ПУШКИН

ПУШКИН

О Пушкине Даниил Андреев сказал гораздо больше, чем о Державине, Пушкину им посвящены два стихотворения, довольно подробно о нем говорится в главах «Розы Мира». О гармоническом начале Пушкина, о его устремленности к будущему, связанному с Розой Мира, идет речь в стихотворении «У памятника Пушкину» (1950):

Повеса, празднослов, мальчишка толстогубый,

Как самого себя он смог преобороть?

Живой парнасский хмель из чаши муз пригубив,

Как слил в гармонию России дух и плоть?

Железная вражда непримиримых станов,

Несогласимых правд, бушующих идей,

Смиряется вот здесь, перед лицом титанов,

Таких, как этот царь, дитя и чародей.

Здесь, в бронзе вознесен над бурей, битвой, кровью,

Он молча слушает хвалебный гимн веков,

В чьем рокоте слились с имперским славословьем Молитвы мистиков и марш большевиков.

Он видит с высоты восторженные слезы,

Он слышит теплый ток ликующей любви…

Учитель красоты! наперсник Вечной Розы!

Благослови! раскрой! подаждь! Усынови!

И кажется: согрет народными руками,

Теплом несчетных уст гранитный пьедестал, —

Наш символ, наш завет, Москвы священный

камень,

Любви и творчества магический кристалл.

В этом стихотворении, вошедшем в главу «Святые камни» «Русских богов», Пушкин прежде всего национальный гений. Назвав его наперсником Вечной Розы, с которой он связывает будущее человечество, Даниил Андреев по — своему обозначает мысль, отчеканенную Гоголем: «Пушкин… это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет». Но о миссии Пушкина «под углом зрения метаистории» говорится главным образом на страницах «Розы Мира». А стихотворение отсылает читателя к очень многому, что было сказано о Пушкине раньше. Оно очень литературно. Начиная с того, что первое же определение— «повеса» не может не напомнить стихов Есенина, «парнасский хмель» и «чаши муз» — стихи о Пушкине его современников, начиная с Дельвига, которого тот именовал «парнасским братом». И называя Пушкина «царем», Андреев отсылает не только к пушкинской строке о поэте — «Ты царь:

живи один», о которой Владимир Соловьев писал, что здесь «высота самосознания смешивается с высокомерием»[88]. Еще при жизни назвал Пушкина «певцом самодержавным» Федор Туманский, в год гибели Пушкина Кольцов написал о нем: «Сила гордая, / Доблесть царская», а Тютчев заклеймил Дантеса «цареубийцей». Стихотворение не только связано с «пушкинианой», с которой Даниил Андреев и спорит и соглашается, оно выражает его собственное понимание пушкинской миссии, прежде всего величия этой миссии. Еще в 1937 году в письме к брату, посетив юбилейную Пушкинскую выставку, он заметил: «Впечатление грандиозное»[89]. Это ощущение грандиозности присутствует во всех его высказываниях о Пушкине.

Пушкин не только создатель литературного языка, о чем Даниил Андреев заявляет в начале своей метаисторической характеристики Пушкина, давший «решительный толчок процессу развития всенародной любви к языку, к слову, к стиху и к самой культуре языка»[90], он выразил ряд важнейших идей. Важнейшими перечисленные Андреевым идеи были, конечно, для него самого, именно им во многом посвящена «Роза Мира». Какие же это идеи?

«Во — первых, это — идеи, связанные с задачей разоблачения демонической природы государства и с укреплением комплекса освободительно — моральных устремлений отдельной души и всей нации».

«Второй цикл идей был связан с задачей изменения отношений христианского человечества к Природе».

«Третий цикл идей был связан с задачей вскрытия нового, углубленного смысла человеческих религиозных устремлений к Вечно — Женственному…»

«Далее: Пушкин впервые поставил во весь рост специфически русский, а в грядущем — мировой вопрос о художнике как о вестнике высшей реальности и об идеальном образе пророка как о конечном долженствовании вестника. Конечно, — добавляет Андреев, — он сам не мог сознавать отчетливо, что его интуиция этим расторгает круг конкретно осуществимого в XIX веке и прорывается к той грядущей эпохе, когда Роза Мира станет обретать в историческом слое свою плоть».

Важнейшее для Даниила Андреева стихотворение Пушкина — «Пророк». Даже эпитет «празднослов» в первой строке его стихотворения «У памятника Пушкину» из «Пророка» не случаен. Столь же значительным это стихотворение было для оказавших на Андреева существенное влияние русских религиозных мыслителей, прежде всего для Владимира Соловьева. «Пророку» посвящена чуть ли не целиком известная статья Соловьева «Значение поэзии в стихотворениях

Пушкина» (1899). «Пророк», — говорится в ней, — «это — идеальный образ истинного поэта в его сущности и высшем призвании»[91]. Эта мысль, несколько раз в статье повторенная, в чем?то предвосхищает сказанное о «Пророке» Андреевым.

Внутренний переворот, происходящий с пушкинским поэтом, превращающимся в поэта — пророка, это божественное озарение, которое он переживает и которое связано с явлением «шестикрылого серафима». Соловьев говорит об этом перевороте достаточно сдержанно: «Напитанный новыми созерцаниями, умудренный внутренним опытом и от сердца до языка наполненный высшею волею, он будет отныне говорить и действовать не от себя, не от своей немощи, а именем и силою посылающего его Божества…»[92] Эта сдержанность «великого духовидца», каким его считал Андреев, им же и объяснена: «В. Соловьев, пекшийся о воссоединении христианства, а не о его дальнейшем дроблении на конфессии и секты, не торопился оглашать свой пророческий духовный опыт»[93]. Но для Даниила Андреева, чьей целью в «Розе Мира» и было передать свой мистический опыт, словно бы продолжает рассуждения Соловьева о пушкинском «Пророке», договаривает все до конца. Насколько сказанное им было непосредственно пережитым, говорят удивительные отрывки тюремного дневника Даниила Андреева, где эти болезненные переживания, переданные в «Розе

Мира» более отстраненно, запечатлены с эмоциональной непосредственностью. «Давно, о, давно не было так тяжело. Страшна не внешняя тюрьма, а внутренняя душевная закрытость органов духовного восприятия… Духовной жаждою томим, в пустыне мрачной я влачился… О, все, все отдать, лишь бы Он явился мне на перепутье! Пройден какой?то рубеж жизни, после которого мир и жизнь становятся имеющими цену только при условии духовного прозрения…» — записывает он

7 февраля 1954 года. Пушкинский «Пророк» здесь отнюдь не поэтический образ, а обозначение мучительно переживаемых состояний, для которых еще не найдено выверенных слов. Духовное прозрение, по которому томился Андреев в тюремной камере, было для него той мистической реальностью, с которой он уже не раз соприкасался. В «Розе Мира» он прямо указывает и дату, и место каждого такого события, сообщая, что все его «книги, написанные или пишущиеся в чисто поэтическом плане, зиждутся на личном опыте метаисторического познания»[94].

В сущности, все поэтическое учение Даниила Андреева о вестничестве описывает главным образом его собственный мистический опыт, потому что, строго говоря, ни один из тех русских поэтов, в которых он находит черты вестничества, этому учению вполне не отвечает. Правда, и сам Андреев не претендует на полноту вестничества, говоря лишь об «отзвуке правды», которую ему удает ся передать. А кое — где у него прорываются и трагические сомнения.

Отношение к пережитому и описанному Пушкиным в «Пророке» Владимира Соловьева, как, впрочем, и самого Андреева, назвавшего пушкинское прозрение «интуицией», целомудренно сдержанно. Зато совершенно внятно о мистической подлинности «Пророка» говорит Гершензон, обосновывая, правда, свои убедительные догадки с точки зрения психологической, а не религиозной: «…Пушкин никогда не обманывал. Очевидно, в жизни Пушкина был такой опыт внезапного преображения; да иначе откуда он мог узнать последовательный ход и подробности события, столь редкого, столь необычайного? В его рассказе нет ни одного случайного слова, но каждое строго — деловито, конкретно и точно, как в клиническом протоколе. Эти удивительные строки надо читать с суеверным вниманием, чтобы не упустить ни одного признака, потому что то же может случиться с каждым из нас, пусть частично, и тогда важно проверить свой опыт по чужому. Показание Пушкина совершенно лично, и вместе вневременно и универсально; он как бы вырезал на медной доске запись о чуде, которое он сам пережил…»[95]

«Таких строк нельзя сочинить…»[96] — говорил позднее о «Пророке» и о. Сергий Булгаков.

Писавший о «Пророке» Вяч. Иванов замечал, что поэт, превратившийся в пророка, уже не поэт, а проповедник[97]. И это верно. Но для Даниила Андреева пушкинский пророк и не проповедник, и не идеальный поэт, как у Соловьева, и даже не поэт — вестник, а нечто неизмеримо большее. Это тот идеал, который вслед за Пушкиным, впервые о нем сказавшим, стоял перед всеми носителями вестничества в русской литературе. Понимание этого идеала для Андреева и связано с пушкинским «Пророком». Он говорит: «Общепринятое толкование этого стихотворения сводится к тому, что здесь, будто бы, изображен идеальный образ поэта вообще; но такая интерпретация основана на ошибочном смещении понятий вестника, пророка и художественного гения. Не о гении, вообще не о собственнике высшего дара художественной одаренности, даже не о носителе дара вестничества гремит этот духовидческий стих, но именно об идеальном образе пророка. Об идеальном образе того, у кого раскрыты, с помощью Провиденциальных сил, высшие способности духовного восприятия, чье зрение и слух проницают сквозь весь Шаданакар[98] сверху донизу и кто возвещает о виденном и узнанном не только произведениями искусства, но и всею своею жизнью, превращающейся в житие. Это тот идеальный образ, который маячил как неотразимо влекущая цель перед изнемогавшим от созерцания химер Гоголем, перед повергавшимся в слезах на землю и воздевавшим руки к горящему над Оптиной Пустынью Млечному Пути Достоевским, перед тосковавшим о всенародных знойных дорогах странничества и проповедничества Толстым, перед сходившим по лестнице мистических подмен и слишком поздно понявшим это Александром Блоком»[99].

Но пророк и поэт — вестник у Даниила Андреева понятия хоть и несовпадающие, но близкие. «Вестник действует только через искусство; пророк может осуществлять свою миссию и другими путями…»[100] — говорит он. Для него суть была не только в подлинности переживания, описанного в «Пророке», — она для него была несомненна, подтверждая его собственный опыт, — но главным образом в том, что пушкинский пророк был провозвестник высшего и небывалого дара — знания иных реальностей. Поэтому Пушкин для Андреева не только художественный гений, поэт — вестник, но и провозвестник идеала, к которому мучительно стремятся все носители дара вестничества русской литературы. В этом ее высший смысл и пафос. Его учение о вестничестве, конечно, восходит к тому религиозному пониманию миссии и природы поээта, которое прямо выражено и в духовных одах Державина, и в «Пророке» Пушкина, и в мистических прозрениях Лермонтова.

«История вестничества в русской литературе — это цепь трагедий, цепь недовершенных миссий»[101], — говорит о вестниках Даниил Андреев, имея в виду и трагическую смерть Пушкина, ко торая для него не только великое несчастье для России, но и мистическое событие метаисторического значения. «Он благоговел перед Пушкиным», у Пушкина он «просит благословения и называет его учителем», он любил Пушкина «безумно» — так говорят мемуаристы об отношении Андреева к поэту, замечая между тем что Лермонтов и Блок были ему ближе. Да, это так, об этом говорит и он сам. Но эта близость к иным поэтам никак не отрицала того огромного места, которое занимал Пушкин в его духовном мире и в его осмыслении путей русской истории и культуры.

В черновиках поэта сохранился набросок шутливого стихотворения, в котором Андреев спорит с Пушкиным, не принимая его формулы «равнодушная природа» («Брожу ли я вдоль улиц шумных…»):

Ходил ли Пушкин без перчаток?

И в золотой пыли дорог

Хоть раз мелькнул ли отпечаток

Его разутых, шустрых ног?

<…>Но если б воздух, землю, воду

Он осязал, как в наши дни —

Про равнодушный лик природы

Не заикнулся б он. Ни — ни.

Не удержался Андреев и от того, чтобы не высказать эту же мысль в «Розе Мира»[102]. Создавший целое учение о стихиалях — богосотворенных монадах, олицетворяющих одухотворенную жизнь природы, и призывавший к «босикомохож-

дению», чтобы ощущать ее светлые излучения, он принципиально не принимает пушкинской метафоры. Она категорически чужда его мировидению.

Рассматривая пушкинскую эпоху со своей «метаисторической» точки зрения, Данил Андреев судит ее не менее строго, чем державинский век. «Распад первичной цельности душевного строя достиг в XIX веке такой глубины, — говорит он, — что на его фоне даже исполненная противоречий, сложно эволюционировавшая личность Пушкина, прошедшего через противоположные полюсы религиозных и политических воззрений, кажется нам, однако, цельной сравнительно с душевным обликом его современников и потомков»[103].

Эта пушкинская цельность для него свидетельство того, что Пушкин действительно «наперсник Вечной Розы», то есть один из тех, кто предвосхищает торжество «Розы Мира», пророчествовать о которой должен поэт — вестник. В то же время он говорит о внутреннем конфликте Пушкина. По Даниилу Андрееву, этот конфликт не случаен. Он свойственен всему XIX веку, когда часто «неугасимое в душе вестника чувство своей религиозно — этической миссии вступает в конфликт с реальными возможностями его эпохи и с художественным “категорическим императивом”, свойственным его дарованию»[104]. «Этот внутренний конфликт, — продолжает он, — наметился уже в Пушкине. Та цепь его стихотворений, среди которой мерцают таким тревожным и сумрачным блеском “Когда для смертного умолкнет жизни шум…”[105], “Отцы пустынники и жены непорочны…”, “Пророк”, “Туда б в заоблачную келью…” (здесь речь идет о стихотворении «Монастырь на Казбеке». — Б. Р.) и другие, — это такие разительные свидетельства зова к духовному подвижничеству, крепнущего в душе поэта из года в год, что не понять этого может только тот, кто ни разу в жизни не слыхал этого зова в собственной душе»[106].

Даниил Андреев рассматривает путь Пушкина — поэта — вестника конкретно — исторически, заостряя его прочтение как поэта глубоко трагического и религиозно значительного, как поэта, одним из первых поставившего те вопросы, которыми живет русская литература вплоть до нашего времени. Мы можем удивляться той мифопоэтической картине мира, которую Даниил Андреев создал всем своим необычным творчеством и в которой такое существенное место занимает русская литература и ее поэты с их вестнической миссией. Но, глядя на историю нашей литературы со своих мистических высот, он сумел разглядеть нечто существенное и новое, открывая нам Пушкина и как поэта глубоких мистических прозрений. Удивительно, что делал он это в то время, когда история русской литературы идеологически мифологизировалась, не с атеистической даже, а с воинственной антирелигиозной точки зрения. Этой мифологизации Даниил

Андреев противопоставил свой обостренно религиозный взгляд мистического поэта.