Глава 5 На ту же тему
Глава 5
На ту же тему
Политика пронизывала эмигрантскую жизнь, определяла все ее содержание.
Русский довоенный Париж…
Десятки — да, десятки! — русских ресторанов, первосортных, средних и совсем дрянных, где грязь и чад. В большинстве они не только хуже французских соответствующей категории, но и дороже. Зато во всех плохая водка эмигрантского производства, а на стенах картинки с царь-колоколом и царь-пушкой. Сидит себе здесь эмигрант и размышляет: "Вот я ем борщ и любуюсь на Кремль. Назло большевикам!"
Десятка полтора русских церквей.
Есть собор, о котором я уже говорил. Там по воскресеньям всегда толпа, причем так уже завелось, что у правого клироса собирается эмигрантская "знать". А еще большая толпа в церковном дворе. Сюда приходят для сплетен, чтобы подзанять денег, составить партию в бридж или сговориться, где провести вечер. Перед собором бойко работают два русских ресторана: там для молящихся всегда водка и горячие пирожки. Кроме всего, храм на улице Дарю славится замечательным хором. В пасхальную ночь во всех соседних домах французы высовываются из окон, чтобы услышать торжественное пение да поглядеть на крестный ход и раззолоченное облачение митрополита.
Есть при богословском институте просторный храм, красиво расписанный в старинном новгородском стиле художником Стеллецким, одним из могикан "Мира искусств". А остальные церкви по преимуществу домовые, многие ютятся в сараях или убогих каморках.
Значит, обилие верующих? Нет, опять-таки прежде всего политика. Что ни день, то молебен или панихида по заказу какого-нибудь объединения, входящего в РОВС, или другой антисоветской организации с поминанием "белых вождей" и молениями за "спасение России". И горе той группе верующих, которая пожелала охранить церковь от эмигрантской политики, горе священникам, которые канонически подчинились Московской патриархии! Дикой ненавистью к ним пылают ханжи черносотенцы.
Отрывок беседы, типичной для той поры, когда эмигрантская церковная распря достигла крайней степени накала:
— Вчера похоронили Анну Ивановну…
— Простите, не похоронили, а, как собаку, бросили в яму.
— Неужели отпевал патриарший священник?
— Вот именно. Вы же понимаете, на нем нет благодати! Кого поженит — не женаты, а живут в блуде; ребеночка крестит, а тот все равно нехристь.
— Кошмар! Значит, и эту совратил перед смертью. Служитель сатаны! Чекист в рясе!
Собеседники — седовласые старцы, но глаза их налиты кровью…
Три русские ежедневные газеты выходили некогда в Париже: "Возрождение" — орган Струве и нефтяника Гукасова, сирень эмигрантских консерваторов, "Последние новости" — Милюкова, то есть кадетов, притом "левых", и "Дни" — Керенского, то есть эсеров.
Все три с одинаковым рвением заполняли целую страницу выдержками из советской самокритики с целью доказать, что, раз большевики сами так себя осуждают, дела их плохи и советская власть непрочна. Но на всех других страницах "Возрождение" объясняло из года в год, что в "большевистском кошмаре" повинны "либеральная интеллигенция" и керенщина; "Последние новости" — что причина всех бед в косности консерваторов и происках неудачников, вроде Керенского, ставивших палки в колеса мудрому Милюкову; а "Дни" — что за падение Временного правительства ответственны решительно все, кроме самого Керенского. Причем все три газеты ежедневно обливали друг друга ушатами помоев.
Тут, однако, надо сделать оговорку. "Последние новости" все же выделялись среди прочих органов эмигрантской печати. Сам Милюков не ругал огульно все советское, как "Возрождение", и не проявлял в своих суждениях о советской действительности эсеровской злобности. Он действовал тоньше, хитрее, с большим пониманием реального, признавал "кое-что" в достижениях новой власти, порой даже рисовался объективной осведомленностью, что придавало ему известный авторитет в международных капиталистических кругах.
Март 1929 года. Милюков празднует свое семидесятилетие. По этому случаю в залах гостиницы "Лютеция" пышный банкет. Представлена вся русская парижская интеллигенция "либерального толка". По адресу Милюкова льются речи, одна другой краше: "Только вы, высокочтимый Павел Николаевич, поняли смысл русской истории…", "Вы, маститый Павел Николаевич, самая верная надежда в борьбе с большевизмом. Мы, интеллигенты, — солнце России, а вы — наше солнце!"
Сам Милюков сияет если и не как солнце, то, во всяком, случае, как именинник. Румяный, гладкий, самодовольный. Вот он встает — потекла новая речь, всех длиннее и категоричнее. "Сегодня ми празднуем не мое семидесятилетие, а торжество либеральной интеллигенции", — вещает Милюков по-профессорски ровным, спокойным голосом.
На этом банкете я присутствую в качестве корреспондента, представителя "Возрождения", куда привлек меня Струве, как племянника своего друга Михаила Туган-Барановского. Я еще молод, мной владеет репортерский азарт, но, кроме того, во мне жива лицейская спесь, и хочется осмеять "слюнтяев-интеллигентов"…
Представителям печати передали папку приветствиями, полученными Милюковым. Очевидно, по недосмотру из нее не изъяли послания, крайне неприятного для юбиляра, — и оно-то как раз попадается мне на глаза. Подпись: "В. Маклаков". Это посол Временного правительства в Париже, известнейший некогда думец, кадет, но, в отличие от Милюкова, не "левый", а "правый". Быстро списываю маклаковский текст. Когда подают шампанское, чувствую себя не хуже вкусно пообедавшего буржуа, который предвкушает игривые развлечения. В самом деле, в письме Маклакова, которое появится на другой день в "Возрождении", имеются такие строки, явно не предназначенные для печати:
"Если бы чествование Вашего юбилея происходило в частном кружке… я бы с радостью принял в нем участие… Но силою вещей Ваш юбилей получил другой характер… Подобное торжество меня уже не влечет, Я не могу отделаться от ощущения, что, пока Россия в трауре, демонстративное публичное празднование вносит соблазн… Я сильнее, может быть, чем следует, сознаю вину не только правых и левых, но и всех нас, то есть и тех, кто шел вместе с Вами, за то, что случилось в России. И потому нам делать свой праздник, праздновать свои успехи мне представляется пока преждевременным".
После этого письма между Милюковым и Маклаковым произошел окончательный разрыв. О дальнейшей же эволюции их обоих я скажу дальше.
…А вот другое торжество. В Париж из своей резиденции на берегу моря приехал Кирилл Владимирович, "император" по собственному решению, которого таковым не признает большинство монархистов.
Не банкет, а прием: как бы то ни было, опять сборище в одной из больших парижских гостиниц. Впрочем, сборище немноголюдное. Красивый Кирилл Владимирович мрачнее тучи, и мрачны лица его верноподданных. Нет никого из столпов правой эмиграции. Видно, с ними ничего не поделаешь: все они верны памяти самого маститого из Романовых, бывшего главковерха Николая Николаевича, который не пожелал договориться с Кириллом.
На этом приеме я присутствую опять как представитель печати. Умудряюсь в минутном разговоре с Кириллом Владимировичем проявить "дипломатическую ловкость". Не говорю ему ни "ваше величество" — он решил бы, что "Возрождение" признало его царем, — ни "ваше высочество", что прозвучало бы для него как личное оскорбление: "да" и "нет" и только. Сошло! А когда затем обедаю в "Соединенном клубе", слышу всеобщее осуждение Кирилла Владимировича. Никто ни за что, ни при каких обстоятельствах не хочет простить ему, что в февральские дни он, двоюродный брат царя, явился в Думу с красным бантом на адмиральском мундире!
— Нет, нет и нет, — твердят в один голос клубные старички из бывших сановников, — никогда мы не пустим такого на престол. Только мешает общему делу своими претензиями. Да, не зря про него сочинили еще в девятьсот четвёртом:
Погиб "Петропавловск",
Макаров не всплыл.
Но спасся зачем-то
Царевич Кирилл!
Впрочем, у Кирилла Владимировича была группа сторонников среди тогдашней эмигрантской молодежи. Уже на заре эмиграции у некоторых молодых из "нашего мира" возникло сомнение: можно ли огульно восставать против революции? Но так как в них еще жило убеждение, что они цвет русской нации, то они сами же поспешили вести свои настроения, в чисто фашистское русло итальянского образца. Так родилось младоросское движение, вскоре нашедшее в Риме кое-каких покровителей.
Лозунг: "Царь и Советы!" Действительно, оригинальнее не придумаешь. Но при царе "глава" — на манер римского "дуче". Таким "главой" был мой сверстник и давнишний знакомый Александр Казем-Бек, человек одаренный, умелый организатор, который в других условиях, вероятно, нашел бы более полезное применение своим способностям.
На младоросских собраниях его встречали почетным караулом. Когда он выступал, по обе стороны трибуны выстраивались юноши в синих рубашках. В своей газетке он объявлял, что младороссы сумеют "повернуть революцию на национальный путь", а на младоросских банкетах гремела песенка с такой присказкой:
Революция — мамаша.
Была ваша, будет наша.
И увидит этот век,
Что такое Казем-Бек!
Век тут ни при чем, но в эмиграции Казем-Бек был одно время видной фигурой.
Остановлюсь на некоторых моих взглядах той поры.
Советская действительность была для меня чуждой, далекой. Я, по существу, ничего не знал о ней и упорно считал, что Россия унижена революцией.
Я часто печатался во французских изданиях, но никогда не считал себя французским журналистом, а русским, пишущим по-французски. Защищал во французской печати русское историческое прошлое и полагал, что этим служу России.
Слышал, что иностранные разведки, особенно в сопредельных с СССР государствах, вербуют для шпионских и диверсионных дел безработных и обнищавших эмигрантов, воспитанных РОВСом на слепой ненависти к советской власти. Но такая "деятельность" прямо не соприкасалась с нашей — парижских эмигрантских литераторов и журналистов, — и потому я над ней особенно не задумывался.
Уважал традиции дореволюционной России, но не питал особых симпатий ни к традициям белого движения, ни к его участникам. Помню отвращение, которое вызвал во мне один бывший белый офицер, когда я узнал, что он самолично застрелил несколько десятков пленных. Его товарищи говорили мне, что при виде обезоруженных пленных в нем пробуждались дикий садизм, разъяренное человеконенавистничество. Однако я не понимал, что именно такие чувства воспитывают в своих членах все белогвардейские союзы, что верность "воинским традициям", трехцветному флагу (в некоторых организациях полагалось целовать старый русский флаг, стоя перед ним на коленях) — все это культивируется для того, чтобы сохранить во что бы то ни стало кастовый дух дореволюционной России, что даже такие, казалось бы, безобидные учреждения, как казачий музей или "Морское собрание", поддерживают все тот же дух и что дух этот порождает самый мрачный, ядом пропитанный фанатизм по отношению к новой России.
Мне было смешно, что в Париже существуют русские полицейские курсы, где преподает какой-то бывший жандармский полковник. Подобное начинание казалось мне всего лишь чудачеством, а между тем легко себе представить, какая преподавалась полковником наука и как использовались затем иностранными разведками эмигранты, прошедшие жандармскую школу. Кроме того, в Париже имелись вечерние военные кусы, на которых бывших офицеров (рабочих или шоферов такси) бывшие генералы и полковники генерального штаба — в большинстве тоже шоферы или мелкие служащие — обучали военным наукам по полной программе бывшей царской военной академии. Года за два до Великой Отечественной войны главный редактор "Возрождения" Семенов всерьез мне объяснял, что на этих курсах приобретается куда больше подлинных знаний, чем в какой-нибудь советской военной академии, так как их руководитель, генерал Головни, коротко знаком с двумя-тремя французскими штабными полковниками и даже с одним генералом и что сотни-другой эмигрантов, окончивших эти курсы, будет вполне достаточно, чтобы преобразовать Красную Армию в белую, заменив всех старших командиров… Я считал, что всевозможные русские школы — вечерние, четверговые (по четвергам нет занятий во французских школах), "Корпус-лицей имени императора Николая II" в Версале, русские колледжи, скаутские и другие подобные организации, часто содержащиеся на подачках таких "бескорыстных благотворителей", как католическая церковь или американский союз христианской молодежи, — выполняют глупое дело, обучая русских детей старой орфографии и заканчивая курс русской истории чувствительной главой о царствовании Николая II. Но не задумывался над тем, что не только нелепо, но и преступно скрывать от детей то, что происходит в их стране, воспитывать их так, будто революции вообще не было и им предстоит служить царю-батюшке.
Все это я рассказываю не только для того, чтобы поведать читателю о своих былых взглядах, сомнениях, оговорках. Представьте себе эмигранта, в своих суждениях лишенного этих сомнений и оговорок, эмигранта, мыслящего в унисон с "Возрождением" или "Последними новостями". Он жил интересами прошлого, все равно монархического или буржуазно-кадетского. Наоткрывал непомерное множество церквей и ресторанов, зачитывался своими печатными органами (их было несколько сот в разных странах эмигрантского рассеяния — от солидных толстых журналов до бульварных изданий и жалких листков), ходил в свои объединения, воспитывал детей в своих школах, перенеся на чужбину интересы и противоречия той России, которой уже не было. Иначе говоря, он жил фикциями, и реальность мало затрагивала его сознание: ни реальность отечества он от нее открещивался под пение церковного хора или отмахивался за рюмкой водки, ни реальность страны, где он жил, так как не мог ощутить ее, варясь в собственном соку.
Но и это не все.
Я знал, что в поисках материальной базы русские эмигрантские организации обращались к кому угодно: к "нефтяному королю" Детердингу, к проходимцам вроде Воисяцкого, к Муссолини и югославскому коралю, в американские христианские организации, к французским правым социалистам, в Прагу — к Масарику, в Ватикан, ко всяким международным лигам или капиталистическим тузам, заинтересованным в создании послушных антикоммунистических очагов. Знал, но не называл вещи своими именами. Нелепо, но отнюдь не случайно разросшаяся сеть русских организаций (военных и политических объединений, церквей, газет, газеток, благотворительных комитетов, землячеств, школ, масонских лож да "молодежных" союзов) не только позволяла эмигрантам вариться в собственном соку, тешиться мечтами о прошлом и о "возрождении имперской великодержавности", но и ставила эмиграцию под контроль иностранных органов, пропагандистских или разведывательных, которые и направляли эти мечты в русло чисто захватнической политики.