не верили, что тысячи людей смогли пройти сквозь ураган и ливень через грозный Ала-тау.

Левый фланг бойцов охраняла Белая, правый — горный хребет и дремучие леса. Блюхер вел отряд вдоль стиснутой горами Белой на юг мимо Узяна, Каги, Авзяна — старых, уснувших заводов — к золотоносным долинам Таналык-Баймака, а когда река повернула на запад и снова на север, чтобы принять в себя воды Сима и Уфимки и раствориться в Каме, отряд описал такую же луку. В старину по Белой плыли в водополье грузные баржи с чугуном, зыбкие плоты. Капризная, но красивая река.

Сотни верст остались позади. Жарко. Пыль носилась в воздухе туманом, от которого серели лица. Солнце палило, оно никуда не спешило, вокруг все пылало неугасимым огнем. Земля дымилась от зноя, — казалось, все горит бесцветным пламенем, который сожжет деревья, камни и людей. А впереди еще далекий путь. Все ли дойдут?

Медленно двигались скрипучие возы и телеги. За поворотом блеснула зеркальная гладь Серганки. Какое непреодолимое желание искупаться в речонке, но нельзя останавливаться — Блюхер не позволил… И вдруг из-за черной, опаленной скалы вихрем вырвалась конная разведка белых. На одной из телег сидела Авдотья, жена белореченского рабочего Зимятина, с двумя детьми. Муж в каком-то полку, далеко от них. Авдотья не растерялась, соскочила с телеги с винтовкой в руках, опустилась на колено и выстрелила. Казак схватился за грудь и упал на гриву коня.

— Маманя! — закричал старший мальчонка. — У Петьки нога в крови.

Мать не отозвалась на крик сына. Она перезарядила винтовку и снова выстрелила.

— Руби стерву! — донесся до нее истошный крик казака.

Выстрелы услышали в арьергарде. Примчался Томин, с ним двадцать конников. Разведку всю изловили. Когда вернулись к обозу, то нашли безжизненную Авдотью, телом закрывшую своих детей.

Из села Петровское к Блюхеру прискакал гонец. Он мчался без оглядки, чуть коня не запалил. Командир полка Павлищев написал на пакете — аллюр три креста. «Началось, — подумал Блюхер, прочитав донесение, — первая ласточка». Иван Степанович сообщал, что ночью к Петровскому подошла конная разведка белых. Застава заметила их, притаилась, а потом открыла пулеметный огонь. Под юным прапорщиком убили лошадь. Офицера захватили. Его допрашивал Павлищев.

— Не буду говорить, — заупрямился пленный.

— Заставлю, — словно внушая, спокойно объяснил Павлищев. — Я полковник царской армии, а вы только прапорщик.

— Зато враги.

— Какой вы мне враг? Вы просто хороший русский парень, которого обманул Дутов. Думаете, я здесь один офицер? Со мной еще тридцать.

Терпеливо говорил Павлищев с прапорщиком, и тот сдался, рассказал, что главные силы их отряда — две сотни кавалерии, четыреста белочехов и несколько офицерских рот — в шести верстах от Петровского.

Главком ответил Павлищеву:

«Держитесь крепко. Утром двину полки на Богоявленск. Со стороны Стерлитамака мне нужен надежный заслон. За сдачу Петровского — расстреляю».

Павлищев сомневался, устоит ли он, но понимал, что должен устоять. Договор с Голощекиным уничтожен, ему даже было стыдно вспоминать о нем, и в душе он благодарил Блюхера за то, что тот не выдал ни его, ни товарищей командирам полков. Иван Степанович уже твердо определил свой жизненный путь, связав свою судьбу с большевиками. Размышляя сейчас над приказанием главкома, он возмущался тем, что ему угрожали, но поймал себя на том, что, будь он на месте главкома, сделал бы то же самое. И вот он вывел два батальона в поле, расположил их в густой ржи, а сам с резервом остался на окраине Петровского.

В полдень подошли белые. Развернувшись двумя цепями с кавалерией на флангах, они стали наступать перебежками. Павлищев следил в бинокль: опытные, дисциплинированные части. Вот подошел чешский взвод к окопавшимся уральцам. Ружейный залп остановил их. Чехи залегли. В наступившей тишине раздался голос, кто-то кричал на ломаном русском языке:

— Братья, мы с вами!

Командир роты поверил и крикнул:

— Ползите сюда!

Через несколько минут чехи подползли и тут же повернулись лицом к своим.

Павлищев за околицей выжидал. Наконец он нашел подходящий момент для удара во фланг наступавшим, выхватил изложен шашку и скомандовал:

— За мной!

Батальон стеной пошел в атаку. В рядах противника возникла растерянность. Солдаты в панике бросились к Белой. До прихода Блюхера уральцы отогнали противника к Стерлитамаку.

После боя у Павлищева отлегло на душе, но угрозу главкома он не мог забыть.

Чешский взвод был передан Томину в интернациональный отряд.

Разведка донесла, что по пятам отряда неотступно движется 3-я казачья оренбургская дивизия генерала Ханжина. Со стороны Стерлитамака в любой час могли показаться белочехи, оправившиеся от удара Павлищева. Южноуральскому отряду грозило окружение и разгром по частям.

Блюхер рассудил и приказал одним полкам занимать позицию в тот час, пока другие в походе.

У Богоявленского его дожидался командир местного отряда Хатмулла Газизов. Первым к нему подскакал Гнездиков. От радости они обнялись.

— Бик якши![4] — проговорил быстро Газизов, выслушав Гнездикова, и поспешил к Блюхеру. — Твоя — приказывай, моя — исполняй!

Главком понял Газизова и пожал ему руку.

Полк Ивана Каширина первым вошел в Усольское. Богоявленский завод стоял на соленом и холодном потоке Усолке. Хозяином завода был уральский мильонщик Пашков. Много лет назад в горной долине на берегу Усолки предприимчивые священники воздвигли монастырь, задумав выгодное дело. На ключах якобы нашли икону табынской божьей матери. В монастырь повалил народ в чаянии исцеления души и тела. По настоянию священников Пашков назвал завод Богоявленским.

Отец Газизова, старик Мурза, был правоверным поклонником аллаха, а сын, рабочий-стеклодув, растерял веру на заводе у горячих ванн. Его вовлекли в подпольную организацию. С германского фронта вернулся в серой шинели и большевиком. «Хочешь жить, — говорил он каждому башкиру, — садись на коня и воюй!»

В апреле восемнадцатого года Газизов уехал в деревню Ново-Альдашлы, где жил его брат, учитель Адиат. Три дня и три ночи он уговаривал его и доказывал, что у башкиров только одна дорога — с большевиками.

— Тебя послушают, ты учитель, — внушал он Адиату.

Брат понял брата. Через два месяца Хатмулла вернулся в Богоявленский завод с отрядом конников.

— Спроси у Газизова, сколько у него людей? — обратился Блюхер к Ягудину.

— Моя сам говорит, — поспешил ответить Хатмулла. — Тыща! Дамберг — два тыща.

— Бик якши! — одобрительно отозвался Блюхер словами Газизова, и Газизов, польщенный тем, что сам главком похвалил его по-башкирски, сказал:

— Всем надо служить советской власти.

До революции в Богоявленске время определяли по звону, разносившемуся по заводскому поселку. Старый сторож бил палкой по чугунной доске — так сзывал он рабочих в дымные цехи, так отпускал их домой. Осталась чугунная доска, остался и седой сторож, но стоило теперь пронестись знакомому звону по горам и долинам, как на тревожный набат бежал весь народ.

День уходил на покой. В червонном золоте заката клубилась пыль. Изнуренные зноем люди медленно тащились к заводской конторе. Никто не знал, что принесет им каждый новый час. Сколько раз они бросались по набатному звону в бой с белыми, нападавшими на завод. В такие дни из домишек несся допоздна плач по убитым. Люди хотели тихой и мирной жизни, а Калмыков голосисто кричал с трибуны:

— Врага бьют не слезами, а вот этим, — и потрясал в воздухе черным костлявым кулаком.

Теперь он командовал богоявленским полком.

— Уймись, Михайло, — пыталась урезонить его мать. — Людей погубишь, меня одинокой оставишь.

После этих слов Калмыкову ничего не оставалось, как приласкать мать и бережно поднять ее на своих сильных руках.

— Пусти, окаянный, — со слезливой угрозой просила она.

— Не срамите меня перед народом, маманя. Понять надо, что старая жизнь не вернется, никто теперь под ярмом ходить не хочет.

На сход пришло все население. У всех тревожные лица, все чего-то боятся. Белых не хотят, но и красным потакать неохота. Кто-то жалобно заплакал. И тут же утешительный голос:

— Не мучь себя и детей. Я ведь еще не пошел, а ты — в слезы.

— Пойдешь, а твоя с голоду и помрет, — внушала бойцу соседка.

Где-то раздался выстрел. Закричал грудной ребенок.

Блюхер поднялся по ступенькам на помост и окинул взором людское море. За спиной — Калмыков, Иван Каширин, Томин и Павлищев. С трудом протиснулся сквозь толпу Газизов и крикнул:

— Башкира все идет, русска не все идут.

Главком улыбнулся, покачал головой и обернулся к Калмыкову:

— Поговори со своими.

Калмыков расправил привычным жестом раскидистые усы.

— Земляки! Об чем толкуете?! Идти надо всем, как пошли белореченцы.

— Шагай сам! — раздался голос в толпе.

Калмыков что-то шепнул Блюхеру и тут же обратился к толпе:

— Кто не идет, тот должен сдать оружие.

— Не лозу рубишь, а людей, — снова откликнулся тот же голос из толпы, — нам надо все растолковать.

Неожиданно толпа зашевелилась, точно ее толкнули. Это Кошкин верхом пробивался к помосту.

— Расступись! — кричал он. — Дай дорогу!

Блюхер, насупив брови, сердито смотрел на Кошкина, бесцеремонно врезавшегося в толпу.

— Товарищ главком, — донесся голос порученца, — разведка обнаружила четыре сотни казаков. Они сбили нашу заставу.

— По коням! — скомандовал Блюхер. — Томин, покажи белякам своих разинцев!

Бой, возникший неожиданно, длился дотемна. Иван Каширин, приняв на себя удар, стал, по уговору с главкомом, заманивать белых к заводу. В это время Томин пробрался с двумя сотнями в тыл и ударил по неприятелю. В белоказачьих эскадронах возникла паника, и они ринулись на красных конников, чтобы вырваться из кольца. Утром подсчитали трофеи: четыре пулемета, сто винтовок.

На другой день Южноуральский отряд выступил через Зилим и Ирныкши на Архангельский завод.

Уральское лето коротко, как сон старика. После успеньева дня с севера на юг — сперва робко, в одиночку, а потом целыми стадами — бегут облака, скрывая от солнца горы и зеленые шапки лесов. В полночь над Белой всплывает холодный, липкий туман, расползаясь по балочкам, поднимаясь к рассвету до самых гор.

Вот когда пригодились тюфяки и мешки. Тяжелым сном спят под ними на возах дети, вцепившись ручонками в материнскую грудь. Бойцы и конники, развалившись на земле, жмутся под шинелями друг к другу и даже не поворачиваются, боясь растратить тепло.

Утром — дальше в поход. И снова скрип старых возов, и снова жалобное мычание отощавших коров, медленно бредущих за телегами, и снова ржание жеребят, отставших от кобылиц, и причитание матерей, и плач полуголодных детей.

Все идут на север. Кругом белоказачьи части. Каждый день схватки, стычки, перестрелки, бои. Каждый день жертвы. Патронов все меньше, они почти на исходе, голыми руками не отбиться от врага и не пробиться к частям Красной Армии.

Всякий раз, когда Блюхер, сидя на своем рыжаке или, спешившись, стоял один на пригорке и смотрел на бесконечно длинный поток бойцов в разбитых сапогах и лаптях, а то и вовсе босых, в рваных рубаках, голых до пояса, с рубцами на теле, он думал о том, что именно теперь, после многодневных испытаний, после тяжелых боев и потерь близких друзей по оружию, этими людьми управляет не инстинкт, а сознание долга. Полки двигались не как стадо, перегоняемое пастухами с далеких пастбищ; они шли, правда, не строем, а вразброс, как попало, но каждый знал, что ему надо вырваться из вражеского кольца. «Я должен дойти», — думал каждый про себя, и эта мысль подстегивала так, что каждый готов был по первому приказанию ринуться в бой на врага с несколькими оставшимися патронами, а потом вцепиться в него зубами.

«Проклинают ли они меня за то, что я тронул их с семьями с насиженных мест, — думал Блюхер, — заставил бросить на произвол судьбы свои домишки, брести по каменистым горам, засыпать каждую ночь тяжелым сном на земле?» Он чувствовал, что несет ответственность за всех и каждого, и хотя нет такого судьи, перед которым он должен держать ответ, но этот судья — его совесть. Ему далеко не безразлично, как о нем судит каждый в отдельности, ибо из каждого частного суждения слагалось общее мнение всей его армии, и это общее становилось в свою очередь как бы законом, которому все подчинялись. Только это единодушное согласие, переходившее в неограниченное доверие, давало ему решимость командовать людьми так, как он понимал и считал нужным.

«Если я дрогну, то не смогу вывести их на советскую сторону», — рассуждал он. Иногда возникало сомнение в своих силах, но об этом никто не знал. «Не передать ли мне командование Томину или Калмыкову?» И он снова погружался в раздумье, беспокоясь больше всего о людях, доверивших ему свою жизнь. Он знал, судя по боям и стычкам, что его армия будет ежедневно редеть, что убитых будут хоронить в наспех вырытых ямах, но назад пути нет. Когда-нибудь к этим могильным буграм придут поклониться благодарные потомки. Сейчас некогда воздавать почести героям, надо упорно идти вперед, но обязательно хоронить всех убитых в бою и умерших от истощения.

«В царской армии тысячи солдат пропали без вести, — сказал он в надгробной речи после боя у Петровского. — Это великая ложь! Их попросту сваливали в большую яму, называя ее братской могилой, а в донесениях писали, что они пропали без вести. Если кто-либо из нас погибнет, то святой долг оставшихся — похоронить героя, а списки погибших передать командованию Красной Армии, ибо народ никогда не забудет этих людей».

Простые слова возвышали каждого, вызывая гордость за ратный труд, за военный подвиг. Каждому хотелось остаться в живых, дойти до своих, веселиться, страдать, любить, и в каждом жила вера в свой подвиг, который ему предстоит совершить.

На привалах Блюхер присаживался к бойцам, доставал из-за голенища ложку, с которой никогда не расставался, и хлебал со всеми из чугунка. По ночам он бродил по лагерю, проверяя караулы, а возвратившись в штаб — это был возок, на котором лежал железный ящик с деньгами, пишущая машинка с дребезжащим колокольчиком, печать, бумаги и книга приказов, — думал о сложности взаимоотношений командира и бойцов. Он считал, что главком не должен растворяться в людской массе, а управлять ею, но не возвеличивать себя. «Я буду приказывать, принимать единолично решения, не боясь ответственности, судить людей по поступкам, — думал он, — но не оскорблять их достоинства, любить их и, любя, твердо ими командовать».

Главком выслал три разведки: одну к хутору Белорусско-Александровка, другую к селу Табынск, третью в сторону Белорецка. Противник был обнаружен повсюду. Больше всего беляков шло от Белорецка — части 3-й оренбургской дивизии, готовые каждую минуту сцепиться с красными.

Блюхер отчетливо сознавал, какая опасность грозит отряду. И чем меньше шансов было на успех, тем сильнее проявлялась жажда сопротивления. Сил у противника втрое, вчетверо больше. Если по примеру средневековых войн поставить оба войска лицом к лицу, то Южноуральский отряд проиграет битву, но в современной войне выигрывают не количеством войск, а маневром, умением и моральным превосходством.

В часы опасности Блюхер преображался. Отбросив всякие сомнения, он, с недоступной для других интуицией и талантом полководца, реально представлял себе предстоящий бой, расстановку сил, иногда даже успех противника.

Во второе воскресенье августа, едва только забрезжил холодный рассвет, Русяев, которого перевели из томинского штаба в общеотрядный, быстрым шагом подошел к телеге, на которой спал, разбросав ноги, главком и разбудил его.

— Вернулся бородач? — спросил Блюхер, мгновенно проснувшись.

В этот предрассветный час, по приказанию главкома, Томину предстояло начать демонстративную переправу через Белую, захватить Шареево и вести разведку в сторону Уфы.

— Противник упредил нас, — ответил Русяев. — Час назад отряд белых силой в триста сабель занял деревню Кулканово, сбил нашу сотню с позиций и захватил один пулемет.

— Ясно, — спокойно сказал главком, словно этот эпизод ему только что приснился. — Куда отошли конники?

— В деревню Сеит-Бабино.

— Ясно, — снова повторил главком и тут же спросил: — Эта сотня верхне-уральского полка?

— Так точно!

— Кто там командиром? Не Шишов ли? Хороший казак, а в штаны наклал.

Русяев удивился памяти главкома, знавшего по фамилии всех командиров казачьих сотен.

— Лошади готовы! — неожиданно раздался голос Кошкина из-за широкой спины Русяева.

Ягудин с нерасчесанной бородой, теребя уздечки, поспешно подвел к телеге трех коней. Через несколько минут главком, порученец и ординарец мчались к деревне Ирныкши, в которой находился Томин. Уже позже Блюхер узнал подробности утреннего боя. Одновременно с внезапным налетом казаков на Кулканово белые сбили заставу богоявленского полка у деревни Андреевка и, при поддержке орудий и бомбометов, повели наступление на деревню Зилим. После первых же выстрелов деревня загорелась. Над угрюмыми лесами поднялись черные столбы дыма. Калмыков приказал полку отступить и окопаться на опушке соснового бора. Пока у Зилима шел бой, Томин во главе кавалерийской разведки решил переправиться через Белую у хутора Березовский. В этот час ему и повстречался главком с Кошкиным и Ягудиным. Томин, холодно поздоровавшись, ожидал, что Блюхер начнет его распекать за Шишова, но главком молчал, и Томин расценил это молчание как тактичность: не упрекать командиров в присутствии порученца и ординарца.

— Покажи, где будешь переправляться? — предложил Блюхер.

Томин выехал вперед, а главком за ним. Все скакали к поскотине. Ягудин, вырвавшись, поспешил открыть ворота. Неожиданно раздалась ружейная стрельба. Конь Ягудина поднялся на дыбы и тяжело рухнул наземь. Башкир, уцелевший чудом, поднялся и, прихрамывая, подбежал к главкому, но в это мгновенье пулеметная очередь хлестнула свинцовым градом. Под главкомом упал конь. Блюхер сумел быстро освободить ноги из стремян. Кошкин тотчас подвел ему своего коня. Блюхер ловко прыгнул в седло и помчался с Томиным обратно в деревню, чтобы укрыться от огня.

На поле остались Кошкин и Ягудин.

— Ложись! — крикнул ординарец и пополз вперед. Правая нога у него сильно болела — конь, падая, придавил ее, но ординарец ни стоном, ни гримасой не выдавал себя. Только через полчаса они благополучно доползли до деревни.

Белые перенесли огонь на Ирныкши. Запылали крестьянские дома. В деревне стояли в беспорядке обозы Южноуральского отряда. После первых же выстрелов все бросились к телегам, сбивая друг друга. Лошади, обезумев, понеслись по Архангельской дороге.

На окраине Ирныкшей нес боевое охранение интернациональный батальон. Теперь им командовал тот самый чех, который перешел у села Петровского на сторону красных. Его звали Зденек Нашек. Увидя обозников, он поторопил их и, когда скрылась последняя телега, приказал бойцам залечь. К Нашеку приполз боец.

— Томин приказал не отступать, — сказал он. — На подмогу идет кавалерийский полк Стеньки.

Про такого командира Нашек услышал впервые. Он знал, что один из полков носит имя Разина, который много лет назад пошел с оружием в руках против русского царя Алексея, но был схвачен и казнен. Впрочем, ему было все равно: Стенька так Стенька. Вот Томина он видел в бою, и ему казалось, что таким был некогда и Разин. Павлищев ему тоже нравился: всегда спокойный и умно командует.

И только боец уполз, как Нашек увидел белых, приближавшихся к деревне под прикрытием перелеска.

— P?ipravite se![5] — подал он команду на своем родном языке, и все поняли, чего хочет Зденек.

Белые подошли на триста шагов. Меткий огонь интернационального батальона сразил первые ряды противника. Несколько раз он пытался прорваться к деревне, но бесполезно. А потом рванулся кавалерийский полк имени Разина и довершил разгром белых.

Вечером Русяев доложил о трофеях. Главком радовался, прикидывая в уме, какому полку дать патроны.

— Вот так, сынок, и будем воевать, — сказал он. — Теперь у нас боеприпасов еще дня на два, а то и на три.

После революции пятого года Дамберга выслали в Оренбургскую губернию на вечное поселение. Родился он в Виндаве на Балтийском море, где осенью дули свирепые ветры, а летом носились запахи соленой воды и разогретой солнцем хвои. Ранним утром, в жару и ливень, латышские рыбаки сталкивали с песка в море старенькие весельные лайбы и уходили на промысел. Свой скудный улов они коптили в баньках. Жил Дамберг с отцом и матерью в маленькой хибарке, насквозь продуваемой ветрами. Мальчишкой он помогал отцу чинить сети и, сидя на закате у моря, верил, что если доплыть на лайбе до горизонта, за которым скрывалось солнце, то можно увидеть необычайную страну с попугаями и жирафами. Попугаев и жирафа он действительно увидел, но уже взрослым в Рижском зоологическом саду, когда бежал от жандармов, спасаясь от ареста. Его поймали, судили и выслали из Прибалтики.

На Южном Урале он не смирился с положением ссыльного и развернул подпольную работу среди забитых нуждой рабочих. Революции он радовался, как радуются светлому празднику, надеясь, что и на его родине придет конец остзейским баронам. Он писал письма оставшейся в Виндаве жене и друзьям, но ответа не получал. Однажды ему принесли письмо от незнакомого. Оно было короткое и доброжелательное:

«Не ищите Марту, она поступила гадко, уехав в Латгалию с другим человеком. Будьте мужественным».

Дамберг тяжело переживал измену женщины, которой он безгранично верил. Когда же потребовалось организовать отряд для защиты Архангельского завода от белоказаков, то он отдался всей душой этому делу, и это помогло ему позабыть Марту.

Однажды ночью на Дамберга напали. Он не растерялся, выхватил из-за пояса кинжал и нанес смертельный удар одному из противников. Другой бежал.

— Neredz?t tev vairs Daugavu![6] — донеслась до Дамберга угроза.

Дамберг узнал по голосу латышского кулака Залите и решил арестовать его на другой день, но тот бежал в Уфу.

А в Уфе паника. В город должны приехать на совещание члены Учредительного собрания, которое разогнали большевики. Говорят о петроградских гостях Брешко-Брешковской и Чернове: не случится ли с ними что-либо в пути?

Дамберг не знал ни Чернова, ни Брешко-Брешковскую, а если бы и знал, то не погнался бы за ними. Подумаешь, велика ли корысть от полоумной старухи! Куда важнее донесение разведчиков о том, что к Зилиму идет армия Блюхера. К главкому он отнесся с излишней предосторожностью, приняв его за остзейского немца — врага латышей.

— Вы намерены перейти с отрядом в армию, которой я командую? — спросил у него Блюхер.

Дамберг не ответил. Главком говорил на хорошем русском языке, без акцента, и это поразило латыша.

— Чего ты с ним церемонишься? — удивился Томин, скосив глаза на Дамберга. — Пусть сам с беляками воюет.

В это время к главкому подъехал Газизов. Увидев Дамберга, он обрадованно крикнул:

— Якши, что пришел!

— От ворот поворот, — усмехнулся иронически Томин. — Нам такой вояка не нужен.

— Якши человек, — взволнованно удивился Газизов, — золотой человек. Зачем гнать?

Дамберг молча переводил взгляд с Блюхера на Томина, с Томина на Газизова и снова на Блюхера, пытаясь прочесть в их глазах ответ на свой безмолвный вопрос. Наконец он не выдержал и спросил, обращаясь к Блюхеру:

— Скажи правду, ты немец?

— А хучь бы так, — ответил за него Томин. — Тебе какое дело?

— Дамберг, мне верь, — вмешался Газизов. — Блюхер русска!

На лице Дамберга появилась легкая улыбка. Он еще колебался с минуту, потом решительно приблизился к Блюхеру. Главком, чтобы рассеять его сомнения, мгновенно спешился и пожал протянутую ему руку.

— Давно бы так. Рассказывай!

Дамберг не заставил себя упрашивать.

— В Уфе паника, — сказал он. — Сиятельное общество: епископ Андрей, князь Ухтомский, чешский генерал Войцеховский, дутовские холуи. Мой отряд в трехречье. Здесь сливаются Белая, Зилим и Сим.

— Вот через Сим нам нужно переправиться, — перебил Блюхер.

— Очень трудно, мостов нет.

— А в мешке оставаться нельзя. — Повременив, Блюхер спросил: — У тебя латышей много?

— Много, — ответил Дамберг.

— Вот и хорошо! Говорили мне, что латыши смелые и отчаянные. Твой отряд будет именоваться с сегодняшнего дня Архангельским полком и поступит в распоряжение Ивана Каширина. Форсируйте вдвоем Инзер и выйдите к Симу против Бердиной Поляны. Там ищите переправу.

Река Сим так же глубока и стремительна, как и коварна. Бежит она с гор на запад, и чем ближе к Белой, тем капризнее. Редкий смельчак бросится вплавь.

Оставив полки в укрытии, Иван Каширин с Дамбергом незаметно подъехали в сумерках к реке и в отчаянии взглянули друг на друга — на правом берегу дымились костры.

— Ну! — неопределенно произнес Каширин, но Дамберг по тону понял: дескать, что делать?

— Надо перебираться на тот берег.

— Сам ведь говорил главкому, что трудно.

— Легко в подкидные играть, — серьезно сказал Дамберг, — а воевать всегда трудно.

— Как тебя зовут? — неожиданно спросил Каширин.

— Айвар.

— Ну так как, Айвар, будем форсировать?

— Будем, но не все.

Каширин измерил Дамберга строгим взглядом и подумал про себя: «Со мной шутки плохи». А спокойный Айвар, не придавая значения каширинскому взгляду, добавил:

— Одна моя полусотня переплывет выше Бердиной Поляны, а другая ниже. Я буду с ними, а ты по сигналу — три моих выстрела — бросайся отсюда со всеми конниками вплавь и завяжи бой.

Ивана Каширина нельзя было упрекнуть в недостатке лихости, но план Дамберга показался ему чересчур дерзким.

— Ладно! — махнул он рукой, и в этом жесте Дамберг увидел какое-то безразличие.

— Если вовремя не успеешь — большой разговор будет, — предупредил Дамберг.

Другого Каширин просто обругал бы, но перед латышом он оробел.

На рассвете другого дня обе полусотни в разных местах скрытно переплыли Сим. Очутившись на правом берегу, они тотчас приняли боевой порядок. Три выстрела возвестили Каширину, что пора и ему с конниками плыть через Сим. Чей-то конь, споткнувшись, ушел под воду, увлекая за собой всадника. Конник, испугавшись, вскрикнул, но вспомнил наказ Каширина: «Кто слово молвит — убью» — и, ухватившись за хвост другого коня, поплыл, держа свободной рукой карабин над водой. С правого берега раздались выстрелы. То в одном месте, то в другом скрывались под водой кони и люди. Каширин плыл позади, подбадривая конников. И вдруг пронзительный свист и незнакомое слово «Uz priek?u!»[7] прорезали тишину пробуждающегося утра. То полусотни Дамберга вихрем ворвались в стан белых. Тем временем каширинские конники достигли берега и бросились им на помощь. Ошеломленные беляки, оставив на поле боя немало трупов, отступили в лес.

Каширину хотелось сказать добрые слова Дамбергу, но гордость не позволяла. С тех пор как брат его Николай сдал командование Блюхеру, он сильно изменился, но порой в нем оживала анархистская душа, и он готов был полезть на рожон. Сейчас он восторгался смелостью Айвара и думал: «Я этих латышей сроду не знал, а ведь они смелее моих казаков».

— Прикажи своим занять круговою оборону, — предложил Дамберг, подъехав к Каширину. — Надо строить мост для всей армии.

Слова эти сразили Ивана. Еще два дня назад Дамберг подозрительно и молча смотрел на Блюхера, пытаясь узнать, не из остзейских ли он баронов, зато, убедившись, что главком руссак, загорелся, как сухая лучина. Только Сим удачно переплыли, только отогнали врага, а Айвар уже думает о переправе всей блюхеровской армии, хотя главком ему не поручал.

К Симу спешил Павлищев со своим полком, к Симу спешил сам Блюхер.

— Навести мост! — приказал главком.

— Голыми руками не сотворишь.

Блюхеру не понравился ответ Павлищева. Он готов был сказать резкость, но помешал Ягудин.

— Прикажи моя, — ткнул он себя кулаком в грудь, — достану топоры и пилы.

Блюхер поднес к глазам бинокль и улыбнулся: на правом берегу конники несли к воде спиленные деревья. Значит, Каширин с Дамбергом сами догадались.

— Делай! — бросил он Ягудину и ускакал, а через минуту ускакал и ординарец.

Ягудин скакал к обозу с приказанием главкома сносить пилы и топоры.

— Ксюша, ты куда пилу понесла? — кричала женщина в цветном платке на голове.

— Топор отдашь, а телегу починить нечем будет, — жаловался один старик другому.

На помощь Ягудину примчался Томин.

— Кто не даст топора и пилы — поворачивай домой, с нами тому не по пути! — грозно выкрикивал он.

К полудню четыре тысячи человек были заняты постройкой моста. Из спиленных сосен сколачивали козлы, расставляя их поперек реки. Козлы были высокие и корявые, к ним крепили веревками и ремнями неотесанные балки — гвоздей нигде не сыскали. Казалось: подуй сильный ветер — все опрокинется и уплывет по течению.

К вечеру мост был готов. Павлищев первым перешел его и вернулся. Построив свой полк цепочкой, он двинул его на правый берег Сима.

— Идите с полком! — приказал Блюхер. — Я сам займусь переправой орудий.

— Слушаюсь! — покорно ответил Павлищев и пошел.

Сперва были переправлены лошади, потом орудия. Их тащили люди. Потянулся нескончаемой лентой обоз. Уже стемнело, когда на правый берег последним прошел сам главком.

— Сжечь мост! — приказал он и с болью в душе подумал о затраченном труде.

В эту ночь лагерь, охраняемый полком Дамберга, спал тяжелым сном.

До станции Иглино, лежащей на Самаро-Златоустовской железной дороге, оставалось тридцать верст. Небольшое расстояние, но дорога круто идет в гору, а на горе — белые. В авангарде был поставлен полк Дамберга, оберегаемый с флангов конниками Томина.

— Много ли патронов осталось у каждого бойца? — спросил главком у Дамберга.

— По сорок на человека.

— Стрелять только в крайнем случае, вперед выставить тех, у кого штыки.

Дамберг быстро перегруппировал полк. Ему предстояло занять деревню Родники, а Павлищеву — Слутку.

— Нам бы на Уфу сейчас, Василий Константинович, — предложил Иван Каширин. — Рукой подать до города, а там боеприпасы и хлеб. Народ-то изголодался, — гляди, ноги все протянут.

— Повторить ошибку с Извозом? Благодарствую, но этому не бывать, — прямо и внушительно ответил Блюхер. — Я ем не больше, чем ты и все наши конники. Довел весь народ до чугунки, доведу и до наших. Посланные вперед разведчики доложили, что из Уфы вдоль железной дороги двигаются войска противника, а по самой железной дороге курсируют поезда.

Газизов по поручению Блюхера подготовил отряд со специальным заданием: после захвата Иглина разобрать полотно железной дороги, спилить телеграфные столбы, унести провода.

В полдень Дамберг с батальоном латышей начал наступление. У всех винтовки со штыками. Первые выстрелы со стороны белых никого не смутили. Пройдя триста шагов, батальон залег.

— Вперед! — скомандовал Дамберг после передышки.

Психическая атака привела белых в замешательство. Они выскочили из окопов, чтобы сподручнее было стрелять, но пулеметный огонь с флангов, а потом налетевшие казаки Томина заставили их побежать к Родникам.

Оставалась последняя горка, чтобы ворваться в деревню, но неожиданно белые, получив подмогу, перешли в контратаку. Теперь дрогнул третий батальон Архангельского полка, сменивший латышей, и панически побежал обратно. Только у деревни Слутки Павлищев со своим полком продолжал удерживать занятые позиции.

Блюхер мгновенно оценил опасность. Полку Павлищева грозило остаться в тылу белых, да белые могли добежать и до обоза и опрокинуть его в Сим.

— Бросить в бой весь конный резерв! — приказал он.

Рассыпавшись, понеслась конная лава на противника. Мимо Блюхера проскакал Шарапов со своим эскадроном. Главком заметил незнакомого бородатого казака, который с трудом поспевал за Шараповым.

— Это отец Кашириных, — оказал Кошкин, — весь поход проделал с нами.

— Молодец! — одобрительно отозвался Блюхер.

Сверкали казацкие клинки в воздухе, фыркали кони, то в одном, то в другом месте раздавались свист, улюлюканье и ружейная трескотня. Шрапнели лопались, как гигантские хлопушки, разбрасывая вокруг звенящие осколки.

Ягудин, оставив главкома с Кошкиным, умчался вперед. Он видел на поле боя убитых и раненых, его доброе сердце хотело помочь каждому, но конь неудержимо несся вперед. И вдруг он осел на задние ноги, словно перед ним выросла стена. Ягудин едва удержался в седле, вцепившись руками в гриву коня. На земле лежал тот самый казак, который еще не так давно промчался вместе с Шараповым мимо главкома. Ягудин быстро спешился, с трудом поднял казака, посадил в седло и, поддерживая его, довез до главкома. Он передал его Кошкину, а сам снова умчался. Кошкин дотронулся до руки — пульса уже не было — и промолвил:

— Горевать будут Каширины.

Блюхер покачал головой, соглашаясь с порученцем, и сказал:

— Скачи на левый фланг к Ивану Каширину, скажи, что белые убили его отца. Пусть мстит за него — надо скорее брать Иглино.

«Хитрый мужик», — подумал про главкома Кошкин. Скрестив руки казака на груди, он поднялся, сел на коня и ускакал.

Прошло около получаса. Не дождавшись своих порученцев, Блюхер поехал один. Из горящей деревни взмыленный конь вымчал незнакомого всадника на волю. В правой руке всадника — клинок. Блюхер принял его за Ягудина и только в пятнадцати шагах увидел перекошенное от злости лицо. Мгновенье — и клинок опустится на голову главкома. И вдруг поднятая рука казака безжизненно повисла, а сам казак, упав на круп коня с задранными вверх ногами, свалился наземь. Перед глазами вырос Ягудин — он гнался за белым казаком и пустил ему пулю в затылок.

— Каширин захватил Иглино, перерезал железную дорогу, — выпалил Ягудин одним духом. — А Дамберг уже пилит столбы.

— Молодцы! — спокойно произнес Блюхер, делая вид, что он не догадывается об опасности, которая ему угрожала. — А теперь скачи к Николаю Каширину — пусть трогает весь обоз к Иглино. Да поскорей!

Когда первые возы достигли станции, солнце погасло в пыли и на землю сразу опустилась чугунная тьма.

Осунувшийся за последнюю неделю Блюхер объезжал ранним утром лагерь. Измученные многодневными переходами и боями, изголодавшиеся, спали бойцы, казаки, рабочие, женщины, дети. Сегодня им предстояло идти дальше, вдоль Уфимки, к железной дороге. В плетеной кошевке в неудобной позе лежал Николай Каширин. Пуля, засевшая в ноге, мешала ходить и сидеть в седле. Живое лицо казалось сейчас хмурым. Блюхер решил не тревожить его и проехать мимо, но конь неожиданно заржал, и Каширин, проснувшись, увидел главкома.

— Здравствуй, Василий Константинович! — поспешил он поздороваться.

— Здравствуй, Николай Дмитриевич! Как нога?

— Без доктора не обойдусь.

Каширина трудно было узнать. За время похода он оброс густой щетиной, обмяк, да и смерть отца сильно повлияла на него. Хотя он добровольно передал командование Блюхеру, отказавшись от своего намерения прорваться через Верхне-Уральск к Екатеринбургу, но ему казалось, что путь, избранный Блюхером, поглотил тоже немало жертв.

— Потерпи, скоро доберемся, — утешил его главком, словно речь шла о двух-трех днях.

— Мне-то что! Я все стерплю, а вот они, — он обвел рукой, показав на тысячи телег, на которых лежали беженцы, — мрут как мухи.

— Что ж, лучше было оставить их с белыми?

— И так плохо и этак худо.

— Ваня-то твой больше стал разбираться, а тебе, коммунисту, не к лицу такое говорить, — в сердцах бросил Блюхер и пришпорил коня.

На одной из телег сидел, свесив ноги, пожилой мужчина. В левой руке он держал жестяную банку, а правой старательно черпал из нее оловянной ложкой. Блюхер подъехал. С телеги на него глянула деваха, укрытая рваным одеялом. Из-под платочка, завязанного узелком под подбородком, были видны озорные глазенки и веселый носик. Мужчина подносил ложку к ее рту, кормил, а потом сам облизывал. На вид мужчине было лет сорок, но борода его старила.

— Чего ешь? — спросил Блюхер.

— Медок.

— Где взял?

— Где плохо лежало.

— Какого ты полка?

— Чего тебе надо? — осклабился мужчина, продолжая облизывать ложку.

— Какого ты полка? — повторил Блюхер уже сердито.

— Не замай!

— Сволочь! — вскипел главком. — Грабишь людей на дороге?

Мужчина поставил банку возле девахи, пошарил рукой в соломе и извлек винтовку.

— Ты нашу присказку знаешь? — щелкнул он языком. — Лиса волку говорила: «Встретимся, кум, у скорняка на колочке».

Кто-то, проснувшись на другой телеге, крикнул:

— Чего расшумелись? Дали бы поспать перед смертью.

Блюхер вспомнил слова Каширина «мрут как мухи» и подумал: «Неужели все заботы на одни мои плечи? А сам Каширин-то кто? Беженец или командир-коммунист? Не можешь ходить, так ведь у тебя конь в запряжке. Нет, меня теперь жалостью не взять». И тут же пожалел, что у него нет плетки, которой можно было бы огреть охальника и дезертира.

— Встань, язви твою душу, когда с тобой говорит командир, — и сильно ударил по рукам бородача выхваченной из стремени ногой.

Винтовка упала на землю, и в ту же минуту оторопевший бородач увидел направленный на него револьвер. Деваха, вытаращив от испуга глаза, протянула руку к банке и утащила ее под одеяло, укрыв и себя с головой.

— Иди вперед!

— Будет тебе пугать, я вот Блюхеру пожалуюсь.

До Каширина донеслась перебранка, и он, сойдя с кошевки, поспешил к сгрудившимся телегам. Хотя он опирался на суковатую палку, но ему больно было ступать на раненую ногу, и со стороны казалось, что он неуклюже подпрыгивает. Увидев издали, как Блюхер пнул кого-то ногой, он быстро заковылял.

— Ты почему контру разводишь? — набросился он на бородача. Свирепый вид Блюхера подсказал ему, что главком сердит не на шутку.

— И другой, видишь, белены объелся, — с невозмутимой наглостью огрызнулся бородач.

Теперь возмутился Каширин.

— Я с тебя шкуру сдеру, — закричал он, — перед тобой главком Блюхер, а ты шуткуешь.

Бородач обомлел. Меньше всего он ожидал, что конник, который пнул его ногой, сам Блюхер.

— Я тебя своими руками расстреляю, — продолжал Каширин, — будешь знать, как нарушать революционную дисциплину. Нечего было к нам приставать, коль у тебя волчья натура. Тебя как звать?

— Наймушин, — виновато ответил бородач.

— Какого полка?

— Обозный.

Каширин отвел глаза от Блюхера. Он чувствовал за собой вину. Кому, как не ему, было следить за порядком в обозе. Ведь этому бородачу самое место в полку, а он пристроился к обозу, по дороге обижает жителей да еще амуры завел с девахой.

— Ты поговори с ним, Николай Дмитриевич, объясни, — бросил Блюхер и пришпорил коня.

Прорвавшись через железную дорогу, Южноуральский отряд направился к реке Уфимке. Оставалось перейти на ее правый берег и решить, какое избрать направление: на Бирск или Красноуфимск. Подсказать могли белогвардейские газеты, в которых публиковались сводки военных действий. Но форсировать Уфимку сложнее, чем Сим: ни бродов, ни перекатов. Перебросить истощенную в боях и переходах армию с имуществом и продовольствием, раненых и беженцев казалось рискованным и почти невыполнимым делом. Но и медлить нельзя — белые могли настигнуть отряд каждый час и навязать ему бой. Впрочем, и на другом берегу его, бесспорно, ожидали в засаде неприятельские части.

Иван Каширин застал Блюхера озабоченным.

— Будем переправляться? — спросил он и прочитал в глазах главкома внутреннее сомнение, которое тот тщательно скрывал от окружающих.

— Ты меня, Иван, не искушай, — ответил с напускным безразличием Блюхер, и на глазах у изумленного Каширина лицо его озарилось таким светом, словно он только что получил радостную весть.

— Зачем? — удивился Каширин. — Полторы тысячи верст как-никак отмахали. Здесь нам оставаться нет резону, а там, — он показал на другой берег Уфимки, — должно быть, наши.

— Значит, нам туда дорога, — согласился главком и поднялся с бревна, на котором сидел. — Небось и переправу высмотрел?