Муза дальних странствий (Николай Степанович Гумилёв)

Муза дальних странствий (Николай Степанович Гумилёв)

Сама фамилия поэта, от латинского humils – смиренный, указывает на его происхождение из духовенства. В XVIII веке такие фамилии было принято давать семинаристам, выходцам из семей сельских священников и дьяконов. Родовые корни просматриваются и в занятиях его не столь отдалённых предков. Дед Николая Степановича по отцовской линии был дьячком в селе Жолудёве Спасского уезда Рязанской губернии, а бабушка – дочерью священника.

Разрыв с династией церковнослужителей пришёлся на отца будущего поэта – Степана Яковлевича Гумилёва, после окончания Рязанской семинарии поступившего на медицинский факультет Московского университета и обучавшегося там за казённый счёт. Получение государственной стипендии – явление по тем временам нечастое и для него тем более насущное, что по смерти отца он должен был помогать своей многодетной матери, для чего ещё и подрабатывал репетиторством. Девушке, с которою студент занимался, было суждено стать его женой.

После свадьбы, приуроченной к окончанию университета, молодожёны уехали в Кронштадт, куда Степан Яковлевич был определён на службу в качестве судового врача. Довелось объехать ему чуть ли не весь свет и многое повидать: плавал на крейсере «Император Николай I», на фрегатах «Пересвет», «Князь Пожарский», на корвете «Варяг».

Потеряв жену, умершую от туберкулёза, Степан Яковлевич пять лет вдовел, а затем женился на сестре своего друга адмирала – Анне Ивановне Львовой. На момент венчания ему исполнилось 42, ей 23 года. Если учесть, что девушка была и красива, и богата, можно предположить только самую пылкую страсть, внушённую ей уже немолодым корабельным врачом, обременённым заботами о семилетней дочери от первого брака. Впрочем, бывает и так, что юные красавицы выходят за пожилых вдовцов как бы сгоряча в отместку обманувшей их любви.

Первый родившейся у Анны Ивановны ребёнок вскоре умер, а следующий – сын Дмитрий появился на свет лишь на седьмом году замужества. 3-го апреля 1886-го всё там же, в Кронштадте, родился у Гумилёвых ещё один мальчик – Николай, будущий поэт. Не прошло года, Степан Яковлевич был уволен в отставку в чине статского советника, и семья переехала в Царское Село.

Анна Ивановна, будучи патриархально-послушной женой, приверженной «Домострою», детей воспитывала в строгих правилах Православия. И не ограничивалась унылой дидактикой, но сама по себе являла пример, который был куда убедительней самых глубокомысленных нотаций. Вот почему безусловная подчинённость Анны Ивановны мужу, помноженная на присущее ей обаяние, исподволь формировали в глазах сыновей представление об идеальной супруге. Удивительно ли, что впоследствии и Дмитриеву избранницу звали Анной, и жёны Николая: сначала – первая, а потом – вторая тоже были Аннами?

Материнская отзывчивость и доброта, опять же, не могли не запечатлеться в характере детей. Так, маленький Коля за неделю припрятывал пряники и конфеты для приходящей богомолки «тётеньки Евгении Ивановны». Припасённое вручал тайком, стесняясь. Ради странницы, чтобы составить ей компанию, соглашался играть в домино или в лото, чего делать не любил.

Как-то летом в имении «Берёзки» Рязанской губернии Николай, глубоко воспринимая материнские рассказы о монашеских подвигах, вырыл на берегу реки пещеру и «играл» в святого отшельника. И даже пробовал творить чудеса. Именно об этих опытах было им впоследствии написано:

Самый первый: некрасив и тонок,

Полюбивший только сумрак рощ,

Лист опавший, колдовской ребёнок,

Словом останавливавший дождь.

Свою некрасивость Николай Гумилёв осознавал уже в раннем детстве, догадавшись о ней по сочувственно-презрительному отношению взрослых и по безжалостно-правдивым насмешкам сверстников. Вероятно, поэтому и рос нелюдимым, диковатым, возился с домашними зверьками, предпочитал мальчишеской ватаге чтение занимательных и увлекательных книг. Однако со старшим братом был не прочь поиграть в войну, в ирокезов и делаваров.

Материнские уроки религиозности, преподанные Николаю в детстве, тоже не прошли бесследно. И во взрослую пору Гумилёв сохранял привычку к расхожей церковной обрядности. По воспоминаниям одного из современников Николай Степанович крестился на каждый храм, но едва ли подозревал об истинной сущности религии.

Другим формообразующим началом в воспитании мальчика было влияние отца. Его властность, сила, благородная сдержанность не вызывали у детей большой любви, но исподволь копировались и с возрастом неотвратимо проявлялись. Естественно, что Степану Яковлевичу, не единожды ходившему в кругосветное плавание, было что порассказать. Николай любил слушать его повествования и пройденные отцом маршруты отмечал на географической карте.

Тогда, вероятнее всего, и зародилась у мальчика мечта о будущих путешествиях. Ну, а книги Майна Рида, Жюля Верна, Фенимора Купера, Гюстава Эмара горячили его воображение экзотикой дальних странствий и необыкновенных приключений.

Более того, очарование писательского вымысла заставляло его забывать о грустной реальности, где он тщедушен и некрасив, но мыслить о себе в совсем иных категориях – романтической героики и силы. Вот его новые идеалы, вот какими качествами он стремится обладать. Через них ему удаётся преодолеть и свою раннюю застенчивость, и склонность к одиночеству. Это уже не робкий мальчик, пугающийся паровозных гудков и завистливо наблюдающий за играми сверстников, а неугомонный заводила, который благодаря редкой фантазии и смелости умеет как никто другой и навязать знакомой ребятне самый неожиданный, дерзкий план, и проявить недюжинную изобретательность в его осуществлении.

Ну, а внешняя некрасивость будущего поэта разве только удесятеряет его желание покорять и властвовать. Как это нередко бывает, преодоление недостатка оборачивается множеством достоинств, ущербность физическая – избытком духовным. Пожалуй, наиболее ярким хрестоматийным подтверждением этого феномена является заика Цицерон, сумевший стать величайшим оратором. Ключом к пониманию подобных превращений может служить Мандельштамовское выражение – «одушевляющий недостаток». Не секрет, что люди, поначалу комплексующие, заставляют себя проходить суровую аскезу самосовершенствования и частенько оставляют позади своих щедро одарённых, а посему излишне самодовольных конкурентов.

Впрочем, Гумилёв, кажется, не был тщеславен и нуждался скорее в собственном уважении, чем во внешнем успехе. Во всяком случае, когда в 1898-м году Николая отдали в подготовительный класс царскосельской гимназии, учёба у него пошла дурно и без должного старания. Сказывалось и пока ещё слабое здоровье мальчика, он быстро утомлялся. Решили ограничиться домашним учителем. В эту пору Николай увлекается географией и зоологией, а у себя в комнате заводит животных – морских свинок, белых мышей, птиц, белку.

Осенью 1898-го семья переезжает в Петербург, и Николай поступает в гимназию Гуревича, известного педагога и директора собственных учебных заведений. И снова неважные успехи.

Впрочем, плохая учёба Николая вполне уживалась с искренним и глубоким интересом к художественной литературе. В кругу его любимого чтения оказываются не только приключения и фантастика, но и Пушкин, которого он усердно пропагандирует среди друзей. Уже в 12 лет мальчик пробует писать стихи и даже предпринимает попытки привадить к сочинительству ребят из своей компании. Вскоре на его книжной полке появляются Лермонтов и Жуковский, а затем: «Песнь о Гайавате» Лонгфелло, «Потерянный рай» Мильтона, «Поэма о старом моряке» Кольриджа, «Неистовый Роланд» Ариосто.

В 1900 году у брата Дмитрия обнаруживается туберкулёз. Родители срочно продают своё небольшое имение по Николаевской железной дороге – Поповку, которая использовалась ими как летняя дача, распродают обстановку Петербургской квартиры, и семья переезжает в более благоприятную климатическую зону – на Кавказ в Тифлис. Единственная цель переезда – вылечить старшего сына. Ну, а младший поступает в местную гимназию и начинает учёбу с повторного прохождения 4-го класса. Хотя повторение – мать учения, это не помогает: баллы по-прежнему низкие.

Зато приходит увлечение революционными идеями. Юноша штудирует «Капитал» и даже ударяется в агитацию среди рабочих. Но, наткнувшись на серьёзные неприятности со стороны властей, быстро охладевает к этому. Не нашла-таки политика путь к сердцу Николая, особой романтики он тут не разглядел. Зато по возрасту и по натуре ему приходится иное: в Тифлисе он начинает ухаживать за девушками и даже посвящает им стихи. Не проявляя излишней щепетильности, порою умудряется одно и то же стихотворение преподнести двум, а то и трём барышням, уверяя каждую в её единственности. Такие «множественные» посвящения случались с поэтом и в зрелые годы.

8-го сентября 1902-го года в газете «Тифлисский листок» было помещено стихотворение Гумилёва: «Я в лес бежал из городов…» Первая публикация и уже заявка на будущее дикарство. В следующем году семья возвращается в Россию и снимает квартиру в Царском Селе. Свою комнату Николай превращает в «морское дно», для чего расписывает стены изображением водорослей, тритонов, русалок и прочих подводных чудищ. Посередине же устраивает фонтан, обложив его раковинами и камнями.

Для продолжения учёбы Гумилёв поступает в седьмой класс царско-сельской гимназии, директором которой в ту пору являлся поэт Иннокентий Анненский. Учится, как и прежде, неважно. Зато увлекается поэзией декадентов – Бальмонта и Брюсова.

Однажды на концерте в Павловске Николай познакомился с Андреем Горенко, а через него и с сестрою юноши Анной, в которую не преминул влюбиться. Своих симпатий Гумилёв не скрывал, но в пору их царскосельского общения ей не нравился.

Как-то девушка заболела свинкой, и, чтобы не было видно страшной опухоли, лицо своё закрывала платком, причём до самых глаз. Николай просил Анну открыть лицо, дескать, тогда я вас разлюблю. Девушка открывала. Вволю насмотревшись на возлюбленную, Гумилёв говорил: «Вы похожи на Екатерину II» и оставался при прежнем чувстве.

Андрея Горенко, с которым он очень скоро подружился, Николай считал единственным культурным, классически образованным человеком на фоне царско-сельской молодёжи – грубой, невежественной и снобистской. Брат Анны владел латынью и прекрасно разбирался в античной поэзии, что не мешало ему ценить стихи модернистов. Был он и одним из немногих слушателей стихов Гумилёва, а также обсуждал с ним современных авторов, которые печатались в журналах «Весы» и «Скорпион», регулярно приобретаемых и прочитываемых начинающим поэтом.

В 1905 году Николай сделал Анне предложение и получил отказ. Вскоре семья Горенко переехала в Киев. Ну, а Гумилёв в октябре того же года на деньги, полученные от родителей, издал свою первую книгу «Путь конквистадора». Среди 16 стихотворений, её составляющих, большинство, конечно же, было адресовано его пока ещё безответной любви.

Уже в ноябрьских «Весах» появилась рецензия Брюсова. Общий тон его критики был весьма строгим. Прозвучали упрёки в подражательности и технической слабости многих стихов Гумилёва. Зато было и первое признание, окрылившее молодого поэта: «В книге есть несколько прекрасных стихов, действительно удачных образов. Предположим, что они «путь» нового конквистадора и что его победы и завоевания впереди».

Впоследствии Гумилёв посчитал эту книгу недостойной себя, и счёт своих сборников вёл лишь со следующей, вышедшей позднее. Однако же, колея, оставленная ею на «пути конквистадора», отчётливо заметна в дальнейшем творчестве поэта не только по уже тогда угаданному общему направлению, но и в перепечатках нескольких, правда, переработанных стихотворений его поэтического дебюта.

Что же касается влиятельного рецензента, выступившего в роли повитухи при рождении нового поэтического имени, то впечатление такое, что Брюсов был очень и очень внимателен ко всему, что появлялось на российском Парнасе. Даже не появлялось, а только брезжило. И вполне сознательно раздавал авансы молодым начинающим авторам.

Поставив целью создать и возглавить русскую поэзию начала XX века, Валерий Яковлевич не считал за труд помечать личным тавром всё молодое и новое, в неё приходящее. При полной невозможности предугадать дальнейшее становление каждого имени, было тем более важно привлечь на свою сторону едва ли не всех соискателей поэтической славы. Только так и можно было подмять нарождающуюся поэзию под себя, под свой авторитет. Только так и можно было пробудить к ней внимание ничего не разумеющей публики.

Гимназию поэт окончил только в 1906 году в двадцатилетнем возрасте. Его аттестат содержал единственную пятёрку – по логике, четвёрки и тройки пришлись на остальные предметы поровну с преимуществом гуманитарных дисциплин перед точными науками и греческим языком. Впрочем, объективность выставленных Гумилёву баллов относительна. Так, на выпускном экзамене по российской словесности на вопрос: «Чем замечательна поэзия Пушкина?» – он ответил: «Кристальностью», вызвав хохот преподавателей, ещё не приученных к языку декадентов.

Примечательно, что в этом же году завершилось директорство Иннокентия Анненского. Человек, буквально дышавший культурою Античности, а, значит, и проникнутый её благородным демократизмом, оказался в пору реакции, наступившей после событий 1905 года, неугоден властям. Да и могло ли быть иначе, если гуманный директор, как только мог, выгораживал своих гимназистов, оказавшихся не чуждыми охватившим страну революционным настроениям. Ну а молодёжь всегда была и будет оппозицией всему устоявшемуся и общепринятому и постоянно готова отозваться на любой мятежный призыв.

Пришлось Анненскому подать прошение об увольнении с директорского поста и переводе на должность инспектора Петербургского учебного округа, а, значит, и съехать с казённой квартиры при гимназии, переселившись в частный дом. Однако же, Царского Села не покинул, и его общение с Гумилёвым продолжалось. Обстоятельство немаловажное для молодого поэта возможностью получать хотя бы редкие и случайные уроки подлинного мастерства и творческой мудрости; а для старшего – возможностью соприкоснуться с новой едва наметившейся поэзией, её восходящими светилами, которые узнают его, оценят и даже будут перед ним преклоняться.

Выросший и развившийся в пору нигилизма под влиянием народнических устремлений старшего брата, Анненский был полным антагонистом всё приемлющей, глубоко христианской натуре Блока. И главною пружиной, с помощью которой Иннокентий Фёдорович интеллектуально отталкивался от всего, служила ирония, которою он, должно быть, заразился ещё в пору пребывания в родительском доме. Незадавшаяся карьера даровитого отца, его неумелые спекуляции и разорение, вероятно, сопровождались горькою усмешкой и остроумными комментариями домочадцев. Ирония оказалась последним средством защиты перед бездною подступающего отчаяния. Анненский не только был «иронистом», но и сам объявлял себя таковым.

Впрочем, не только ирония служила глобальной самоизоляции поэта. От современности, от реального течения жизни поэт уходил в мир древней Эллады и переводы из фанатически любимого Еврипида. Отличное знание 14 иностранных языков как бы являлось невысказанным отрицанием языка родного. Непривлекательная, намного старше его, жена выглядела внутренним отказом Анненского от блаженных радостей любви и красоты, а работа в системе образования – изменой своему поэтическому призванию. Упорный же атеизм отлучил поэта от Бога.

Именно в атеизме и заключалась основная причина всеобъемлющей отрешённости Анненского, ибо человек, не признающий Творца, автоматически оказывается вне Его творения. Отсюда и болезненно слабая душа поэта, пребывающая в мучительном разладе сама с собой. Жизнь вне всего и вне себя в том числе. Стерильная отвлечённость, казалось бы, не мешающая творчеству и даже как будто бы располагающая к нему. Ведь если мир ещё не сотворён, его нужно создать хотя бы на бумаге и если не знаешь Бога, то необходимо хотя бы наметить путь к Нему, начиная с языческой архаики древних мифов.

Когда же перед Анненским возникнет соблазн выбраться из «выдуманной» жизни и стать поэтом уже и по кругу своего общения, когда он оставит службу и вполне погрузится в литературную среду, его душа и сердце окажутся не готовы к такому резкому и опасному движению…

После выхода «Пути конквистадора» Николай Гумилёв, уже как равный, стал чаще бывать у Иннокентия Фёдоровича, которому, разумеется, подарил экземпляр, да ещё со стихотворной надписью:

Тому, кто был влюблён, как Иксион,

Не в наши радости земные, а в другие,

Кто создал Тихих Песен нежный сон,

Творцу Лаодамии

от автора.

Не забыл поэт отослать свою книжку и другу – Андрею Горенко, а вот его сестре Анне – воздержался. Вдохновительница, виновница большинства стихотворений, составивших книгу, она свою награду, увы, не получила.

В начале 1906 года Брюсов написал Гумилёву, приглашая его сотрудничать в «Весах». Юноша, конечно же, дал согласье, да ещё и поблагодарил. Завязалась переписка между Учителем и Учеником, продолжавшаяся не один год. Где бы Николай Степанович не находился, написать своему наставнику и покровителю не забывал. Всего было им отправлено Валерию Яковлевичу около семидесяти писем. Послания молодого поэта были полны искреннего самобичевания и столь же неподдельного восхищения Учителем.

Можно не сомневаться, что это восхищение стоило самой изощрённой лести и, конечно же, располагало знаменитого мастера к восторженному юноше. Но для Гумилёва такое самоуничижение не было уловкой хитреца, а, скорее всего, проявлением жесточайшей требовательности к себе и высокого творческого посыла. Однако, мысля пренебрежительно о достигнутом, Николай Степанович никогда не ограничивал себя в целях. Более того, в своих замыслах он всегда был вызывающе нескромен, что являлось лишь проявлением присущего ему бесстрашия. Ну, а для реализации задуманного умел развивать самую кипучую, самую деятельную активность.

Желая освоить тайны русского стихосложения, Гумилёв стремится заручиться поддержкой и других современных корифеев поэзии. Пишет Бальмонту. Увы, безответно. Отправляется к Мережковским; причём, застаёт у них ещё и Андрея Белого. И – полный провал. Грубо, издевательски высмеян и отвергнут. А Зинаида Николаевна Гиппиус, участвовавшая в травле и получившая по этому эпизоду самое невыгодное впечатление о непрошенном госте, потом ещё и выговаривала его покровителю Брюсову:

«Какая ведьма сопряла вас с ним? Мы прямо пали. Боря имел силы издеваться над ним, а я была поражена параличом. Двадцать лет, вид бледно-гнойный, сентенции старые, как шляпка вдовицы, едущей на Дорогомиловское. Нюхает эфир (спохватился!) и говорит, что он один может изменить мир… До меня были попытки… Будда, Христос… Но неудачные… После того, как он надел цилиндр и удалился, я нашла номер «Весов» с его стихами, желая хоть гениальностью его стихов оправдать ваше влечение, и не могла. Неоспоримая дрянь. Даже теперь, когда так легко и многие пишут хорошие стихи, – выдающаяся дрянь. Чем, о чем он вас пленил?»

Впоследствии ни Мережковский, ни Гиппиус для Гумилёва не существовали. Будучи уже за границей, Николай Степанович как-то предпринял ещё одну попытку контакта с Андреем Белым. Но тот, по собственным воспоминаниям, был тогда болен, да ещё мучался зубами, а посему, замахав рукой на едва вошедшего Гумилёва, этаким вот неделикатным образом попросил его выйти. Белый так прокомментировал эти два не состоявшихся общения между ними: «Не везло с Гумилёвым!» Впрочем, и Гумилёву с ним тоже…

Сразу же по окончании гимназии Николай Степанович, следуя совету отца, определяется в Морской корпус и на лето уходит в плаванье. Однако очень скоро оставляет мысли о карьере моряка и отправляется в Париж, где в течение двух лет обучается в Сорбонне, посещая лекции преимущественно по французской литературе. Там же проходит череда не слишком серьёзных романов этого, как оказалось, очень и очень влюбчивого молодого человека.

Что касается Анны Горенко, то после её отказа и переезда в Киев они даже не переписывались. И вдруг осенью 1906-го, т. е. года через полтора после их размолвки, Гумилёв получает от девушки письмо. Отвечая на неожиданную милость, поэт, потерявший голову от счастья, пишет ей, мол, «так обрадовался, что сразу два романа бросил». И тут же делает очередное предложение. Переписка продолжилась.

Николай Степанович, живущий в эту пору на сто рублей, ежемесячно присылаемых матерью в Париж, предпринимает не слишком разумную попытку основать собственный журнал со звёздным названием «Сириус». Первый номер выходит в начале января 1907-го, а далее равномерно с интервалом в две недели следуют – второй и третий… Двухнедельный журнал двух авторов – Николая Гумилёва и Анны Горенко просуществовал один месяц. На издание четвёртого номера не хватило денег. Скудные сбережения иссякли, и авантюра закончилась.

Как сострадательная мать не слишком красивой дочери спешит украсить её благозвучным ярким именем вроде Эльвиры или Розы, так и художники, не располагающие привлекательною импозантной внешностью, нередко принаряжают свои произведения в мишурную сусальную позолоту. Иное у Гумилёва. В своей поэзии Николай Степанович стремился не столько попышнее задрапировать, спрятать свой реальный облик, сколько оттолкнуться от него, преодолеть уже в области других, нравственных измерений – благородного мужества и отваги.

Вот почему нарочитый романтизм его стихов является не декорацией, а вызовом судьбе, личным протестом против собственной невзрачной рыхловатой внешности, которая оказалась всего лишь обманчивым призраком. Впрочем, окончательно расправиться со своей некрасивостью, разоблачить её как ничего не значащий миф, поэту удалось не столько стихами, сколько своим действительным мужеством, своею жизнью. Путь, на котором он постарался это сделать – победы над женщинами и презрение к опасности, путь завоеваний и приключений, обозначенный уже в его поэтическом дебюте – «Путь конквистадора».

Вторая книга Гумилёва «Романтические цветы», выпущенная в начале 1908-го года в Париже, засвидетельствовала, что поэт ни чуть не уклонился от избранного направления, и что эти цветы, цветы его первого успеха собраны им на той же самой дороге.

ПОМПЕЙ У ПИРАТОВ

От кормы, изукрашенной красным,

Дорогие плывут ароматы

В трюм, где скрылись в волненье опасном

С угрожающим видом пираты.

С затаённою злобой боязни

Говорят, то храбрясь, то бледнея,

И вполголоса требуют казни,

Головы молодого Помпея.

Сколько дней они служат рабами,

То покорно, то с гневом напрасным,

И не смеют бродить под шатрами,

На корме, изукрашенной красным.

Слышен зов. Это голос Помпея,

Окружённого стаей голубок.

Он кричит: «Эй, собаки, живее!

Где вино? Высыхает мой кубок».

И над морем, седым и пустынным,

Приподнявшись лениво на локте,

Посыпает толчёным рубином

Розоватые, длинные ногти.

И, оставив мечтанья о мести,

Умолкают смущённо пираты

И несут, раболепные, вместе

И вино, и цветы, и гранаты.

Рецензия тогда ещё никому не известного Иннокентия Анненского, напечатанная в газете «Речь», едва ли была услышана среди прочих критических откликов на эту книгу, а потому славы Гумилёву не прибавила. А вот почти восторженный отзыв Валерия Яковлевича Брюсова, конечно же, сфокусировал на молодом поэте и самое пристальное внимание профессиональных литераторов, и читательский интерес:

«Стихи Н. Гумилёва теперь красивы, изящны и большей частью интересны по форме; теперь он резко и определённо вычерчивает свои образы и с большой продуманностью и изысканностью выбирает эпитеты… Может быть, продолжая работать с той же упорностью, как теперь, он сумеет пойти много дальше, чем мы наметили, откроет в себе возможности, нами не подозреваемые».

Несомненно, что сознание собственных заслуг в творческом росте подопечного было весьма и весьма приятно для Брюсова. Тем более, что молодой поэт в переписке с мэтром продолжал настаивать на своей роли послушного Ученика и восхищаться мастерством Учителя. И уничижение, которому он подвергал своё творчество перед лицом Валерия Яковлевича, безусловно, провоцировало того защищать слишком уж требовательного к себе автора. И самый изобретательный хитрец не выдумал бы более действенной стратегии. Не зря же сказано: «Унижающий себя будет возвышен».

В то же время Гумилёв и Брюсов были по-настоящему творчески близки. Ведь и суховатый, очень литературный Валерий Яковлевич делал ставку на высокую поэтическую технику, заморскую экзотику и сюжетную яркость своих произведений. А у Николая Степановича, в свою очередь, вскоре обнаружится такая же, как у Брюсова потребность в создании собственной поэтической школы, в учениках и последователях. Но было между ними и ощутимое отличие: так в поэзии Учителя преобладало изощрённо-интеллектуальное начало, а в стихах Ученика – героико-романтическое. Можно предположить, что разница эта явилась следствием того, что на молодого поэта наводил своё магнетическое поле и Александр Александрович Блок.

В начале мая 1908-го Николай Степанович отправился в Россию проходить военную службу. По дороге заехал в Киев повидаться с Анной Андреевной, в эту пору обучающейся на Высших женских курсах. Завернул и в Москву к Брюсову, возможно, не без протекции которого 24-го мая был принят в литературную группу «Вечера Случевского». И наконец, Царское Село, место его призыва. Однако медицинской комиссией был забракован по причине астигматизма правого глаза и от воинской повинности освобождён.

Едва ли ни радуясь этому обстоятельству, Николай Степанович снова отправляется к Анне Андреевне, теперь уже перебравшейся на летний отдых в Евпаторию. Очередное предложение и очередной отказ. Даже «Романтические цветы», на титуле которых значилось посвящение ей, не умилостивили сердце возлюбленной. Слишком умна и осторожна была Анна Андреевна, слишком много сомнений вызывал у неё этот увлекающийся, а посему и не постоянный кавалер. К тому же Гумилёв ни то, что не считал нужным скрывать свои любовные похождения, но с присущим ему вызовом даже бравировал ими.

Поэт, отвергнутый любимой девушкой, как ему казалось, уже навсегда, возвратился во Францию и 20-го июля был в Париже. От грустных мыслей о несчастной любви не отвлекло Николая Степановича даже знакомство с Елизаветой Дмитриевой, роман с которой, разыгравшийся годом позднее, будет хотя и кратким, но бурным. Теперь же, повстречав её в мастерской художника Гуревича, он едва ли обратил внимание на эту неглупую, но внешне не слишком привлекательную женщину.

Гумилёв был безутешен и, решив утопиться, отправился в Нормандию к морю. Протекавшая через Париж Сена, слишком загрязнённая промышленным и бытовым стоком, для романтической натуры поэта явно не подходила. Ну, а девушке, не принявшей его любви, Николай Степанович на прощание послал свою фотографию со строфой из Бодлера на обороте.

Впрочем, трагедия обернулась фарсом, и на пустынном Нормандском берегу несчастный влюблённый был арестован полицейским, принявшим его за бродягу. Пришлось возвращаться в Париж. Мутно-грязной Сеной поэт, разумеется, опять побрезговал.

В пору недавнего посещения Киева, Гумилёв порекомендовал брату своей возлюбленной тоже отправиться на учёбу в Париж, убеждая, что жизнь там недорога. При этом вряд ли упомянул о собственном частом безденежье, когда по нескольку дней кряду поэту приходилось питаться исключительно каштанами. Андрей Андреевич поддался на уговоры и вскоре приехал. Остановился, конечно же, у Гумилёва. Ну, а сам Николай Степанович в это время находился едва ли не в параноидальном стремлении сломить упорство любимой девушки. Его неудержимо влекло в Россию.

Оставив друга на попечение своих парижских знакомых, он опять направляется в Киев. И снова отказ. Вернувшись в Париж, поэт забирается в Булонский лес и принимает цианистый калий. Через сутки его находят в лесном рву в бессознательном состоянии. Возвращают к жизни. Андрей сообщает о случившемся сестре, и та срочно телеграфирует неудачливому самоубийце о перемене своего решения. Впрочем, таковая лёгкость была в характере Анны Андреевны, и она это проделывала по отношению к Гумилёву уже не один раз, то давая согласие, то снова отказывая, чем приводила его в совершеннейшее отчаяние. Очередная благосклонность любимой заставила Гумилёва подумать о возвращении в Россию. Он покинул Сорбонну и в августе 1908-го поступил на юридический факультет Петербургского университета.

Вскоре поэт перевелся на историко-филологический, на котором прозанимается только в течение 1909–1910 учебного года. Затем, после годичного перерыва в занятиях перейдет на Романо-германское отделение, проявляя особенный интерес к старо-французской литературе. Однако, университетского диплома так и не получит, поскольку в 1914-ом уйдет на войну.

Но, похоже, что диплом, как таковой, его и не интересовал. Николаю Степановичу были нужны конкретные знания в той или иной области, а не какая-то, скажем, гуманитарная специальность. Своим единственным призванием Гумилёв уже давно осознавал поэзию и только поэзию. Букет необходимых для его осуществления познаний он и собирал, кочуя из Сорбонны в Петербург, с факультета на факультет, из одного любовного романа в другой. Однако самый богатый урожай впечатлений для творчества поэт помышлял обрести не в университетских аудиториях и даже не в объятиях своих возлюбленных. Его, романтика до мозга костей, манила и притягивала Африка.

Там было всё – и диковинная природа; и опасности, испытующие самое отчаянное бесстрашие; и древняя, всё ещё неведомая цивилизованному человечеству культура. И вот, только-только получивший согласье Анны Андреевны, только-только поступивший в Петербургский университет, Николай Степанович уже в сентябре 1908-го почти без денег отправляется в Африку, этим самым как бы подчёркивая, что он по-прежнему свободен, дескать, как говорил философ Григорий Сковорода: «Мир ловил меня, но не поймал».

Длилась эта поездка всего шесть недель. За это время поэт побывал только в Египте, причём не дальше Каира. Ещё не путешествие, а что-то экскурсионное, лишённое той дикой романтики, о которой мечтал Гумилёв. Потратившись до последней копейки, а также изрядно поголодав, денег на обратную дорогу вынужден был занять у ростовщика.

Впоследствии при подсчёте своих посещений Чёрного континента Николай Степанович намеренно «забывал» об этой поездке точно так же, как про «Путь конквистадора» при подсчёте своих книг. Первый блин, по крайней мере, в собственном восприятии, получился у него и там, и тут, что называется, комом. Но и при весьма ограниченных возможностях прирождённое упорство этого человека позволяло ему при новых и новых попытках всё-таки добиваться желаемого результата.

Неспешность поэтического становления Гумилёва одним из первых была прочувствована Брюсовым. При всех похвалах, отпущенных им в адрес «Романтических цветов», Валерий Яковлевич посчитал эту книгу всего лишь ученической. Конечно, и самокритичная скромность её автора укрепляла Учителя в такой оценке, позволяя ему, как признанному мэтру, по-прежнему поучать молодого поэта, чьи стихи своим изяществом и музыкальной прелестью уже едва ли не превосходили его собственные.

ЖИРАФ

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд

И руки особенно тонки, колени обняв.

Послушай: далёко, далёко, на озере Чад

Изысканный бродит жираф.

Ему грациозная стройность и нега дана,

И шкуру его украшает волшебный узор,

С которым равняться осмелится только луна,

Дробясь и качаясь на влаге широких озёр.

Вдали он подобен цветным парусам корабля,

И бег его плавен, как радостный птичий полёт.

Я знаю, что много чудесного видит земля,

Когда на закате он прячется в мраморный грот.

Я знаю весёлые сказки таинственных стран

Про чёрную деву, про страсть молодого вождя,

Но ты слишком долго вдыхала тяжёлый туман,

Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.

И как я тебе расскажу про тропический сад,

Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав…

Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад

Изысканный бродит жираф.

Критический успех «Романтических цветов» настораживает пёструю и тороватую армию альманашников. А многообещающая реплика Брюсова: «Н. Гумилёв принадлежит к числу писателей, развивающихся медленно, и потому самому стающих высоко», – заставляет их, держащих нос по ветру, взять молодого поэта, что называется, в оборот. Теперь, по возвращении в Россию, литературные связи Николая Степановича множатся и множатся.

1-го января на открытии Петербургской выставки «Салон 1909 года» Гумилёв познакомился с Сергеем Константиновичем Маковским, сыном известного художника, искусствоведом, критиком и весьма заурядным стихотворцем. Именно тогда в разговоре между ними и зародилась мысль о новом журнале. Поначалу Николай Степанович предпринял попытку реализовать этот замысел в одиночку. И название подыскал соответствующее – «Остров».

Не получилось. Всего два номера и было выпущено. Вспомнил про свой так и не засиявший на литературном небосклоне «Сириус». Понял – не его это дело: обивать пороги, обхаживать авторов, клянчить у корифеев «чего-нибудь эдакого» в номер. Да и свободных денег в достаточном количестве у него не имелось.

Вот Гумилёв, памятуя о недавнем разговоре с Маковским, и стал подбивать его на создание журнала. Да ещё и познакомил с Анненским, который убедил Сергея Константиновича в необходимости издания, стоящего над направлениями и группами и с некой высшей точки рассматривающего всё происходящее в современной литературе.

Уже летом 1909-го на Мойке 24 разместилась редакция будущего журнала «Аполлон», а 25-го октября вышел первый номер. Из Москвы на его презентацию были приглашены телеграммами Брюсов и Белый. В Петербургском ресторане «Кюба» состоялся посвящённый учреждению журнала торжественный обед, на котором выступили с речами: сначала Анненский, потом два известных профессора, а четвёртым от имени молодых поэтов – Гумилёв.

Название напутствуемого красноречивыми ораторами журнала принадлежало едва ли ни его идейному вдохновителю Иннокентию Анненскому, переводчику Еврипида и поклоннику Античности. С лёгкой руки недавнего ученика когда-то подчинённой Анненскому гимназии безвестный поэт становится публично действующим литератором. Более того, Николай Степанович не перестаёт угощать «последним из царско-сельских лебедей» поэтическую молодёжь, то и дело собирающуюся в Царском Селе на квартире его родителей. Важивает своих друзей и домой к Анненскому, сам у которого в эту пору бывает уже запросто.

Наиболее частые гости Гумилёва: Осип Мандельштам, Алексей Ремизов и Алексей Толстой начинают понимать, сколь неординарен и значителен этот поэт, грезящий Элладой и разъезжающий с инспекциями по гимназиям Петербургского округа. Знакомит Николай Степанович с ним и Михаила Кузмина, на некоторое время перекочевавшего из Башни Вячеслава Иванова, где занимал две комнаты, в Царское Село к Гумилёву, где, вероятнее всего, довольствовался уже одной.

Молодёжь, разумеется, не осталась глуха к безусловной новизне стихов Анненского, а, следовательно, и почерпнула от него немало. С другой стороны Николай Степанович вживую содействовал его растущей известности, причём делал это широко и убедительно.

Деятельная натура Гумилёва несомненно оказала своё активное, возбуждающее влияние на процессы литературного брожения предреволюционной России. В частности, именно он явился инициатором в создании так называемой «Академии стиха». Ещё в начале 1909-го года Николай Степанович убедил в её необходимости своих молодых товарищей и вместе с ними обратился к «мэтрам».

Предполагалось, что лекции по теории стихосложения для юной поэтической поросли будут читать Вячеслав Иванов, Александр Блок и Иннокентий Анненский. Но кроме первого из перечисленных реальной охоты, а, может быть, и рецептов версификации ни у кого не оказалось. Занятия Вячеслав Иванов проводил раз в две недели у себя на Башне, где специально для этого появилась аспидная доска и мел. После летних каникул лекции продолжились в помещении редакции «Аполлона».

Уже при первых шагах журнала его сотрудники оказались жертвами ловкой литературной мистификации, начавшейся с пришедшего на адрес редакции послания, написанного на прекрасной бумаге с траурной каймой. К письму, подписанному звучным и замысловатым именем «Черубина де Габриак», прилагались стихи, которые всем показались хорошими. Обратный адрес отсутствовал.

Потом – ещё письма, ещё – стихи. И телефонные разговоры по полчаса. Дама представилась испанской аристократкой. Ссылаясь на строгость своего духовника-иезуита, лично не показывалась. Все ближайшие сотрудники «Аполлона» были ужасно заинтригованы и заочно влюблены в неведомую красавицу.

Когда же чарующая тайна оказалась довольно-таки пошлым розыгрышем, а сказочная Черубина де Габриак – всего лишь смазливой, хотя и не бездарной, поэтессой Елизаветой Ивановной Дмитриевой, одураченные поклонники «испанской аристократки» были, конечно же, весьма и весьма смущены. Зачинщиком мистификации и пособником Дмитриевой был никто иной, как Максимилиан Волошин, а среди посвящённых значился Алексей Толстой. К незамысловатому секрету был приобщён и Иоганнес фон Гюнтер, но не с первых дней, а несколько позже.

При разоблачении изящного, но затянувшегося обмана Николай Степанович не удержался и перед кем-то из участников этой комедии в духе Лопа де Вега похвастался своей недавней победой над псевдо аристократкой. Действительно, весною 1909 года между ним и Дмитриевой возник любовный роман, за которым последовала совместная поездка в Коктебель. Однако взаимная страсть, очевидно, продолжалась недолго. Уже на Чёрном море Гумилёв, сделав Елизавете Ивановне предложение, получил отказ.

Впрочем, отвергнутый девушкою, не отчаивался. Переключился на ловлю тарантулов. И даже устраивал бои между этими ядовитыми пауками. А потом, запершись у себя в комнате на чердаке Волошинского дома, написал одно из своих самых известных стихотворений:

КАПИТАНЫ

(отрывок)

На полярных морях и на южных,

По изгибам зелёных зыбей,

Меж базальтовых скал и жемчужных

Шелестят паруса кораблей.

Быстрокрылых ведут капитаны —

Открыватели новых земель,

Для кого не страшны ураганы,

Кто изведал мальстремы и мель,

Чья не пылью затерянных хартий —

Солью моря пропитана грудь,

Кто иглой на разорванной карте

Отмечает свой дерзостный путь

И, взойдя на трепещущий мостик,

Вспоминает покинутый порт,

Отряхая ударами трости

Клочья пены с высоких ботфорт,

Или, бунт на борту обнаружив,

Из-за пояса рвёт пистолет,

Так что сыпется золото с кружев,

С розоватых брабантских манжет.

Пусть безумствует море и хлещет,

Гребни волн поднялись в небеса —

Ни один пред грозой не трепещет,

Ни один не свернёт паруса.

Разве трусам даны эти руки,

Этот острый, уверенный взгляд,

Что умеет на вражьи фелуки

Неожиданно бросить фрегат,

Меткой пулей, острогой железной

Настигать исполинских китов

И приметить в ночи многозвездной

Охранительный свет маяков?

Потерпевший в реальности очередное поражение, в своих поэтических грёзах Николай Степанович снова был прекрасен и могуч.

В пору разоблачения «Черубины де Габриак» нескромные рассказы Гумилёва об его недавней близости с нею компрометировали девушку и были ей переданы. При очной ставке Дмитриева, разумеется, объявила его лжецом. Ну, а Волошин на правах друга поэтессы вступился за её честь. Последовал вызов, театральность которого была подчёркнута временем и местом действия.

Так получилось, что главные герои столкновения и их ближайшее окружение сошлись в Мариинке в мастерской художника-декоратора Головина. Откуда-то снизу доносились звуки оркестра и голоса оперных певцов. Шёл «Орфей». Поводом для сборища послужила редакционная затея «Аполлона», заказавшего Головину групповой портрет своих сотрудников.

В этот вечер позировать должен был Волошин. Тут он и залепил пощёчину Гумилёву. Поэт-эллинист Анненский, тоже присутствовавший, сумел абстрагироваться даже в этой скандальной ситуации и спокойно заметил: «Достоевский прав. Звук пощёчины – действительно мокрый».

На другой день поэты стрелялись парой пистолетов, аналогичных и даже современных тем, которые были употреблены во время последней дуэли Александра Сергеевича Пушкина. Вполне литературная дуэль: между поэтами по поводу их отношения к поэтессе и на месте известном из литературы. Чуковский, один из участников события, вспоминал:

«Местом дуэли выбрана была, конечно, Чёрная речка, потому что там дрался Пушкин с Дантесом. Гумилёв прибыл к Чёрной речке с секундантами и врачом в точно назначенное время, прямой и торжественный, как всегда. Но ждать ему пришлось долго. С Максом Волошиным случилась беда – оставив своего извозчика в Новой Деревне и пробираясь к Чёрной речке пешком, он потерял в глубоком снегу калошу. Без калоши он ни за что не соглашался двигаться дальше и упорно, но безуспешно искал её вместе со своими секундантами. Гумилёв, озябший, уставший ждать, пошёл ему навстречу и тоже принял участье в поисках калоши…»

Как видим, даже на традиционную беллетристическую канву дуэльной истории характеры её героев легли вполне индивидуально. Естественно, что «бесстрашный конквистадор» Николай Степанович Гумилёв потребовал стреляться на пяти шагах до смерти. С трудом удалось через его секундантов договориться о более гуманных условиях – пятнадцати шагах.

Стрелялись по команде – на счёт «три». Гумилёв промахнулся. Пистолет Волошина дал осечку. Николай Степанович потребовал, чтобы тот повторил выстрел. Опять осечка. Один из секундантов (Алексей Николаевич Толстой) подбежал к Волошину, вырвал у него из дрожащей руки пистолет и, целя в снег, выстрелил. Гумилёв продолжал стоять, требуя третьего выстрела. Секунданты, посовещавшись, отказали…

Об этом дуэльном лицедействе, случившемся 22 ноября 1909 года, Гумилёв вспоминал всегда иронически, с полным сознанием своего превосходства, Волошин – добродушно посмеиваясь над собой. А Саша Чёрный в одном из своих стихотворений назвал Макса Волошина Ваксом Калошиным…

В «Аполлоне» Николай Степанович начинает сотрудничать с первых номеров, причём не только стихами, но и статьями, посвящёнными разбору выходящих книг. Поэты, отдавшие немало сил собственному ученичеству, непременно стремятся поучать других. Эстафета мастерства.

Многие упрекали Маковского за столь активную роль, предоставленную им Гумилёву. Особенно возмущался Вячеслав Иванов, считавший Николая Степановича глупым и необразованным, и удивлялся, как можно такому поручить рубрику «Письма о русской поэзии». Выходит, и ведущий теоретик символизма пока что видел в Гумилёве лишь «гадкого утёнка».

Впрочем, и поверивший в него Маковский воспринимал молодого поэта весьма реалистично: «Юноша был тонок, строен, в элегантном университетском сюртуке с очень высоким тёмно-синим воротником (тогдашняя мода), причёсан на пробор тщательно. Но лицо его благообразием не отличалось: бесформенно-мягкий нос, толстовато бледные губы и немного косящий взгляд (белые точёные руки я заметил не сразу). Портил его и недостаток речи: Николай Степанович плохо произносил некоторые буквы, как-то особенно заметно шепелявил, вместо «вчера» выходило у него – «вцера»».

К этой чисто внешней характеристике, хотя и сделанной приятелем, но не слишком лестной, добавим, что Гумилёв был столь же мужествен в слове, как и в поступках. Говорил, что думал – без обиняков. А его поэзия была лишь продолжением его обычных разговоров, всегда романтически-увлекательных и метафорически-ярких. В своих устных рассказах Николай Степанович обыкновенно живописал, как бы исчезая за создаваемым образом. Отсюда более эпический, чем лирический склад его стихов. Не была надуманной и симпатия поэта к «братьям нашим меньшим». Достаточно сказать, что в доме Гумилёвых жила белая ручная мышь, которую он нередко брал с собою и носил в кармане или рукаве.

30 ноября 1909 года в Петербурге на Царскосельском вокзале по пути домой от разрыва сердца умер Иннокентий Анненский. Книга лучших стихов поэта «Кипарисовый ларец», составившая ему имя в русской поэзии, увы, опоздала с выходом совсем немного. Промедлил с публикацией его стихов в «Аполлоне» и Сергей Маковский. А четырёхтомное издание драм Еврипида в переводе Анненского вышло и того позже – только через семь лет.

Впрочем, существеннее другое: Иннокентий Фёдорович успел познакомиться и подружиться со своей поэтической сменой, провозвестниками его грядущей славы: Ахматовой, Мандельштамом, Волошиным, Кузминым… Но прежде всего – выполнил свою напутственную роль по отношению к Гумилёву, для которого явился в поэзии первым наставником. Вручая ему свою единственную изданную при жизни книгу «Тихие песни», поэт сделал дарственную надпись:

Меж нами сумрак жизни длинной,

Но этот сумрак не корю,

И мой закат холодно-дынный

С отрадой смотрит на зарю.

Это высокое признание и стоит пушкинского: «Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил», но теперь уже адресовано не оставшимся к ушедшему, а уходящим к остающемуся, и через это обращение миры здешний и потусторонний оказались квиты.

Поэты, вызревающие вне общего литературного брожения, обречены на своеобразие и независимость. Их странность и дикость – естественный отпечаток одиночества. Впрочем, самоизоляция становится ещё и причиной долгого кружного пути к успеху, к славе, в которую они въезжают, чаще всего, уже на катафалке. Иннокентий Фёдорович был из таких. Что-то писал, что-то переводил, что-то издавал, да и то тишком, исподволь, незаметно. Зато без чужих глупых подсказок и психических травм. «Ты царь: живи один. Дорогою свободной Иди, куда влечёт тебя свободный ум…» – этому Пушкинскому завету он следовал, как никто другой и, возможно, безо всякой преднамеренности.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.