3

3

– …Во всяком случае, я не люблю исповедоваться,– сказал Чайковский.

– Между тем ты только это и делаешь.

– В чем же?

– А твои симфонии? Разве это не исповедь?

– Скорее исповедь века.

– С этим я согласен.

Ларош оживился. Ему пришли в голову новые сопоставления, которые он выскажет в своей будущей книге. Он принялся наигрывать первую арию Германа и внезапно заметил, что начальная фраза: «Я имени ее не знаю» и есть тема трех карт [66], но только видоизмененная. В другом ритме.

Поразительное мастерство! Соединить столь несходное, сразу показать одержимость человека двумя противоположными страстями! Даже о своей возвышенной, светлой любви Герман невольно изъясняется языком трех карт.

«Вот оно, симфоническое мышление,– думал Ларош.– И «Онегин» симфоничен, и «Лебединое озеро». А эта «Пиковая дама» – симфония из симфоний!»

– …Так ты полагаешь, что любовь – лучшее в жизни человека? – спросил Ларош полузадумчиво, полуиронически. Он много раз увлекался и разочаровывался и никогда не был счастлив.

– Да,– сказал Чайковский,– только подлинная.

– А что это, собственно, значит?

– То, что любящий человек талантлив и героичен.

Он доказывал это всей своей музыкой. Но не любил об этом говорить.

– А можно спросить, где ты взял своего Германа? Это не пушкинский, а нынешний. Ты много встречал таких?

– Приходилось.

Это были молодые люди, родившиеся в бедности, честолюбивые, с сильной волей. Изобретательные и смелые, они в то же время не верили ни в труд, ни в борьбу, а только в сумасшедшую, внезапную удачу. В душе все они были игроки, даже если не брали в руки карт. Вся жизнь представлялась им обширным игорным домом. Но, как бы им ни везло, в конце игры их все-таки ждала Пиковая Дама… Правда, он знал одного из таких, кто пошел по другому пути…

– Кто же это счастливое исключение?

– Тот, кто более других приблизил меня к Герману: Николай Фигнер.

Этого Ларош не ожидал.

– Фигнер? Этот расчетливый, преуспевающий актер – и мятущийся, обреченный Герман! Да они скорее антиподы!

– Возможно,– сказал Чайковский.– Но контрасты между людьми не исключают их сходства.

– Вот так парадокс!

– Вовсе нет. Представь себе, что человек с характером Германа добровольно отказывается от трех карт…

– Это невозможно.

– Представь себе, что возможно.

– Против характера не пойдешь.

– Ты так говоришь потому, что не знаешь историю Фигнера. Она очень современна и во многом поучительна.

История Фигнера

Лет десять назад юноша Николай Фигнер, учившийся пению в Петербургской консерватории, был исключен за «полное отсутствие голоса и таланта». Таков был приговор двух знаменитых профессоров, которые один за другим отказались от безнадежного ученика. Его редкое прилежание ввело их в обман. Но одно прилежание не делает артиста.

Фигнер уехал в Италию. Несколько лет о нем не было слышно. Вдруг в Петербурге узнают, что он прославился в Европе. Всюду его приглашают, везде он имеет успех. Зовут его и в Петербург. Он едет, и в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году появляется в Мариинском театре.

С первого появления на сцене он покоряет не только публику, но и разборчивых знатоков. Правда, они отмечают не совсем приятный, горловой тембр голоса и какую-то надрывность в исполнении певца – то, что молодежь насмешливо называет: «Карррамба!». Но в пении Фигнера, в его игре столько артистической культуры, ума, блеска, изящества, что даже студенты, в разговорах порицавшие «душку тенора», отбивают себе ладони, вызывая Фигнера со своей галерки, куда с трудом удалось попасть.

Что же случилось там, в Италии? Какой колдун совершил превращение? Как появился голос, которого не было? Как родилась музыкальность, темперамент, чутье?

Конечно, в Италии замечательные педагоги, но и петербургский Эверарди (один из тех двоих, что отказались от Фигнера) был итальянец и отличный педагог. Покорить всю Европу – это, знаете ли, не просто, особенно если природа обидела. А ведь сам Джузеппе Верди подарил Николо Руссо [67] партитуру «Отелло» с выразительной надписью: «Глубоко понявшему мои мысли».

Чем же объяснить это, как не колдовством? Ну, не колдовством, так магнетизмом. В Петербурге (и не только там) верили в магнетизм – это было модой. Есть такие доктора, которые могут усыпить и затем внушить усыпленному: «Проснувшись, станешь тем-то и тем-то». Магнетизер мог завести испытуемого, как часы,– надолго. Потом, когда завод кончится, Фигнер опять уедет в Италию, будто бы в отпуск, а магнетизер восстановит изношенный механизм.

Любопытство было сильно возбуждено. Актрисы выпытывали у жены Фигнера, Медеи, в чем тайна. Не мог же почтенный Эверарди так жестоко ошибиться. Но Медея уверяла, что Фигнер всегда был таким, как теперь.

В конце концов любое напряжение ослабевает. Улеглось и любопытство к карьере Фигнера.

А между тем своими успехами он был обязан исключительно самому себе.

В Италии ему на первых порах пришлось очень плохо. Ему хотелось как можно скорее, одним рывком взять реванш. Он обратился к тем шарлатанам, которых было много в Италии и которые сулили начинающим скорые победы. Ничего путного и не вышло: один из этих авантюристов даже обобрал Фигнера. Теперь молодой неудачник всерьез задумался над своими бедствиями.

Действительно ли он бездарен? Придирчиво проверив свои недостатки и достоинства, Фигнер пришел к мысли, что талант у него есть. Не развитый, не сильный, но оригинальный и разнородный: своеобразный сплав различных способностей. С ними можно было сделаться артистом драмы, но не этого хотелось Фигнеру. Скрытая музыкальность влекла его к опере. Он понимал, что каждая из его способностей сама по себе не выведет его на большую дорогу; только в музыкальном театре он добьется успеха. Наблюдая прославленных певцов, он с удивлением обнаружил, что многие из них пренебрегают доброй половиной своих богатств. Они опирались только на могущество голоса. Одна какая-нибудь выигрышная ария и даже ее заключительная нота – сигнал к аплодисментам – вот что было главной заботой этих артистов. Какое варварское истощение природы!

Фигнер принял решение: то, чем пренебрегают эти счастливцы, отныне станет его достоянием. Ни одна мысль композитора не ускользнет от него; он будет изучать не только свою партию, по всю оперу, вплоть до хоров. Пусть для других певцов речитативы только неизбежные мостки между ариями, его речитативы станут кровеносными сосудами оперы, ее нервами.

Это не значило, что он пренебрег искусством кантилены [68]. Напротив, он и здесь собирался дать бой. Изучив свой голос, он узнал и его пределы. Но и в пределах можно было достигнуть многого. Да и сами пределы не так уж неподвижны.

Теперь, вспоминая запальчивого юношу, каким он был недавно, он не понимал, как можно было мечтать о неожиданной удаче, о богатом покровителе и других, внешних, пришедших со стороны, свалившихся с неба, милостях. Это даже унизительно – ждать благодати. Насколько радостнее, прочнее призвать на помощь разум и быть во всем обязанным самому себе! В этой мысли есть даже что-то опьяняющее.

Встретив наконец добросовестного педагога в Италии, Фигнер чистосердечно рассказал ему о своих злоключениях. Педагог был тронут. Молодой певец вновь стал учиться – с прежним рвением, но без той слепой веры, которая подвела его в Петербурге. В сущности, он обучал себя сам, но держался так умно и деликатно, что преподаватель не замечал самоволия ученика и только убедился, что имеет дело с человеком умным и даровитым.

Наконец настал день дебюта. Он прошел блистательно, а после подарка Верди слава русского певца окончательно упрочилась.

Но он покинул Италию ради России в самый разгар своей славы – и не только для реванша. Еще в восемьдесят четвертом году он узнал о судьбе своих героических сестер-народниц: Лидия Фигнер была сослана, Вера – приговорена к смертной казни; приговор был заменен одиночным тюремным заключением. Пожизненным! Мать писала: третья дочь, Евгения, избрала тот же путь, что и старшие сестры. Мать звала его. Он принял приглашение Петербургской оперы, отказавшись от выгодных гастролей. Медея последовала за ним.

Чайковского тронула история певца. В этой гигантской работе над собой, в этом самопознании и самовоспитании было что-то родственное ему самому.

– Я к нему присматриваюсь уже три года,– сказал Чайковский Ларошу.– Он пел у меня Андрея [69], Ленского. И я могу сказать, что это типичный сын века. Нервность, горячее воображение, азарт. Характер довольно тяжелый. Одним словом, тот же Герман, но без фатализма… Разумно направленная воля спасла его – редкий для такого характера, зато и счастливый случай.

– Но после того, что я от тебя услышал,– заметил Ларош,– я могу думать, что твой Герман должен быть неприятен Фигнеру.

– Да что ты! – сказал Чайковский.– Он в восхищении от этой роли.