Четвертая война

Четвертая война

Война для Исакова не была и не могла быть неожиданной. Интуиция военачальника, знание и понимание хода событий подсказывали ему: нападение близко.

30 июня сорок первого года он писал Ольге Васильевне из Таллина: «Не преувеличивай военно-морских ужасов вокруг нас… Это моя четвертая война. Я до уныния благоразумен. Каждый случай поспать и поесть использую. Конечно, эта война не то, что я испытывал (что меня испытывало) до сих пор. Но я надеюсь, что мы победим. Предвижу это совершенно ясно. Как ясно предвидел эту войну… Только не изводись. Работай, стиснув зубы, и жди общего и нашего счастья. Целую. Ив.»

Он был уже адмиралом, первым заместителем наркома ВМФ СССР и начальником Главного морского штаба, и в Таллин, на самое опасное морское направление, выехал на автомашине «форд-8» утром второго дня войны.

Заместителем наркома Исаков стал в начале тридцать восьмого года, когда был создан этот комиссариат. Он занялся вооружением и кораблестроением по той программе, которую и он разрабатывал. В феврале тридцать девятого года флагмана флота II ранга Исакова послали в США. Ехал через Париж, там — «смокинговое великолепие для меня готово». Подхватил опасный для своих легких грипп, терпел до Шербура, но и в Шербуре не удалось отлежаться: на «Лузитании» треть пассажиров в первый же день плавания свалилась «кормить рыб», не мог он слечь, когда «британские марсофлоты исподтишка наблюдали за диковинным советским адмиралом». Когда свалились все, слег и он — в бреду и с температурой: «сто по Фаренгейту». Кусок жизни от Шербура до Нью-Йорка он назвал «Семь суток без берега», шторм на сутки задержал в океане. «К Новому Свету подошел, обсыпанный болячками не только на губах, но и на ноздрях, но в твердом уме и памяти».

Впервые в жизни он пересек океан. Где-то в душе глушил досаду: не на мостике и не на военном корабле. И усмехнулся мальчишеской фантазии — корабли еще будут, океанские корабли. Но сейчас он торопится увидеть, изучить, как строят корабли американцы, он — глава правительственной комиссии специалистов по судостроению. И если б он мог, он полетел бы, как вскоре его друг Владимир Коккинаки, над океаном, пожертвовав и Парижем, и смокингами, и даже двумя десятками милых писем жене. По его письмам видно, как тревожила его близость войны и ее неминуемый поворот на Восток.

Вернулся — вступил в партию, кандидатом приняли еще на Балтике, в штабе флота. Один из рекомендателей — все тот же Степанов, его черноморский комиссар. Отношение к вступлению в партию он выразил в одном из писем жене с фронта. Гордей Иванович Левченко, адмирал, сообщил ему в июле 1941 года, что Ольга Васильевна принята парторганизацией Академии наук кандидатом в члены ВКП(б) и, как многие женщины Москвы, во время бомбежек тушит на крышах зажигалки. Исаков писал жене: «Слыхал от Гордея о твоем большом и решающем шаге в жизни. Собственно, это новая жизнь, дорогушка — в партии. Горжусь тобой…»

После поездки в США Исаков получает новое задание — вести в Таллине и Риге переговоры с буржуазными Эстонией и Латвией об аренде военно-морских баз на Балтике. Третий раз — в бывший Ревель, где начинал морскую службу и где не был с 1922 года.

Кабанов, тогда комбриг, его ближайший помощник в этой командировке, подробно рассказал в книге «На дальних подступах» о поездке в специальном вагоне с Исаковым в Эстонию, о штабе на колесах в тупичке таллинского вокзала, о напряженной атмосфере того времени в Прибалтике и устройстве передовых баз флота там, куда уже подступала вторая мировая война. «Мы надеялись на отсрочку, так и оценивали столь неожиданный пакт с фашистской Германией, — писал Кабанов. — Год отсрочки или пять — никто этого не знал. Но война будет, это понимал каждый военный человек. Так называемая «Балтийская Антанта» — Эстония, Латвия и Литва, связанные военным договором, — вела игру и с англичанами, и с немцами. До подписания пакта в нашей печати мелькали сообщения о проникновении фашистской военщины в Эстонию, о зависимости этой страны от германского капитала. На командных пунктах артиллерии висели, как я уже говорил, силуэты английских крейсеров — англичане ведь дважды (в Крымскую войну и после Октября) ходили войной в Финский залив. Впрочем, если быть точным, в душе у каждого… жило убеждение, что, несмотря на пакт, воевать будем против фашистов».

Когда-то в Астрахани, на 12-футовом рейде, Исаков осуществлял — и с успехом — стратегическое развертывание против белых, решающее для последнего на Каспии сражения за Советскую республику. Здесь, на Балтике, в масштабе, несравнимом с Астраханью, тоже надо было упредить будущего противника стратегическим развертыванием флота, зажатого с восемнадцатого года с помощью германских же милитаристов в восточной части Финского залива. Исаков, хорошо зная Балтику и оперативные задачи флота в случае войны на ней, активно участвовал в этом стратегическом развертывании. Он руководил передислокацией КБФ в Таллин, Палдиски, Либаву, Виндаву и к архипелагу, где еще в юности получил боевое крещение. Будущему строителю береговой обороны Балтийского района и командующему БОБРа генералу Кабанову он дал прочесть одну из лучших книг о Моонзундском архипелаге, боях за него в семнадцатом году и его значении для владения Балтикой — эту книгу Косинского, довольно редкую, изданную в двадцатые годы Военно-морской академией, Исаков захватил с собой в вагон. Как всегда, Иван Степанович практическое решение важной задачи старался прочно связать с военной наукой и этому учил других командиров. Недаром Кабанов, суровый, героический и скупой на похвалы человек, с глубоким уважением говорил о совместной работе с Исаковым, о его лекциях, об удивительном умении, ставя задачу, лаконично и точно раскрыть перед командиром ее оперативно-стратегический смысл.

Флот вышел на оперативный простор — давняя надежда каждого балтийца и насущная необходимость перед фашистским нападением. Кто знает, как сложилась бы для Балтики и для Ленинграда война, не займи флот этих стратегических позиций.

Но с севера Кронштадт и Ленинград находились в пределах досягаемости огня «линии Маннергейма». Исаков, как и все поколение людей революции, не забыл блокаду Кронштадта с моря, набеги из операционной базы германской эскадры в Бьёркезунде, не забыл и «Кронштадтскую побудку», устроенную англичанами из тех же вод, — повторение чревато катастрофой.

Когда начался вооруженный конфликт с Финляндией, Исакова послали в Кронштадт — координировать с фронтом действия КБФ. Свою третью войну он провел не только в Кронштадте, в кабинете на командном пункте. В декабре 1939 года, когда эскадра вышла в Бьёркезунд, чтобы нанести удар по береговым батареям противника и поддержать огнем фланг армии, Исаков был в бою на мостике «Марата». В те дни он получил орден Красного Знамени.

Подступала четвертая война, та, которую он «так ясно предвидел». В декабре 1940 года на сборе командующих флотами и флотилиями Исаков прочел острый доклад-анализ — по свежим следам первого года мировой войны: взаимодействие армии и флота; операции на коммуникациях; особенности морского боя; значение различных видов морского оружия; организационные принципы современных операций. Какое унылое словечко XX века — «доклад». Но ведь каждое выступление адмирала Исакова, как и каждая его статья, становилось событием. Даже его предисловия к книгам не были обычными предисловиями. Любопытен отзыв адмирала Юрия Александровича Пантелеева о предисловии к переизданному в 1956 году переводу материалов комиссии по изучению результатов стратегических бомбардировок авиации США:

«…Русскому переводу книги «Кампании войны на Тихом океане» предшествует обстоятельное предисловие, написанное профессором Адмиралом Флота Советского Союза И. С. Исаковым. Предисловие по существу является самостоятельным исследованием, исторической монографией… В предисловии, объяснены причины войны и показана предвзятость в описании результатов боевых действий флота США. Оно не только помогает читателю разобраться в книге, искусственно усложненной авторами отчета, но и побуждает его глубоко задуматься над многими важными вопросами. В предисловии разъясняется недопустимость поверхностной оценки иностранных источников для научного исторического исследования, а также некритического разбора действий наших армий и флотов во время Великой Отечественной войны. Предисловие является своего рода наставлением к тому, как следует изучать и пользоваться иностранными книгами, посвященными исследованию опыта второй мировой войны…»

Так все годы работал Исаков-ученый, не теряя связи с Военно-морской академией, не только как ее то начальник, то куратор, но и как исследователь, лектор, педагог.

Флот, как известно, встретил войну в состоянии повышенной готовности, о чем ярко и точно рассказал в книге «Накануне» первый из флагманов того времени Н. Г. Кузнецов. Немалая в том заслуга и адмирала Исакова, и таких адмиралов — военачальников и командующих флотами перед войной и до ее конца, как Алафузов, Галлер, Головко, Трибуц, Октябрьский, Юмашев. Много страниц посвятил Исакову бывший нарком, нет смысла и возможности их пересказывать, его книги надо прочесть. Доброе слово об Иване Степановиче сказал маршал Г. К. Жуков, уполномоченный ГКО в блокадном Ленинграде Д. В. Павлов, маршал И. X. Баграмян, генерал армии И. В. Тюленев, соратники и свидетели его самоотверженного воинского труда.

Не было сложного направления на войне, где не проявил бы свой талант и волю адмирал Исаков, и рассказывать обо всем значило бы написать книгу о воюющих против фашизма флотах. В душах многих людей остался глубокий след от встреч с ним и совместной работы на войне. Контр-адмирал Рутковский сказал однажды, что Исаков в самое тяжелое время, даже когда сдавали Севастополь, заражал всех уверенностью, он не произносил пустых слов и заклинаний, а убедительно доказывал неизбежность краха фашистской машины.

5 июля сорок первого года, возвратясь в Таллин из трудной поездки в Палдиски, он писал Ольге Васильевне: «Страшно читать сухие сводки. Сколько крови от Мурманска до Дуная. Помяни мое слово, что говорил тебе раньше: за все это придется рассчитываться немцам и в конце концов это будет самый несчастный народ к концу войны. До тех пор, пока не избавится от фашистов».

19 июля — из Ленинграда, куда по приказу Москвы переехал на автомашине за одну ночь: «28 дней войны, и какой! Сколько уже перенесено, пережито. С ненавистью и злорадством слушаю, узнаю и сам вижу признаки начала выдыхания, утомления немцев. Конечно, у него еще силы есть, но при колоссальном расходе моральных, физических и материальных сил восполнение не поспевает. Уже многие идут пешком. Уже много пушек тянут лошади. Вид у пленных — самый жалкий. Где наглость пленных на Западе? Еще узнает история, с какой катастрофической быстротой будет отступать и разлагаться эта машина…»

И тут же лирические строки, всегда подкрепляющие его жизнелюбие и оптимизм: «Еще раз убедился, как мы хамим с природой. Гнусный ритуал мирного времени заставляет всех спать в такие часы суток, когда творится кругом неописуемое. Проснешься в машине в 3 утра и, несмотря на одурелое утомление, протираешь глаза на такие восходы, что невозможно создать фантазией. Очевидно, Гюстав Доре по ночам не спал. Но то, что делается в небесах этого года, не по силам и Доре. Где день, где ночь, впрочем, разграничить трудно. Иногда только записи в книжке спасают от путаницы. Ты, наверное, знаешь, что я временно в Ленинграде. Как прочно судьба связала меня с этим городом, сколько он дал мне, и сколько я ему отдал. Где буду завтра, когда увижу тебя — не знаю… Я думаю, что в таких случаях лучшая помощь друг другу — это помощь всем, это лучшая работа, до конца, до победы».

В конце июля — снова в Таллин, на торпедном катере — до Кунды. Там остался только катер МО и командир маневренной базы без войска — немцы на подходе; командир базы сам принял у торпедного катера швартовы и отдал заместителю наркома свой катер, чтобы тот добрался до Таллина. В Таллине — добрые вести с полуострова Ханко: Гангут борется, улучшает свои позиции, занимая десантами острова в шхерах; и столица Эстонии готовится к обороне, идут бои в Моонзунде; «Изяслав» — ныне «Карл Маркс» — потопил германскую подводную лодку…

Выполнив задание Ставки, Исаков мчится в Ленинград — берегом, машиной, по последней ниточке дороги, почти оседланной фашистами, — они уже рвутся к побережью между мысом Юминда и Кундой. Под Кингисеппом — встреча с генералом Денисевичем; генерал, известный флоту десантник, останавливает на дорогах отходящие части, формирует на месте оборону и команды — строить укрепления.

Все в огне, в движении. И вот на дороге, буквально на перекрестке под Ленинградом, мимолетная встреча с другом.

Владимир Коккинаки — кумир моего поколения, его высотные, дальние и скоростные полеты-рекорды в предвоенное время были у всех на устах. С Исаковым он познакомился и подружился в тридцатые годы, показывая на одном из подмосковных аэродромов руководителям обороны страны новый тип торпедоносца; в Исакове он нашел человека, понимающего, предвидящего использование техники в будущей войне; в Нью-Йорке после трудного перелета он сразу разглядел в толпе встречающих на аэродроме Исакова, хотя в штатском макинтоше и шляпе тот не выделялся среди американцев. И вот — перекресток дорог под Ленинградом, уже фронтовым городом. Исаков прорвался из Таллина, а Коккинаки — из Копорья, там к аэродрому шли немецкие танки; Коккинаки спешил на Моонзундский архипелаг, где по приказу Ставки обеспечивал полеты полка Евгения Преображенского на бомбежку Берлина — его самого в полет не пускали. Разговор на перекрестке Коккинаки назвал «пятиминуткой». «Ты куда?» — спросил его Иван Степанович. «На Запад, на Моонзунд. А ты?» — «На Восток».

— «Как у тебя дела?» Коккинаки знал, что Иван Степанович прислан Ставкой в Смольный членом Военного Совета и заместителем Ворошилова — потом Жукова и других командующих — для координации действий флотов и флотилий с фронтом. «Туго», — сказал Исаков, именно «туго», а не «плохо». «Совсем?» — «Нет. По-моему, уплотняется стена, которую не разобьют». Пять минут — и разошлись. Чтобы снова встретиться на самых различных фронтах: адмирала перебрасывали с фронта на фронт так же стремительно, как и неистового летчика.

Стену вокруг Ленинграда уплотнял и адмирал Исаков — в самые опасные для города месяцы. Его место — Смольный. Но — только в паузах между поездками, походами, полетами. Его касается все на дальних и ближних водных рубежах: и оборудование самой ближней восточной позиции под командой адмирала Ралля, и расстановка кораблей по диспозиции обороны ленинградского взморья и устья Невы, и артиллерийская защита города по требованию армий на сухопутном обводе — именно огонь кораблей остановил фашистов на Пулковских высотах и сорвал все штурмы с ходу.

«Три раза пытался тебе писать с оказией и три раза не смог, — на клочке бумаги где-то второпях пишет он в конце августа жене, — такая работа. Писать о ней нельзя и незачем. Писать о ненависти к врагу некогда, читай в газетах, в письмах непосредственно пострадавших. Писать о моей вере в победу — ты о ней знаешь. От приезжающих знаю, что ты в пекле бываешь худшем, чем я. С гордостью показываю приказ о твоем бесстрашии. Будь сильна. Все, что могу сказать — работаю так, как работал всегда + как надо работать в военное время, или, вернее, сколько меня хватает. Здоров. Силы есть. Иногда удивляюсь — откуда. Если мечтаю, то о том, когда можно будет работать по восстановлению разрушенного и работать вместе…»

Откуда только являлись силы у людей всех возрастов в невероятно тяжелом сорок первом? В Ручьях важное строительство под угрозой захвата — Исаков знает: нельзя там ничего оставить немцам, — он спешит к Афанасьеву, начальнику строительства, с которым поднимал в 1933 году корабли по ступеням Повенчанской лестницы Беломорканала, и помогает ему предотвратить беду. С Боголеповым, своим «крестным» в штабе Черного моря, готовит по приказу Жукова на Ладожской флотилии отчаянные десанты — только бы остановить, задержать продвижение. После пожара на Бадаевских продовольственных складах создает базу в Осиновце для будущей кормилицы Ленинграда — «дороги жизни». Он и в Кронштадт поспевает в день зловещего «звездного налета», когда крепость бомбили больше двух сотен самолетов и «Марат» под бомбами потерял нос; а вечером, после налета, спешит в Ленинград, в Смольный, но попадает туда только глубокой ночью — быстроходный катер в опаснейшем месте выскакивает на мель и адмирал со своими спутниками, изготовив личное оружие, ждет другого судна…

В Смольном не до сна — очередь неотложных встреч, дел, переговоров. Приходит перед рассветом Карпов, он только что оттуда, с запада, форсировал минные поля, спасал тонущих с госпитального судна «Сибирь», его нельзя не выслушать, надо принять. Но время, время… «Надеюсь, не чаи будем распивать…» Не будь Карпов умницей — обиделся бы смертельно. Но кто в ту ночь и в ту осень не понимал, как дорога? минута. Время такое — война берет за горло, торопятся оба: за пять минут надо успеть сказать только то, чего Исаков ни от кого другого не услышит. Карпову утром в поход, а Исакову — в Москву, на самолете туда и обратно через линию фронта — всего на шесть часов, из них тридцать минут для семьи.

Так изо дня в день — самолет, катер, канонерка, машина, даже дрезина и паровоз, чтобы выбраться из разбомбленного состава к цели, не теряя минуты.

Снова воевал под Шлиссельбургом. Теперь не командир «Кобчика», а представитель Ставки и член Военного Совета фронта, как потом под Краснодаром, в Керчи, на Тамани, в Новороссийске и в Закавказье. Невскую Дубровку и Шлиссельбург еще помнят вдовы, сироты и выжившие: пекло. Из одного маячного домика Исаков ушел за час до уничтожения всего живого. В другом месте — на батарее — захватила бомбежка. Контужен, слух на левое ухо потерян навсегда — потом острил, что может не слушать пустомель, заткнув только одно ухо… И все же легко отделался: под свистящей бомбой молоденький адъютант Коля Петров втолкнул в землянку. Жаль, оставил его в Туапсе, когда год спустя помчался на перевал Гойтх…

Стал ли после Шлиссельбурга осторожнее? Нет, не стал, хотя и уверял Ольгу Васильевну, что «благоразумен до уныния». Какое там благоразумие — Смольный тоже под прицелом. Даже все дворцы и музеи Ленинграда были нанесены на карту бомбежки как цель — я сам видел такую карту в фашистском журнале под наглым названием «Бомбен ауф Ленинград» и опубликовал ее в «Красной звезде» как иллюстрацию к своей корреспонденции…

В шестьдесят шестом году, 6 апреля, узнав, что я собираюсь в Ленинград, Иван Степанович позвонил мне и попросил об услуге, без которой он, прикованный к постели, не мог обойтись. Рассказанное им я записал дословно.

— В сорок первом году я был в Ленинграде заместителем Ворошилова, — как всегда неторопливо сказал Исаков. — Но об этом периоде ничего не написал до сих пор. Сейчас пытаюсь, лежа в постели, кое-что написать, в частности, один рассказ о бомбежке Смольного. Это такой случай, хотя и лично пережитый, что читатели без документального подтверждения могут и не поверить — свидетелей почти нет. Но есть бумага, древняя, историческая, ее бы найти и сфотографировать, тогда поверят всему. Я говорю о плане здания Смольного, хранящемся у коменданта. Он, правда, может проявить неожиданную бдительность и не показать этого плана, тогда можно и обойти коменданта — такой же план должен быть и у архитекторов или в Академии художеств.

Дело было то ли в июле, то ли в сентябре, скорее в сентябре, когда немцы стали зарываться в землю вокруг Ленинграда — рыть траншеи, окопы и блиндажи, переходя к осаде. Они совершали воздушные налеты — налет за налетом. Да, вы это помните. Но после вашего ухода на Гангут стали бомбить сильнее. Бомбили и Смольный. Мой кабинет был в Смольном, и туда ко мне пришел однажды в час воздушной тревоги Николай Николаевич Воронов, маршал артиллерии позже. Надо вам сказать, что я в убежище не ходил, хотя тогда у меня были обе ноги, — ногу, как вы знаете, я потерял только в сорок втором. Толки об этом возникли различные. Одни считали это бравадой. Другие — признаком фатализма. Третьи — безумной храбростью. На самом деле я, южанин, всегда с трудом переносил северный климат, хотя много лет плавал именно на Балтике. Легкие и дыхание давно были не в порядке, и я не выносил спертого воздуха убежищ. Потому и оставался в кабинете — почти в одиночестве во всем здании.

Так вот, Николай Николаевич Воронов зашел ко мне в момент, когда сирены уже возвестили сигнал тревоги и все убрались под землю. Воронов, облокотясь на подоконник, смотрел в пустынный двор Смольного, когда упала крупная бомба — то ли 500 килограммов, то ли тонна. Его отбросило воздушной волной ко мне на стол, и он столкнул и разбил лампу — мы потом долго над этим смеялись, потому что кроме воронки посреди пути к воротам слева, если смотреть из окна, никаких ощутимых последствий этой бомбежки не было. Не считая разбитой лампы. А бомбили именно Смольный, бомбили прицельно, — я всегда утверждал, что маскировать Смольный бессмысленно, он же построен на самой излучине реки и его место точно известно.

Да. Но после гибели лампы произошло нечто странное. Дом, весь дом, весь знаменитый Смольный, закачался как монолит — мы оба ясно это ощутили. И если мой гость мог отнести это на счет поразившей его воздушной волны, то я ошибиться в этом не мог. Дом раскачивался как монолит, ничего не трещало, не сыпалось, качка сходила на нет по затухающей и прекратилась.

Как только был дан отбой, я прошел по зданию, осмотрел его, вышел во двор — нигде не было никаких повреждений, трещин, осыпавшейся штукатурки, никаких следов сотрясения. Но дом же качался?! Я вызвал коменданта и приказал ему тщательно осмотреть здание. Он вскоре вернулся.

«Есть ли какие повреждения?» — спросил я коменданта. «Нет». — «Чем объяснить, что дом качался?» — «Не могу сказать. Яма с водой громадная». — «Ну, тогда тащите сюда план здания».

Комендант принес старинный план здания и фундамента в разрезе. Я развернул план и все понял. Фундамент стоял на ро?стверке. А ро?стверк — на тысячах свай, забитых в изгиб излучины реки. Вертикальный разрез выглядел так, словно под ростверком находились тысячи колонн, — вот почему Смольный ходил ходуном, когда сильная взрывная волна закачала его: бомба попала в зыбкое место и взорвалась на глубине. Укрепленная трясина.

Жданов и Ворошилов отнеслись к предположению скептически. Они были в убежище под семью метрами бетона и там ничего не заметили. Жданов приказал засыпать воронку и, кажется, даже распорядился устроить там клумбу. А мне потом было не до исследований — я занялся эвакуацией Кировского завода через Ладогу.

Теперь, — закончил Исаков этот устный рассказ-экспромт, — хотелось бы снова посмотреть на чертеж свайной подушки под Смольным. Для современных строителей, особенно на случай войны, эта история может быть поучительной, да и для историков она представляет интерес, не говоря уж о читателях…

В конце октября, когда фашисты выдохлись и перешли к осаде, Исакова отозвали в Ставку. Он летел из осажденного Ленинграда в осажденную Москву с полковником Преображенским, бомбившим Берлин: есть сила, если бомбим Берлин!.. Три чайки с убирающимися шасси прикрывали до Новой Ладоги от мессеров.

В Москве — фронтовая жизнь. Улицы в сугробах и баррикадах. Ольга Васильевна в Куйбышеве — учреждения эвакуированы. Остались штабы — ночью метрополитен отдан штабам. Ольга Васильевна надумала пойти работать на оборонный завод. Иван Степанович тотчас пишет резко и прямо: «Олька! Слушай — это наспех, но с раздумием. Брось затею с заводом, неверно…» Он считает, что каждому надо работать по специальности. «Мне понятно, что может увлечь, захватить и поглотить с головой работа, которую можно измерить нормами. Но работница от станка «со своим вiйском» и пайком научного работника Академии, жены замнаркома — звучит настолько фальшиво, что неясно, что вас побудило»…

Через месяц самолет перебрасывает его в Тбилиси, в помощь Закавказскому военному округу и Черноморскому флоту в разработке десанта в Керчь. Ему и карты в руки — знает театр наизусть с тех пор, когда воевал в Реввоенсовете за укрепление обороны баз и берега. Жизнь, увы, показала его правоту.

Но опять срочный вызов в Ставку: после Пирл-Харбора обострилась угроза на Тихом океане. Япония выжидала финала под Москвой — Москва выстояла, немцев погнали, но угроза Дальнему Востоку осталась. Ставке известно, что разгром американцев в Пирл-Харборе подтвердил давние оперативно-стратегические прогнозы Исакова. В третий раз он едет на Тихий океан. Верховный главнокомандующий сказал ему перед командировкой: «Вы уже немного повоевали, так поезжайте и посмотрите, чтобы нам не устроили Пирл-Харбора»… На Тихом помотался по морям и бухтам, поработал, как на действующем флоте. И снова — срочно в Ставку.

«Опять поезд. Опять Забайкалье, — пишет он с пути в Куйбышев. — Совершенно неожиданно. Но в то же время привычно. Как из Ч. М., как из Балтики. Жадного к жизни армянина опять судьба гонит в гущу событий. С некоторым сожалением недоделанной работы (а сделал много и неплохо), сейчас без всякого сожаления еду навстречу — в который раз. И доволен. В этой великой битве оставаться в стороне мучительно. Ленинградом до 24 октября откупиться нельзя. Сидение в Москве не удовлетворяет ум и мутит совесть. Не знаю, увижу ли тебя перед отъездом. Очевидно, в Москве буду 1/2 дня или день? Успею ли с тобой поговорить хоть по тлф?.. Одно знаю и радуюсь — только он мог меня назначить. Остается оправдать»…

На сложнейшем Юго-Западном направлении, где и Керчь, и Тамань, и Краснодар, и Армавир — в него заскочил, когда все уже ушли, — Новороссийск, где ползал с командиром базы Г. Н. Холостяковым по Адамовича балке под минометным огнем, Исаков, заместитель командующего Северо-Кавказским направлением С. М. Буденного и член Военного Совета, познал громадный размах оборонительных сражений против фашистской лавины, рвущейся к господству над тремя морями — Каспием, Черным и Азовским.

«Я — вроде летучего голландца. Мечусь из угла в угол — от прозы Лермонтова через Мурку, Чугаева, до изумительно прозрачной воды, где ты плавала с бывшим героем через плавни до Витькиной родины, — спутница его долголетних военных скитаний отлично поймет эту зашифрованную приметами географию. — Здоров, как никогда. Какой аллах бережет меня и от язвы, и от мора, и от ФАБ, и от ЗАБ, — в войну каждый, особенно дружинница ПВО, понимал, что речь тут о бомбах фугасных и зажигательных. — Делаю что могу. Тяжело, но морально я чувствую себя хорошо, т. к. никто не мешает, а Семен Михайлович помогает (как и я ему), и работаем исключительно дружно».

Когда пал героический Севастополь, пишет горькие строки о гибели ходившего туда на «Ташкенте» писателя Евгения Петрова, с которым познакомился зимой в Москве у Эренбурга. «Ко всем прочим горестям прибавилась еще одна. Евг. Петров напросился со мной — в последний краткий мой прилет в Москву. Я вообще с ним подружился. Взял с опаской, зная, что? он стоит для всех. Был моим гостем. Ходил в море, попал в тяжелую переделку, погибал, спасся. Затем попал со мной в автоэксидент. Отделался царапиной. Написал замечательную вещь, попил «ОС», проговорил с Семеном Михайловичем до утра и, вылетев с материалами, еще не просушенными после купания в соленой воде, — погиб в разбившемся дугласе. Здесь много смертей, ко всему привыкаешь, но его смерть почему-то меня сильно расстроила. Он был полон энергии, планов и готовности вернуться к нам через пять дней. Мир потерял писателя, страна патриота, а я — начинавшуюся настоящую мужскую дружбу с замечательным человеком. Мечтал показать тебе и знал, что ты его полюбишь. …боюсь, что до тебя в искаженном виде дойдет история с автокрушением. Так никому не верь. Пассажиры отделались испугом, а у меня немного поцарапало рожу. Сейчас все зажило… Пишу потому, что любители сенсаций уже преувеличили…»

Но о немецких танках, прорвавшихся к Тереку и обстрелявших машину Исакова на пути из станицы Новокубанской, — ни звука: зачем тревожить, если такое может повториться в любой час.

Северо-Кавказское направление перестало существовать. Создан Закавказский фронт. В личное дело замнаркома Исакова идут подряд три адресованные ему документа: о его назначении заместителем командующего Закавказским фронтом и членом Военного совета, при этом его обязанность — координировать действия Черноморского флота и Каспийской флотилии с войсками фронта; о переводе морской группы в Тбилиси и об оперативном подчинении Черноморского флота командованию Закавказского фронта.

Советское Информбюро еще не упоминало ни Туапсе, ни Туапсинского направления, хотя немцы уже рвались через перевалы к морю. Но ежедневно — и не случайно — наряду со Сталинградом звучали: «Юго-восточнее Новороссийска» и «Район Моздока». Достаточно было взгляда на карту, чтобы оценить угрожающий смысл этого: натиск на Кавказ, прорыв к бакинской нефти, к Ирану и на берег Черного моря.

Мы знали, что сводки всегда отстают от действительности, коли наступает противник, и догоняют, а то, случалось, и опережают, коли наступают наши, — так уж заведено всюду на войне. Но в зоне действия этих сводок, которая недавно считалась глубочайшим тылом, и даже в ту пору — курортным тылом, там не только знали — ощущали истину. Над морем и берегом непрерывно — воздушные бои. В Гудауте из уст в уста передают о столкновении пастухов-горцев с экипажем подбитого юнкерса.

Старый мой знакомый полковник Бокучава, начальник сухумской милиции, высокий и худой, как тамада на набережной перед «Рицей» в ожидании редкого теперь застолья, доверительно сообщил, что милиция уходит на перевал для борьбы против фашистских егерей, штурмующих Сванетию, и он сам был в бою, чему свидетельство свеженький орден Красного Знамени на кителе. А по дорогам через Гагру — два встречных потока: туда, на Туапсе, — колонны студебеккеров с войсками, оттуда — раненые, большей частью пешком, они усеяли склоны прибрежных круч кроваво-бурыми марлевыми повязками. Война выхлестнула и на этот берег. И все знали: хоть и нет его в сводках, но оно уже существует — Туапсинское направление. Весь район Туапсе: город, причалы, склады, сараи у пирсов, в которых обитали экипажи катеров в ожидании приказа на выход в конвой, — всё круглосуточно под бомбежкой. Полоса бомбежки расползается, но туго — вдоль берега, и густеет в глубь материка — в горы, вдоль железной и шоссейной дорог — к перевалам, к Индюку, к Шаумяну, к Гойтху.

Там, в горах, на переднем крае, где решалась судьба Кавказа, был тяжело ранен адмирал Исаков — теперь там школа его имени и музей.

О ранении он писал мне лаконично позже — ни он, ни Ольга Васильевна не любили об этом вспоминать: «Ранен авиабомбой на перевале Гойтх, когда в октябре 1942 г. немцы его преодолели — уже катились к Туапсе. Комфронта Тюленев И. В. помчался сам затыкать прорыв. Я перебрасывал на тральщиках армянскую дивизию из Поти в Туапсе. Но видя остроту момента, что к перевалу брошена морпехота, что ведет огонь 180 м/м ж-дор. батарея ЧФ (ирония судьбы — она была «противодесантной», защищая Туапсе с моря), я счел невозможным остаться на берегу и помчался за комфронта. В момент налета Ю-87 (с сиренами) в ущелье, видя, что все не знают, что делать, стал укладывать начальство в кюветы и кусты. Замешкался и остался открытым — один. Один и пострадал — разможжением бедра. Кругом «отход»! Еле успели вывести на грузовике. На операционный стол попал через 2 суток, когда началась гангрена. Еле отходили. Живу во второй раз…»

Двое суток мотали с места на место, то в медсанбат, то в полевой госпиталь, то к дрезине, разбитой немцами, к счастью, до погрузки на нее раненого, то на другой дрезине до Туапсе — там встречал адмирала молоденький адъютант Коля Петров, казнящий себя за то, что подчинился и не поехал на Гойтх следом. Он проводил адмирала в Сочи. В госпитале раненого встретил дивизионный комиссар Кулаков, член Военного Совета флота. Еще ночью он вызвал из Батуми главного хирурга; тот долетел до Сухуми самолетом, пересел там на торпедный катер и к утру должен был быть на месте. Кулаков в нервном ожидании сидел в палате. Раненый, казалось, задремал.

«И вдруг в полной тишине слышу тихий, но внятный шепот: «Шыпыть, а нэ бэрэ, шыпыть, а нэ бэрэ…» — «Иван Степанович, что вы говорите?» Приоткрыв глаза, Исаков лукаво ответил: «Знаете, Николай Михайлович, это казаки так говорили после одной-двух бутылок, когда им вместо водки давали шампанское»».

Светало. Кулаков вышел на крыльцо, он вглядывался в пустынные подходы к Сочи с моря.

На пределе видимости вспыхнул белый бурун катера. В порт помчалась автомашина. Раненый уже был в операционной, когда появился главный хирург и решил его судьбу.

«Сохраните мне голову!»

Едва услышав эти слова, хирург бросился из операционной и доложил члену Военного совета, что единственный шанс спасти Исакову жизнь — немедленно ампутировать ногу. «Делайте!..»

Началась борьба за его жизнь, за его вторую жизнь. Каждый из бюллетеней, передаваемых правительству, начинался фразой: «Состояние тяжелое» и кончался: «Сознание ясное», хотя перед этим сообщалось о беспамятстве, периодическом бреде. Даже когда пульс исчез и внезапно упала сердечная деятельность, в конце бюллетеня следовало: «Сознание ясное». Молоденький адъютант записал все сказанное адмиралом, и в бреду, и при пробуждении, даже обрывки слов и фраз, — все об одном: как служить, как воевать без ноги…

И вот прилетела «Ок», с нею профессора Андреев, Джанелидзе, Мясников. В Ставку пошла депеша: «Состояние Исакова чрезвычайно тяжелое. Резкое ослабление сердечной деятельности. Пульс временами не прощупывается. Общая адинамия. Температура 37,2. Имеются явления газового сепсиса. Конечность ампутирована предельно высоко. Состояние раны удовлетворительное. Сознание сохранено. Исход для жизни решает количество запасных сил»…

Тогда и пришла в его адрес депеша Ставки, поднявшая его дух: «Мужайтесь…» Могла ли она помочь ему собрать остаток сил?

В. Вересаев, писатель и врач, вспомнив слова одного хирурга о силе страстного желания матерей и жен спасти безнадежных больных на пороге смерти, заметил, что иногда он начинает верить в прану йогов, в то, что люди способны избыток своей жизненной силы — праны — переливать в других людей. Он рассказал о двух сестрах милосердия в госпитале в первую мировую войну, — они были полны такой любви к людям и такого запаса жизненных сил, что на их дежурстве почти никто не умирал. Однажды Вересаев подошел к больному газовой гангреной после экзартикуляции тазобедренного сустава и сказал: «Через десять минут умрет. Покройте его». Уж достаточно был опытен. Но при больном была одна из упомянутых сестер. И он начал теплеть и ожил. Многое еще нам неизвестно в организме человека.

Строки Вересаева из «Записей для себя» Исаков прочел спустя восемь лет после ранения. Он отчеркнул их красным карандашом и вырезал — может быть, как ответ на вопрос, мучительный и для него.