«Я московский озорной гуляка…» (Сергей Александрович Есенин)

«Я московский озорной гуляка…» (Сергей Александрович Есенин)

Есть что-то пугающе-страшное в жизненной драме Сергея Есенина. Это как бы трагедия в трагедии, ибо разворачивалась она сразу в двух плоскостях, как судьба великого русского поэта и судьба крестьянского паренька, рванувшего от сохи – в город, из коровника – в лучшие культурно-аристократические салоны. На слияние этих двух гибельных путей и вывела Есенина его короткая жизнь.

Родился будущий поэт 3 октября 1895 года в Рязанской губернии в селе Константиново, которое уже в ту пору было не в состоянии себя прокормить. Вот сельчане и занимались отхожими промыслами. Так, Фёдор Андреевич Титов, Серёжин дедушка по матери, когда-то в молодости нанимался на баржи, возившие дрова в Петербург. Разбогател, вышел в хозяева. Но удача не пошла ему впрок. Натура широкая – погулял, повеселился, а там, глядишь, две баржи сгорели, а остальные затонули.

Неприкаянность отличала и Никиту Осиповича Есенина, дедушку поэта по отцовской линии, который в юности, вероятно, тоже не от хорошей жизни готовился постричься в монахи.

Из этой затеи, правда, ничего путного не вышло. Разве что заслужил этаким намерением прозвище для своего внука – «Монахов».

Отец поэта с 13 лет был определён «мальчиком» в один из московских магазинов. Там и работал, там и проживал он, практически, безотлучно. Ну, а в 18 лет, наведавшись в Константиново, женился на шестнадцатилетней Татьяне Фёдоровне Титовой и почти сразу после свадьбы вернулся в Москву, к мясному прилавку. А жена стала жить со свекровью, невзлюбившей её. И так семь годков промучилась. За это время родились у неё два мальчика, младший из которых был Сергей.

Когда же первенец умер, долее терпеть не стала и вернулась Татьяна Фёдоровна в родительскую семью. Впрочем, вскоре и сама пустилась на заработки. То в Рязани прислугой работала, то на кондитерской фабрике в Москве и по три рубля ежемесячно высылала на содержание сына. И во всю пору своих одиноких скитаний «соломенная вдова» при живом муже просила у него развод. Тот упирался, не давал. Помытарившись лет пять, вернулась-таки она к своей, хоть и несчастной, но законной доле.

А в девушках была красивая, статная, лучшая песенница на селе. Единственная, любимая дочка у родителей, а потому – набалованная, норовистая. Да вот жизнь пообломала. От юности счастливой вольной только любовь к песне и осталась. Пела Татьяна Фёдоровна мягко, лирично, задушевно; умела себе и на гармони подыграть. У Титовых в доме несколько корзин с гармонями стояло; маленькие да разлапистые – именовались черепашками. Так что поэт песенную стихию, что называется, с молоком матери всосал.

Татьяна Фёдоровна сыну своему и сказки скорее напевала, чем сказывала. И когда о святых речь вела, то святые у неё тоже пели. Словом, по-городскому говоря, всякий рассказ у неё на оперу сбивался. Нужно ли удивляться, что частыми гостями в доме Титовых были странствующие слепцы-песенники. Эти пели преимущественно духовные стихи «о Лазаре, о Миколе и о Женихе, светлом госте из града неведомого». Так что, покуда Сергей подрастал, росла в нём и песня.

А мальчишка был озорной, хулиганистый. Оно и понятно – безотцовщина. Мать не наказывала, жалела. А дедушка – какой воспитатель? То медком побалует, то на охоту с собой возьмёт, где использовал внука вместо охотничьей собаки. Подстрелит над озером утку, утка шлёпнется в воду, а Сергей её достаёт, благо, плавает лучше всех Константиновских мальчишек. Первенствовал он и в ловле раков, и в ужении рыбы, не было ему равных и в катании на коньках. И драчун был самый отчаянный. Вследствие своих подвигов верховодил над сверстниками. Всё там, в детстве его – и истоки будущих амбиций, и причины безволья. Твёрдой отцовской руки над ним не было, ремня отцовского не хватало.

Учиться в Константиновском земском четырёхгодичном училище начал с 9 лет и тогда же написал своё первое стихотворение. Можно было, конечно, и раньше приступить к занятиям, ибо читать Серёжа научился ещё в пятилетнем возрасте. Да куда спешить – мал ещё. Вот и закончил Есенин училище лишь в 1909 году, правда, с похвальным листом за отличную успеваемость. Поведения же был неважного, и в третьем классе – за шалости – два года просидел. Ну, а похвальный лист родители в раме под стеклом поместили и повесили на стену. И встал вопрос о дальнейшем обучении столь способного мальчугана.

Теперь уже времени терять не стали – и в том же году, успешно выдержав вступительные экзамены, Есенин приступил к занятиям в церковно-приходской второклассной учительской школе, расположенной в селе Спас-Клепики неподалёку от Константинова. Там он отныне и жил. Там и стихами увлёкся не на шутку, и к литературе классической пристрастился. Одна неприятность – как чужака, его в этой школе частенько поколачивали. Сергей даже было сбежал в родное село. Водворили обратно – учись! Пообвык, приспособился…

А вот принимать участие в обрядах церковных никак не хотел. Когда наступал его черёд читать шестопсалмие во время Всенощной, Сергей нанимал за две копейки своего товарища. Но однажды, исполняя эту повинность самостоятельно, стихарь надел задом наперёд, за что священник запретил ему впредь участвовать в читке. Окончив школу, Есенин и вовсе снял с себя крестик. Когда же его за это называли «безбожником», юноша усмехался и скорее для себя, чем для кого-то иного, констатировал: «Дураки!»

Понимал ли, что нательные крестики мало чем отличаются от оберегов и талисманов – обычной языческой бижутерии, и что верующему не следует полагаться «на дело рук человеческих»? А может быть, это были атеистические семена первой русской революции? Теперь сказать трудно. Стихи, написанные Есениным уже в зрелом возрасте: «Стыдно мне, что я в Бога верил, / Горько мне, что не верю теперь…» – заставляют предполагать последнее, но только предполагать.

В 1912 году сразу по окончании второклассной школы и получении свидетельства «Учителя грамоты» Есенин отправляется в Москву, но отнюдь не затем, чтобы продолжить образование, скажем, в Учительском институте, что было бы естественно. Он уже ощущает поэзию, как своё главное жизненное предназначение, как призвание. И всё-таки поначалу пришлось юноше потрудиться в конторах: сперва – у владельца мясной лавки, где приказчиком работал его отец; позднее – в книгоиздательстве «Культура».

Лишь под конец года Сергей явился к Кошкарову-Заревому, председателю Суриковского литературно-музыкального кружка. Почитал ему свои стихи, послушал его. И некоторое время даже обретался у него на квартире. Познакомился Есенин и с другими суриковцами, а вскоре и сам был принят в члены-соревнователи этого наиболее заметного объединения пролетарско-крестьянских писателей.

Члены кружка посодействовали юноше и с устройством на работу в Сытинскую типографию, сначала – экспедитором, а потом – подчитчиком, т. е. помощником корректора. Как раз в эту пору там печаталось первое полное собрание стихотворений Фёдора Ивановича Тютчева – через 40 лет после смерти поэта! Возможно, это невесёлое обстоятельство несколько охладило пыл юного дарования, показав, сколь ни близок и заковырист путь к читателю.

Да и не слишком тёплый приём, оказанный ему московскими журналами, убеждал в том же. Напечататься в трёх детских журналах «Мирок», «Проталинка» и «Доброе утро», да в газете «Новь» показалось ему не слишком большой удачей. А редактора других изданий пока что не спешили предоставить свои полосы начинающему поэту из деревни. Однако время, проведённое Есениным в Москве, не было потрачено зря. И особенно полезны оказались занятия на историко-философском отделении в Народном университете им. Шанявского.

Было такое замечательное учебное заведение в Москве, доступное всем и каждому. И тянулись туда способные молодые люди со всех уголков России. Занимались тут латыши и эстонцы, горцы и украинцы, сибиряки и даже два бурята. Конечно, не всё показалось Сергею одинаково интересным и нужным. А вот лекции по литературе, читаемые виднейшими столичными профессорами: Айхенвальдом и Сакулиным, увлекали, расширяя и углубляя его представления о поэтическом слове.

Не был Есенин обойдён и революционными поветриями начала века. Так в марте 1913 года он оказался в числе подписантов «Письма пяти групп сознательных рабочих Замоскворецкого района г. Москвы». Письмо было адресовано в Городскую думу – фракции большевиков и выражало солидарность с ними в борьбе против ликвидаторов. За Сергеем устанавливается негласная филёрская слежка.

Изредка наведываясь из Москвы в Константиново, Есенин теперь только и делал, что читал книжки и писал. От хозяйства совсем отбился. Ни материнские уговоры, ни брань не помогали. Зато был частым посетителем «Поповых сеней», где собиралась молодёжь. Своеобразный клуб, который устроил у себя дома местный священник, по своему вдовству живший одиноко и таким вот ежевечерним обществом, очевидно, старавшийся развлечь и порадовать свою старшую дочь.

Тут играли в лото, в карты, шутили да зубоскалили, а нередко и пели под гармонь или под гитару. Иногда ставились пьесы и устраивались представления. Временами в «Поповы сени» прихватывал Сергей и младшую сестру Шуру, нарядную да опрятную. Для неё он не ленился и платья из цветов плести. А вот другой сестры – Кати, которая была постарше, стыдился, а всё по причине её тогдашней неряшливости.

В Москве Сергей Есенин вступил в гражданский брак с Анной Изрядновой, тоже работницей типографии. Вместе жили, вместе Народный университет посещали. В декабре 1914-го родился у них сын Юрий. Памятуя о своём детстве, столь ласково убаюканном и услаждённом странническими да материнскими песнями, Сергей просил Анну побольше петь для младенца. Сам же бросил работу, целиком предаваясь поэзии.

То ли писать стал он лучше, то ли в издательствах, наконец, почувствовали его талантливость, но уже в начале1915 года в печати появляются его стихи. И газета «Новь» уже не в первый раз, и журналы: «Парус», «Заря», «Друг народа», «Млечный путь», «Огниво» – печатают молодого поэта. А вот отосланное для публикации в Петроград неизменно возвращается. Обидно, конечно. До слёз. Но именно с этим городом, тогдашней столицей России, связывает Есенин свои надежды на признание. Юноша не сомневается, что в гуще литературной жизни, среди борьбы поэтических течений выдвинуться легче.

А ещё сиял ему оттуда лучший русский поэт начала века – Александр Александрович Блок! Его поэзией Сергей восхищался и на его содействие надеялся, ибо, ещё в Спас-Клепиках прочитав «Стихи о Прекрасной Даме», вынес убеждение: Блок – добрый. Вот бы добраться до него и стихи свои показать…

В марте 1915-го Есенин отправился в Петроград. И по прибытии вознамерился юноша прямо с Николаевского вокзала идти на квартиру к Блоку. Только вот незадача – адреса нет. По наивности обратился к одному, другому, третьему прохожему, которые или не знали, где таковой проживает, или вообще о Блоке не слыхивали. Наконец, догадался справиться в книжном магазине, где, по счастью, Александр Александрович иногда бывал и даже заказывал книги с доставкой на дом.

С парадного крыльца в господский дом Сергея не пустили, как видно, не тот респект, а с чёрного хода провели на кухню, куда к нему, крестьянскому пареньку, и вышел барин. Там, на кухне, Есенин и раскрыл перед знаменитым поэтом свою тетрадку, там

Блок и прочитал его стихи, там и понял, что в России явилось ещё одно самобытное, свежее поэтическое дарование.

Там же на кухне хозяин, впрямь добрый, накормил проголодавшегося с дороги гостя, подписал ему книгу своих стихов, а также снабдил рекомендательными записками: к Сергею Городецкому – молодому, но уже известному поэту, а ещё к Мурашову – одному из столичных редакторов. С этого момента перед Есениным распахнулись двери всех литературных гостиных, салонов и журналов Петрограда. Успех был неотвратим. Навестив двумя месяцами позднее родное Константиново, молодой поэт уже был полон предощущением близкой славы:

Разбуди меня завтра рано,

О моя терпеливая мать!

Я пойду за дорожным курганом

Дорогого гостя встречать.

Я сегодня увидел в пуще

След широких колёс на лугу.

Треплет ветер под облачной кущей

Золотую его дугу.

На рассвете он завтра промчится,

Шапку-месяц пригнув под кустом,

И игриво взмахнёт кобылица

Над равниною красным хвостом.

Разбуди меня завтра рано,

Засвети в нашей горнице свет.

Говорят, что я скоро стану

Знаменитый русский поэт.

Воспою я тебя и гостя,

Нашу печь, петуха и кров…

И на песни мои прольётся

Молоко твоих рыжих коров.

Корову Есенин считал символом России. Почему корову, а не лошадь? Лошадь дорога была, не каждой крестьянской семье по карману. А корова спасала. В голодный год, когда в избе ни крошки хлеба, ни щепотки муки, подоят корову утром, подоят в полдень, подоят вечером, попьют молочка и живы до первых урожаев.

Осенью 1915-го молодой поэт вернулся из Константинова в Петроград. На него была мода. Кто-то впрямь чувствовал его талант, кто-то видел в нём колоритную диковинку из Российского захолустья. Иные искренне восторгались стихами Есенина, а другие снисходительно похлопывали по плечу, презирая за дурно пахнущие подробности крестьянского быта, местные словечки и шероховатый стиль.

Говорить связно на теоретические и культурного плана темы Сергей не умел. Слишком уж коряво, косноязычно это у него выходило. Вот почему его ранние попытки включиться в салонные споры только вызывали улыбку присутствующих. Сам же Есенин шёл через всё это, как бы ничего не замечая и ничему не предавая значения – ни восторгам, ни насмешкам. Спокойно, дружелюбно, предупредительно. И в этом сказывались его природный ум и мужицкая смекалка.

Поначалу молодым дарованием руководил Городецкий, не замедливший включить Есенина в свою группу крестьянских поэтов «Краса». В неё также входили Сергей Клычков и Александр Ширяевец. Верховодили в «Красе» Городецкий и Ремизов. Интерес к старине, к народным песням, былинам и частушкам был, однако, скорее программой, чем внутренней потребностью этой группы.

Но не только Городецкого привлекал в ту пору поэтический дар Есенина, его талант редкой чистоты и непосредственности. Один из наиболее значительных деревенских поэтов того времени Николай Клюев вскоре оттёр довольно известного автора «Яри» и стал единоличным наставником Есенина, можно сказать, впился в него.

Внешне елейно-приторный и притворно-ласковый, Клюев по своей сути был хитёр, цепок и даже хищен. Называл Сергея «жавороночком», ревниво отпугивал и отгонял от него «интеллигентов», которые, дескать, могут только помешать его росту. Старался и Есенину привить своё ханжеское лицемерие, как единственный, по его мнению, способ выжить поэту из народа.

Будучи старше и опытнее Сергея, легко сумел взять над ним власть. Сопротивляясь этой власти внутренне, но, ещё не умея от неё освободиться, молодой поэт временами ощущал к своему опекуну что-то похожее на ненависть. Однажды некая девушка из публики после очередного выступления спросила у Есенина, кем доводится ему Клюев – «родственник или земляк»? Сергей с осторожностью огляделся – не рядом ли Николай Алексеевич, и доверительно сообщил: «Вроде дядьки… приставлен ко мне».

Воспитанный Соловецкими старцами в строгих патриархальных правилах, Клюев почитал город рассадником разврата и старался Есенину внушать подобное отношение, видя в нём ещё одного крестьянского поэта. А был ли сам Николай Алексеевич таковым? Сын жандармского унтер-офицера, переквалифицировавшегося в сидельца в винной лавке, Клюев хоть и родился в деревне Каштуги, но уже в двенадцатилетнем возрасте переехал вместе с семьёй в уездный город Вытегру. Да и дед его по отцовской линии тоже не крестьянским трудом жил, не от щедрости земли питался, а водил по ярмаркам медведя-плясуна, собирая медяки доброхотные с весёлой да разгульной толпы.

Посылая же свои стихи в столичные журналы, поэт называл себя «олонецким крестьянином», что нужно понимать скорее как ловкий рекламный ход, а не как человеческую и мировоззренческую суть Николая Алексеевича. Крестьянского в Клюеве не было ничего. Кроме, разве что, манеры одеваться. И впоследствии вся деревенская жизнь Николая Алексеевича заключалась только в «избяной» обстановке его петербургской квартиры.

Да и вообще существовала ли когда-либо крестьянская поэзия? Все поэты, которых принято считать её основоположниками, были городскими жителями: Алексей Васильевич Кольцов и Иван Савич Никитин – коренные воронежцы, а Иван Захарович Суриков – уже в восьмилетнем возрасте был перевезён в Москву. Более того, названные поэты не только сами никогда не крестьянствовали, но уже и отцы их были далеки от крестьянского труда и промышляли торговлей.

Однако, если у этих трёх поэтов хотя бы тематически присутствуют стихи о крестьянской работе: землепашестве, косьбе, то клюевское стихотворение «Пахарь» уже чистая аллегория, в которой он грозится всех врагов своих повыдергать с корнем. У Есенина же стихи, посвящённые труду крестьян, и вовсе отсутствуют. Да он, похоже, никогда и не мыслил себя узко «крестьянским поэтом», но стремился соответствовать своему высокому призванию ни однобоко, отчасти, а вполне, без ведомственных или сословных ограничений. Заметим, что и его отец был далёк от земли, а потом своим поливал разве что мясной прилавок в московском магазине.

Если подходить к понятию «крестьянский поэт» с точки зрения полноты отражения деревенской жизни, то более «крестьянского» поэта, чем дворянин и столичный житель Николай Алексеевич Некрасов, не было у нас и не будет. Людям же, действительно работающим на земле, вряд ли когда-либо приходило на ум сочинять стихи. Разве только баловства ради – что-нибудь несерьёзное, вроде частушек.

Ну а крылатые строки Маяковского «Землю попашут, попишут стихи» если когда и были реализованы, то лишь в какой-нибудь запечной графомании. Истинная же крестьянская поэзия – дело иное, связанное с иной единственной и нелицемерной любовью к земле, и не пером по бумаге пишется, а сохою или плугом свои борозды-строчки выводит.

Впрочем, Клюева едва ли интересовали теоретические тонкости. Он уже давно понял, что быть «олонецким крестьянином» чрезвычайно удобно, что это его лирический герой, его тема, его ниша в русской поэзии. Что с этой позиции можно читать проповеди самому Блоку и глядеть свысока на всех прочих поэтов. Ну, а в талантливом рязанском пареньке он, скорее всего, ожидал найти будущего союзника и помощника в соперничестве с «городскими».

Между тем, приближалась советская эпоха, эпоха воинствующего невежества и «великого Хама», когда все российские поэты – без различия вероисповеданий и мировоззрений, начнут планомерно вычищаться кровавым скребком большевистской диктатуры. И страшная жертвенная судьба уже навеки соединит деревенских и городских, Клюева и Мандельштама, Есенина и Маяковского…

Ну, а пока руководимый Клюевым Есенин хаживал в голубой шёлковой рубахе с серебряным поясом, в бархатных навыпуск штанах и высоких сафьяновых сапожках. Золотистые волосы были чуть завиты. Выглядел «засахаренным пряничным херувимом». Его наперебой называли «пастушком», «Лелем», «ангелом». Женщины осаждали его с непривычной для Сергея навязчивостью и бесстыдством. Поэт даже высказывал приятелям свои опасения: «Они, пожалуй, тут все больные…»

Мода живёт слухами. И уже ходили по литературным кругам легенды об Есенине, сводившиеся к тому, что из Рязанской деревеньки притопал в Петроград кудрявый паренёк в нагольном тулупе и дедовских валенках и оказался сверхталантливым поэтом. Не без хитринки подыгрывая этим россказням, Сергей и стихи читал, аккомпанируя себе на балалайке, и говорил нарочито на «о», щеголяя местными словечками, и бессчётно исполнял похабные, на вкус просвещённой столичной публики, частушки. И, приглашаемый в самые лощёные, самые изысканные салоны, не брезговал надевать лапотки, которые в родном Константиново не нашивал отродясь.

Когда Маяковский впервые увидел Есенина в лаптях и рубахе с вышивкой, он показался Владимиру Владимировичу «опереточным», бутафорским. Сохранились воспоминания Маяковского об этой встрече:

«Как человек уже в своё время относивший и отставивший жёлтую кофту, я деловито осведомился относительно одёжи: «Это что же, для рекламы?» Есенин отвечал мне голосом таким, каким заговорило бы, должно быть, ожившее лампадное масло. Что-то вроде: «Мы деревенские, мы этого вашего не понимаем… мы уж как-нибудь… по-нашему… в исконной, посконной». Его очень способные, и очень деревенские стихи нам, футуристам, конечно, были враждебны. Но малый он был как будто смешной и милый. Уходя, я сказал на всякий случай: «Держу пари, что все эти лапти и петушки-гребешки бросите!» Есенин возражал с убеждённой горячностью. Его увлёк в сторону Клюев, как мамаша, которая увлекает развращённую дочку, когда боится, что у самой дочки не хватит сил и желания противиться».

Маяковский явился в российской поэзии несколькими годами прежде Есенина и мог взглянуть на его старания утвердиться в ней, как на нечто пройденное, знакомое. Сам Владимир Владимирович уже изрядно поварился в литературном сусле, которое во все века было и мутно, и грязно. Сумбур и шумиха капризной моды, нагловатые комплименты, площадная брань и приторно-сладкая до ломоты зубов лесть. Ну а слава, хотя и показалась Есенину в первые дни его Петроградского триумфа столь близкой, увы, ещё только брезжила.

Да и не один он такой талантливый входил тогда в русскую поэзию. Молодые: Цветаева, Пастернак, Ахматова, Северянин, Гумилёв – далеко не полный перечень волонтёров грядущего поэтического успеха. Впоследствии всем им нашлось место и на страницах школьных хрестоматий, и в сердцах любителей поэзии, и в памяти народной. Однако в ту пору не у каждого доставало терпения и мудрости, чтобы, не форсируя известность, в спокойной плодотворной работе дожидаться своего часа. Кто-то торопился выделиться, хотя бы чисто внешне, и с надрывной мальчишеской хрипотцой даже не заявить, а прокричать о себе.

Опасность подобной спешки для Есенина первым почувствовал Блок. Немногим более месяца прошло после появления молодого поэта в Петрограде, а Александр Александрович уже с тревогою предостерегал его в своём письме от 22 апреля 1915 года: «…путь Вам, может быть, предстоит не короткий, и, чтобы не сбиться, надо не торопиться, не нервничать». А через несколько строк добавил пророческое: «…сам знаю, как трудно ходить, чтобы ветер не унёс и чтобы болото не затянуло».

Самого Блока, известно, сдуло-таки ветром Революции, а вот его протеже было суждено сгинуть в болоте литературной богемы. Впрочем, не исключено, что Есенин постарался бы последовать совету поэта, более опытного житейски и литературно, но для этого потребовалось бы от него некое волевое начало, и воспитанием не заложенное, и в характере отсутствовавшее.

В 1916-м, после годовой отсрочки, Сергей Александрович был мобилизован и зачислен в санитарную часть, располагавшуюся в Царском Селе. Его обязанность состояла в сопровождении санитарного поезда, курсирующего между фронтом и тылом, и ведении учёта раненых. Но после того, как был он прооперирован по поводу аппендицита, поэта оставили при Царскосельском лазарете, частенько посещаемом дочерьми императора.

Ясное дело, что всякий их приход вызывал общий переполох. А они «ходят по палатам, умиляются, образки раздают». Есенина им представили, как солдата-поэта, пишущего патриотические стихи. Вот почему штаб-офицер, однажды заглянувший в лазарет, предложил ему написать нечто в честь Николая II. Сергею Александровичу, который ещё в Москве за своё сочувствие революционному движению не единожды попадал в жандармские сводки, воспевать царя, разумеется, было не с руки. Отказался. Случилось это в конце 1916-го, т. е. незадолго до того, как царь и сам отрёкся, да не только от себя, но и от своего царства.

С Зинаидой Николаевной Райх поэт познакомился в 1917 году в редакции Петроградской левоэсеровской газеты «Дело народа», где она работала секретарём-машинисткой. Были они ровесники и оба из провинции. Женитьбе предшествовала совместная поездка к Белому морю. На обратном пути Есенин сделал девушке предложение, тут же принятое. Сошли на ближайшей станции, которою оказалась Вологда, обвенчались.

Из редакции Зинаиде Николаевне пришлось уволиться. Муж настоял. Переехали в Москву. С год прожили в любви и согласии. Рожать Зинаида Николаевна отправилась в Орёл к родителям, откуда вернулась уже с крошечной Таней, до годовалого возраста которой супруги снова жили вместе. Потом разрыв. Зинаида Николаевна возвращается в Орёл. А затем, оставив дочь у родителей, опять сходится с Сергеем Александровичем. И снова расставание. Затем у них рождается сын Костя, а брак расторгается по обоюдному соглашению.

Далее следует учёба Зинаиды Николаевны на режиссёрском отделении «Высших театральных мастерских», за руководителя которых Мейерхольда она вскоре выходит замуж и становится известной актрисой. Оставивший ради Райх свою первую жену и трёх дочерей, Всеволод Эмильевич души в ней не чаял. Только теперь смогла Зинаида Николаевна реализовать свои давние мечты о доме, всегда многолюдном и посещаемом знаменитостями, среди которых она могла бы выступать в роли светской дамы и гостеприимной хозяйки. Что-то вроде Пушкинской Татьяны в пору замужества за старым генералом.

А вот совместная жизнь с Есениным осталась и для неё, и для него не доигранной житейской драмой, тяжёлым, болезненным воспоминанием.

ПИСЬМО К ЖЕНЩИНЕ

Вы помните,

Вы всё, конечно, помните,

Как я стоял,

Приблизившись к стене,

Взволнованно ходили вы по комнате

И что-то резкое

В лицо бросали мне.

Вы говорили:

Нам пора расстаться,

Что вас измучила

Моя шальная жизнь,

Что вам пора за дело приниматься,

А мой удел —

Катиться дальше, вниз.

Любимая!

Меня вы не любили.

Не знали вы, что в сонмище людском

Я был как лошадь, загнанная в мыле,

Пришпоренная смелым ездоком.

Не знали вы,

Что я в сплошном дыму,

В разворочённом бурей быте

С того и мучаюсь, что не пойму —

Куда несёт нас рок событий.

Лицом к лицу

Лица не увидать.

Большое видится на расстоянье.

Когда кипит морская гладь,

Корабль в плачевном состоянье.

Земля – корабль!

Но кто-то вдруг

За новой жизнью, новой славой

В прямую гущу бурь и вьюг

Её направил величаво.

Ну кто ж из нас на палубе большой

Не падал, не блевал и не ругался?

Их мало, с опытной душой,

Кто крепким в качке оставался.

Тогда и я,

Под дикий шум,

Но зрело знающий работу,

Спустился в корабельный трюм,

Чтоб не смотреть людскую рвоту.

Тот трюм был —

Русским кабаком.

И я склонился над стаканом,

Чтоб, не страдая ни о ком,

Себя сгубить

В угаре пьяном.

Любимая!

Я мучил вас,

У вас была тоска

В глазах усталых:

Что я пред вами напоказ

Себя растрачивал в скандалах.

Но вы не знали,

Что в сплошном дыму,

В разворочённом бурей быте

С того и мучаюсь,

Что не пойму,

Куда несёт нас рок событий…

……………………………………

Теперь года прошли,

Я в возрасте ином.

И чувствую и мыслю по-иному.

И говорю за праздничным вином:

Хвала и слава рулевому!

Сегодня я

В ударе нежных чувств.

Я вспомнил вашу грустную усталость.

И вот теперь

Я сообщить вам мчусь,

Каков я был,

И что со мною сталось!

Любимая!

Сказать приятно мне:

Я избежал паденья с кручи.

Теперь в Советской стороне

Я самый яростный попутчик.

Я стал не тем,

Кем был тогда.

Не мучил бы я вас,

Как это было раньше.

За знамя вольности

И светлого труда

Готов идти хоть до Ла-Манша.

Простите мне…

Я знаю: вы не та —

Живёте вы

С серьёзным, умным мужем;

Что не нужна вам наша маета,

И сам я вам

Ни капельки не нужен.

Живите так,

Как вас ведёт звезда,

Под кущей обновлённой сени.

С приветствием,

Вас помнящий всегда

Знакомый ваш

Сергей Есенин.

«Куда несёт нас рок событий…» – этого не знала, увы, и Зинаида Николаевна. А предстояло ей и гибель первого своего мужа – Есенина оплакать, и увидеть арест второго – Мейерхольда, и через 24 дня после этого ареста быть зверски, издевательски убитой сотрудниками НКВД, причём в своей квартире. Привычные к огнестрельному оружию, они и восьмью ударами ножа не сумели прикончить отчаянно сопротивлявшуюся женщину. К тому же она кричала на весь дом, что, конечно же, не могло не нервировать убийц…

В своём «Письме к женщине», написанном уже в 1924 году, поэт больше о кабаках и выпивке ведёт речь. А вот в пору завязки и первого развития драмы своего супружества с Зинаидой Николаевной Райх ещё и вином не увлекался, и с пьянчугами дружбы не водил. Частенько заглядывал к скульптору Сергею Конёнкову, с которым его познакомил поэт Клычков. Тут можно было и частушки попеть, и песни народные – всё, чего душа просит. И под гармошку, и под аккомпанемент лиры, которую подарили скульптору слепые музыканты – его натурщики. Случалось певать им и Клычковское «Живёт моя отрада в высоком терему…» Да и песни на Есенинские стихи тут звучали нередко.

Как-то поэт припозднился и постучался к скульптору за полночь. Холод. Непогода. Темень кромешная. А тот, нет бы, поскорее впустить своего промокшего да продрогшего тёзку, экспромт от него потребовал – иначе, мол, не открою. Стоя под дождём, Сергей тут же сочинил строки, оканчивающиеся так: «И небом лающий Конёнков сквозь звёзды пролагает путь».

Следует рассказать и о дружбе Есенина с Анатолием Мариенгофом, весьма практичным человеком и не бездарным литератором, с которым он познакомился в 1918 году. Этот городской до мозга костей человек воплощал собою всё то, чего Сергею, как выходцу из деревни, так не доставало. Мариенгоф был и воспитан, и образован, и лощён. А такие качества, как ироничность и даже некоторая склонность к цинизму, только подчёркивали его бросающуюся в глаза интеллигентность, придавая ей оттенок снобистского превосходства.

Разводу Есенина с Райх весьма поспособствовал именно Мариенгоф. Зинаида Николаевна его инстинктивно недолюбливала, а он убеждал Сергея в том, что поэту семейная жизнь противопоказана. Впрочем, в эту пору такой человек и был необходим Есенину, не желавшему называться узко деревенским поэтом. Ему хотелось говорить для России и от имени России, а для этого требовалось навсегда отойти от «кондовости и посконности» и окончательно оторваться от Клюева. Сергей и «Радуницу», свой первый сборник, изданный в 1916 году, изобилующий «деревенщиной», во втором издании постарался облагородить, вытряхнув из него, насколько возможно, местный колорит.

Новые друзья, новые песни. В январе 1919 года в журнале «Сирена» была опубликована «Декларация имажинистов», подписанная Есениным, Мариенгофом, Шершеневичем, Ивневым, Эрдманом и Якуловым. Целью своих творческих исканий они провозглашали яркую, зримую образность, торжествующую над языком, логикой и даже смыслом.

Тогда же было организовано и кооперативное издательство «Имажинисты». А вскоре, чтобы как-то кормиться в наступившее голодное время, поэты открыли и две книжные лавки: в одной торговали Шершеневич и Кусиков, в другой – «художники слова» Есенин и Мариенгоф. Поэтическое кафе «Стойло Пегаса», устроенное имажинистами в 1919-м на месте бывшего артистического кафе «Бом», тоже давало возможность заработка.

Какое-то время Есенин и Мариенгоф были попросту неразлучны. Вот и две комнаты в коммуналке одного из домов Богословского переулка получили на двоих. Досужие приятели, заходившие к ним без особого дела, подчас натыкались на транспарант, повешенный на входной двери: «Поэты Есенин и Мариенгоф работают. Посетителей просят не беспокоить». Тут же указывались часы приёма для друзей и знакомых.

Любопытно происхождение есенинского цилиндра, осенившего целый ряд его произведений и фотографических снимков. А дело было так: однажды Есенин и Мариенгоф объехали множество магазинов в поисках шляп, но шляпы без ордера не продавались, а цилиндры – пожалуйста. Вот они и обзавелись этими пережитками аристократических времён, в которых выглядели, хотя и несколько театрально, но зато вполне импозантно. Впрочем, не на всякий вкус.

Небезызвестный писатель Борис Зайцев на подобную бутафорию отзывался с дворянским презрением: «Есенин, в шубе и цилиндре на голове, – так мало это шло к его простенькому лицу паренька из Рязанской губернии!» А у самого-то Зайцева – что за генеалогия, что за геральдика? Уж больно фамилия звучная, лесная! Не из егерей ли?

И всё-таки Мариенгоф в цилиндре не только для Зайцева, но и для кого угодно, выглядел натуральней. То же ведь – интеллигент! Мариенгофу вообще было присуще умение подавать себя солидно и респектабельно. Это и нравилось Сергею, этому он и учился у своего поднаторевшего в житейских премудростях друга. Так, задумав отправиться в Харьков, поэты не только погнушались местом на крыше вагона – наиболее распространённой «плацкартой» того времени; для них и первоклассное купе показалось недостаточно комфортабельным.

А решили приятели проехаться прямо-таки по-царски. Для этого Мариенгоф уговорил своего бывшего школьного товарища по кличке «Почём соль», а теперь крупного железнодорожного чиновника, отправиться с ними в поездку, причём, в его личном белом вагоне, в котором разместились: «Почём соль», Есенин с Мариенгофом, ещё один имажинист Сахаров и проводник.

В Харькове друзья издали коллективный сборник «Харчевня зорь» с поэмой Есенина «Кобыльи корабли» и выступили с чтением стихов в городском театре. Случайно встретив в Харькове Велимира Хлебникова, без особого труда уговорили его перекреститься из футуристов в имажинисты. За это включили его стихи в свой сборник, а ещё объявили горемыку «Председателем Земного шара», эдак ненавязчиво благословляя на вечные скитания по этому самому шару.

Через некоторое время состоялась и другая поездка – теперь уже на Кавказ и опять-таки в белом вагоне «Почём соли». Остановки-выступления в Ростове-на-Дону, Кисловодске, Баку, Тифлисе. На перегоне от Минеральных вод до Баку из вагонного окна Есенин увидел жеребёнка, долгое время бежавшего за ними, как бы наперегонки с паровозом:

Милый, милый, смешной дуралей,

Ну куда он, куда он гонится?

Неужель он не знает, что живых коней

Победила стальная конница?

Узнал-таки Сергей, разглядел в этом тонконогом, выбивающемся из сил жеребёнке самого себя. Понял, что и сам он когда-то точно так же отстанет от чёрного, дышащего огнём и грохочущего по рельсам века. Под свежим впечатлением от дорожного эпизода поэт и написал своего «Сорокоуста», в котором имелось несколько нецензурных строк и едва ли не пророческая концовка:

И соломой пропахший мужик

Захлебнулся лихой самогонкой.

Когда в Политехническом Музее Есенин впервые выступил с этим стихотворением, в зале поднялся такой рёв, что ему и с трёх попыток прочитать своё новое произведение не удалось. Но именно «Сорокоуст» принёс поэту первую широкую известность. И был у этой известности привкус скандала, что и побудило Сергея избрать для себя имидж поэта-хулигана, т. е. попытаться воздействовать на глуховатую к поэзии публику через непристойности и эпатаж. В начале 1921 года он выпустил сборник «Исповедь хулигана» с одноимённым стихотворением, прозвучавшим программно:

ИСПОВЕДЬ ХУЛИГАНА

(отрывок)

Не каждый умеет петь,

Не каждому дано яблоком

Падать к чужим ногам.

Сие есть самая великая исповедь,

 Которой исповедуется хулиган.

Я нарочно иду нечёсаным,

С головой, как керосиновая лампа, на плечах.

Ваших душ безлиственную осень

Мне нравится в потёмках освещать.

Мне нравится, когда каменья брани

Летят в меня, как град рыгающей грозы,

Я только крепче жму тогда руками

Моих волос качнувшийся пузырь.

Так хорошо тогда мне вспоминать

Заросший пруд и хриплый звон ольхи,

Что где-то у меня живут отец и мать,

Которым наплевать на все мои стихи,

Которым дорог я, как поле и как плоть,

Как дождик, что весной взрыхляет зеленя.

Они бы вилами пришли вас заколоть

За каждый крик ваш, брошенный в меня.

Бедные, бедные крестьяне!

Вы, наверно, стали некрасивыми,

Так же боитесь бога и болотных недр.

О, если б вы понимали,

Что сын ваш в России

Самый лучший поэт!

Вы ль за жизнь его сердцем не индевели,

Когда босые ноги он в лужах осенних макал?

А теперь он ходит в цилиндре

И лакированных башмаках.

Но живёт в нём задор прежней вправки

Деревенского озорника.

Каждой корове с вывески мясной лавки

Он кланяется издалека.

И, встречаясь с извозчиками на площади,

Вспоминая запах навоза с родных полей,

Он готов нести хвост каждой лошади,

Как венчального платья шлейф.

Я люблю родину.

Я очень люблю родину!

Хоть есть в ней грусти ивовая ржавь.

Приятны мне свиней испачканные морды

И в тишине ночной звенящий голос жаб (…)

Любовь к родине – наиболее распространённый предмет литературных спекуляций. Но для Сергея Есенина это чувство было нелицемерным:

Я о своём таланте много знаю.

Стихи – не очень трудные дела,

Но более всего любовь к родному краю

Меня томила, мучила и жгла.

Он даже ревновал к своему Отечеству и чуть ли не со слезами на глазах выговаривал Маяковскому: «Россия моя, ты понимаешь – моя, а ты… ты американец! Моя Россия!»

Однако любопытство влекло Есенина в чужие края. И опять путешествие в персональном вагоне железнодорожного босса. На этот раз в Туркестан. В Ташкенте на квартире у друзей прочитал только что написанного «Пугачёва». После прочтения неожиданно раздались аплодисменты, причём – под окнами, где, оказывается, собралась толпа, привлечённая громким выразительным голосом поэта. Сергей сконфузился и поспешил уйти.

И был он ещё очень далёк от подлинного эпатажа. И самые дерзкие выходки его в эту пору далее рисковых словечек, вкрапленных в стихотворение, не шли. А имидж поэта-хулигана оказался всего лишь не слишком удачно придуманной маской, которая, кстати сказать, была среди пишущей братии едва ли ни самой ходовой.

Дело в том, что в эту пору очень многие почувствовали вкус к общественным безобразиям. Более того, хулиганство оказалось религией и моралью новой власти – власти Советов, которая и сама была хулиганом, но с большой буквы: отнимала поместья, заводы, жгла усадьбы, громила магазины.

И большинство тогдашних направлений в искусстве были хулиганскими, а в первую очередь: имажинизм и футуризм. Скандалы, драки, пьяные оргии, всевозможные издевательства и глумления – вот чего ждала от своих выразителей простонародная публика, для которой всё это было не только привычной повседневностью, но и единственно понятной формой бытия.

Ну, а предложи тёмному забитому народу, скажем, символизм с его духовной углублённостью и мистическими тонкостями, разве не представился бы он простолюдинам китайской грамотой? Не всем, конечно же, а тем единицам, кто грамоту разумел да ещё рискнул бы заглянуть в заумные книжки выспренних сочинителей.

Вот и Блок в своих «Двенадцати», чтобы быть услышанным, заговорил на языке площадей и подворотен. А, заговорив, тут же изумился своему новому голосу и умолк. Не то воспитание. И настолько чуждым показалось Александру Александровичу звучание этого, всё-таки «не его» голоса, что читать со сцены свою последнюю поэму даже не пытался. Жене поручал.

Ну, а поэты попроще чувствовали себя в этом всеобщем хулиганстве преотлично – родная стихия! И, хулиганя, ожидали для себя, прежде всего, славы. И при этом, пожалуй, ничего своего не изобретали, а лишь продолжали «линию партии». А «линия» эта была на редкость проста: будь нахальнее – захвати, присвой!

Власть переименовывала улицы со старорежимных названий на имена героев, т. е. на свои собственные? И поэты-имажинисты, выбрав ночку потемнее, прошлись по городу с заранее заготовленными эмалевыми табличками. Срывали дощечки с прежними названиями и вешали свои, по принципу – кто, где живёт: вместо Никитской – «Улица Шершеневича», вместо Тверской – «Улица Есенина», вместо Петровки – «Улица Мариенгофа», вместо Большой Дмитровки – «Улица Кусикова»…

Власть увешивала плакатами и расписывала своими лозунгами улицы? И поэты-имажинисты, выбрав ночку потемнее, с факелами да лестницами пришли к Страстному монастырю и чёрным по белому исписали его стены своими не слишком приличными стихами. И каждая буква была чуть ни в аршин.

Власть провозгласила отделение церкви от государства? И поэты-имажинисты поспешили объявить проведение демонстрации, чтобы тоже отделить от государства и самих себя, и свой имажинизм, и всё искусство. Тут-то власть впервые и возмутилась поведением имажинистов. На искусство у неё были свои виды.

Ну, а половой разврат и сквернословие разве шли ни сверху, ни от малообразованных, склонных к психопатии коммунистических вождей? Более того, всё культурное, моральное, благородное воспринималось в эту пору, как измена революционным идеалам и приверженность старому режиму.

Как видим, имажинисты, даже хулиганя, держали нос по ветру, даже в хулиганстве подражая советским чиновникам. А вот агрессии, каковою славились футуристы, рвущиеся в будущее, за ними не замечалось. Для имажинистов было достаточно утвердиться в настоящем. Они были весьма ловки и дипломатичны: обхаживали заметных партийцев, водили дружбу с редакторами крупных издательств и типографскими работниками, да и сами открыли два собственных издательства: «Чихи-пихи» и «Сандро», в которых заправлял самый оборотистый из них – Кусиков.

Футуристы в этом смысле были явно независимее. И не они подражали власти, а их изобретения подчас оказывались неожиданной подсказкой для диктаторского произвола. Так «чистки поэтов» – вполне невинная забава, которую в 1922 году устраивал в Большом зале Политехнического музея Маяковский, едва ли не припомнятся в следующем десятилетии, когда на земле советской под именем «чистки» грянет пора самой кровавой политической расправы уже над всей страной. И главным чистильщиком окажется Иосиф Виссарионович Сталин, а на смену идеологии хулиганства придёт красный бандитизм. Тогда мелкие антиобщественные безобразия окажутся под запретом, зато в качестве крупных страну придавит сапог государственного партийного террора…

Пока же всё выглядело достаточно безобидно. Хулиганская власть смотрела на хулиганство своих подданных чуть ли не благосклонно, как взрослые смотрят на игры детей. И даже весело, даже с некоторым умилением. Дескать, вот оно наше продолжение – такое же нечесаное и неумытое.

Самозваные таблички на Никитской, Тверской, Петровке и Большой Дмитровке были сняты милицией. Поэтов пожурили, дескать, не про вашу честь. Искусство отделять от государства тоже не стали. Ну а стены Страстного монастыря пришлось отмывать монашкам, которые с тряпками и вёдрами воды не один день ползали по высоченным лестницам под свист и улюлюканье толпящихся внизу насмешников и ротозеев.

Поэтов-хулиганов оказалось даже слишком много. Другое дело, что большинство из них по причине бездарности так и не сумели донести до хрестоматии своих расхожих, избитых масок. Есенин же и вовсе отбросил бы этот пошловатый реквизит, если бы на его беду в России ни появилась всемирно прославленная американская танцовщица Айседора Дункан.

А приехала она по приглашению Советского правительства, чтобы организовать здесь Школу пластического танца. Под эту самую Школу-студию ей отвели особняк на Пречистенке, некогда принадлежавший балерине Балашовой. Бельэтаж предназначался для занятий, а во втором этаже Дункан поселилась и стала жить. Этой женщине было суждено сыграть в жизни Есенина «гибельную», по выражению Мариенгофа, роль.

Познакомились поэт и танцовщица на вечеринке у художника Георгия Якулова. По-английски, как и по-французски Сергей не знал ни единого слова. Языки, которыми владела Айседора, были для него темны. А приезжая знаменитость знала по-русски только одно единственное – «ангел». Это слово она и произнесла, едва увидев поэта, его красивое, осенённое волнами золотых кудрей лицо: «Ангел!»

Они полюбили друг друга с первой же встречи. Поэт напомнил танцовщице недавно погибшего сына. Она же покорила его не то чтобы красотой, ещё не окончательно отцветшей, но звенящей по всем странам и континентам славой. Обстоятельство, что она старше Есенина на 17 лет, показалось им не существенным. Регистрируя свой брак, они решили носить двойную фамилию Есенины-Дункан. Впрочем, ни к нему, ни к ней добавка не пристанет. Через несколько дней молодожёны отправились за границу. Месяца четыре им предстояло провести в Европе, а затем отправится за океан в гастрольное турне, которое пообещал устроить для Айседоры её энергичный импресарио.

По Европе новобрачные передвигались в пятиместном «Бьюике», сопровождаемые Кусиковым, который привычно увязался за поэтом. Знаменитая танцовщица не признавала ни самолёта, ни поезда, предпочитая более индивидуальное средство передвижения – автомобиль. Тут было что-то роковое. Именно в автомобильной катастрофе погибли её сын и дочь. Принять смерть «от коня своего» предстояло и ей. Когда-то случится, что шарф Айседоры, намотавшись развевающимся по ветру концом на заднюю ось автомобиля, задушит её… Притяжение судьбы?

Есенину, разумеется, представлялось весьма заманчивым – побывать за границей и пропутешествовать там почти полтора года. К тому же он подгадал получить от Народного комиссариата просвещения трёхмесячную командировку в Берлин «по делу издания собственных произведений и примыкающей к нему группы поэтов».

В Берлине он и договор с издательством Гржебина подписал на издание собрания стихов и поэм, и в газету «Накануне» отдал нужные материалы, и с Алексеем Максимовичем Горьким пообщался. Встречу поэта с «буревестником революции» устроили у себя на квартире Толстые – Алексей Николаевич и его супруга поэтесса Наталья Васильевна. Причём, по просьбе Горького, сказавшего им однажды: «Зовите меня на Есенина. Интересует меня этот человек». Диво ли, что писатель из народа захотел встретиться с поэтом из народа, возможно, даже ревнуя к своей прежней уникальности в этом качестве?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.