ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ВОЙНА

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ВОЙНА

Бранислава отпустили попрощаться с родными. Всюду на улицах он видел возбужденных людей, обсуждавших тревожную весть. Знакомые останавливали его, и каждый говорил о своих делах, но всем эта война была непонятна и не нужна.

Прощание было тягостным. На рассвете ранец на плечи — и в дорогу, на фронт.

Мать крестится, бросая взгляды на икону.

— Господи! Возложи грехи на нас, стариков! Господи, прости детей!

Она поднимается, зажигает лампадку и опять крестится на икону святого Георгия, покровителя дома Нушей.

«Посреди нашей низкой комнатки стоит маленький стол. Мерцает пламя свечи, и тени сидящих за столом пляшут по стенам. На столе очищенные яблоки, печеные каштаны и другие лакомства, — все, все, что я люблю, — как будто я могу съесть это сразу. Во главе стола — отец. Седой, нахмуренный, он молча барабанит пальцами по табакерке и что-то вычерчивает на ней ногтем. Около него — мать. Она угощает меня то тем, то другим; голос ее дрожит, и она старается сдержаться, чтобы глаза и рот не выдали ее чувств. Тут же сидит сестра, глаза ее полны слез. Рядом с ней младший брат, веселый и любопытный мальчуган. В то время как старшие сосредоточенно молчат или говорят о вещах, не имеющих отношения ни ко мне, ни к моему отъезду, ему не терпится расспросить о самом страшном.

— А что, на войне каждый должен погибнуть, да? А как вы стреляете? Лежа? А правда, что убитых хоронят с почестями?

Напрасно его одергивают, просят помолчать, напрасно пытаются отвлечь разговорами на другую тему, он, не получив ответа на свои вопросы, повторяет их снова и снова.

Но страшнее всего, когда все вдруг замолкают. По пяти минут длится жуткая тишина, нарушаемая лишь частым, прерывистым дыханием матери. Отец торопливо затягивается и пускает дым; мать делает вид, что увлечена каким-то делом: чистит яблоко или снимает нагар со свечи; часы в соседней комнате размеренно отсчитывают время; на озабоченных лицах играют бледно-желтые отблески пламени; на стенах вздрагивают неясные тени. Иногда вдруг на оконной занавеске мелькнет какая-то тень, и у самого дома послышатся тяжелые шаги прохожего.

Странно, что при таких обстоятельствах никому не удается найти тему для беседы. Разговаривают сердца и души, а когда разговаривают они — нужна тишина.

— Ты будешь нам писать? — спрашивает сестра и берет мою руку.

— Буду! Конечно, буду!

— Пиши! — поддерживает ее маленький братишка. — Пиши! Если кого-нибудь убьют, ты обязательно сообщи…

Чем дальше по кругу двигалась стрелка часов, тем заметнее менялись лица моих родных. Мать не сводила с меня мокрых от слез глаз и никак не могла насмотреться. Мне становилось не по себе от этого пристального взгляда, постоянно обращенного в мою сторону.

Надо было прилечь, хотя бы на часок. Когда я проснулся, на улице еще стояла темная ночь. На столе догорала свеча, а за столом сидел отец, так и не вставший с места. Перед ним возвышалась гора окурков и пепла. Дым, заполнивший комнатку, колыхался в воздухе, словно облако.

Утренняя заря теснила ночь, пламя свечи становилось все бледнее и бледнее. Между занавесками с улицы пробился тонкий луч света; лампадка под иконой начала потрескивать, и в нее подлили масла…

Когда настало время уходить, у отца вдруг задрожал подбородок. Он хотел мне что-то сказать, но не смог. Я почувствовал, как он прикоснулся холодными губами к моему лбу, к щекам… Это как первый укол ножа, когда его вонзают в тело: сначала больно, а потом режь сколько хочешь…

…Больше я ничего не помню!.. Знаю только, что брат помог мне надеть ранец. С трудом я вырвался из объятий матери и, не оглядываясь, пошел быстро-быстро…».

Дождь лил как из ведра. В намокших палатках солдаты резались в карты, усевшись по-турецки и прилепив к солдатскому ботинку грязную самодельную свечку. Над одним из солдат палатка протекала. Он поставил себе на живот котелок и лежал не двигаясь. Капли булькали в котелке, а солдат курил и посмеивался… Капрал Нушич записывал солдатские рассказы. Через несколько дней против записей появлялись пометки — убит, убит, убит…

Когда часть вышла из города Пирота, солдатам объявили, что началась война… Это было второго ноября.

Сербские войска пересекли болгарскую границу и вошли в Цариброд.

«…B кривой улочке стоит одинокая хибара без трубы, — писал Нушич в своих „Рассказах капрала“. — В ее соломенную крышу, завалившуюся одним краем на землю, воткнут прутик, к нему привязан кусок грязной тряпки — белый флаг, знак сдачи…

Двери открылись сами, и сквозь полутьму, царившую в этой лачуге, я сначала увидел только тревожные светлые глаза, а уж потом дрожащего пожилого мужчину, который сидел на рогоже и прижимал к себе детей. Он тотчас вскочил, подбежал к нам и стал целовать руки и колени. Стены внутри были покрыты толстым слоем сажи. В уголке свалены небольшое корыто, кусок рядна и еще какая-то утварь; в другом углу видна лужица, рядом вязанка камыша и топор. Тяжелый запах, смрад, сырость.

Хозяин был бос, в грязной изодранной одежде. Глубоко запавшие глаза его слезились и покорно молили; покаянное лицо напоминало икону; большие жилистые руки обнимали детей. Девочка со смуглой кожей и красивыми влажными глазами была совсем голая, второй ребенок был завернут в какую-то тряпку. Оба дрожали от холода и страха.

Мы спросили, кем приходятся ему эти малыши. Хозяин тупо, с ужасом посмотрел на нас и еще крепче обнял детей. На глазах у него снова появились слезы, нижняя челюсть задрожала, и он сипло проговорил:

— Я сдаюсь!

Он выставил белый флаг в знак сдачи. Бедняга! Неужели он думал, что есть враги более страшные, чем его судьба. Несчастный!..»

До Сливницы сербы везде имели успех. Победа над болгарами казалась легкой и несомненной. У Сливницы сербов ждало девятнадцатитысячное болгарское войско. Не выдержали прежде всего… нервы короля Милана. Он бежал, увлекая за собой штаб и армию. Первый же серьезный бой показал непопулярность этой войны в народе. Король сообщал в Белград фиктивные сведения о своих победах, но болгары уже ступили на сербскую землю. На сцене появился австрийский посланник граф Кевенгюллер, который от имени Европы предложил болгарам прекратить военные действия. 16 ноября было заключено перемирие. Война продолжалась тринадцать дней.

Нушич жестоко простудился и попал в нишский госпиталь. Он продолжал делать записи. У него не было записной книжки, я поэтому приходилось писать на клочках бумаги, на рецептах, на обратной стороне отцовских писем.

* * *

«27 ноября

Не так угнетает меня болезнь, как мертвая госпитальная тишина. Даже если кто-нибудь из больных говорит, то совсем тихо, почти шепчет. После первых же слов раскашляется, и этот сухой кашель громко раздается в высокой и просторной госпитальной палате. Послышится голос или заскрипят двери, проедет под окном телега или застонет больной — вот и все звуки. А время тянется медленно, очень медленно. Ох, сколько пройдет времени, пока большая стрелка часов один раз проползет по кругу… Вечность, целая вечность.

А больничный запах! А изможденные лица, виднеющиеся из-под одеял, и желтые, как воск, костлявые руки, протянутые из-под простыни к стакану с водой или к лекарству на тумбочке, что стоит возле каждой кровати! Лица больных бледные, одинаковые, глаза у всех ввалились, взгляд сумрачный, губы сухие…

Над моей постелью, на черной дощечке, написан мелом номер 23. Иными словами, я не существую. Есть просто номер 23, который страдает такой-то болезнью. Санитар и не знает моего имени….

28 ноября.

Возмущает меня, именно возмущает и нервирует то, что меня нет, а есть только номер 23. Сначала я не замечал этого, теперь же все очень хорошо вижу. Но что толку возмущаться сейчас? Разве я не привык к тому, что я не существую?!

Пока ты в отделении, тебя там знают по имени. Знают даже твоих родственников. Когда отделения образуют взвод, тебя уже меньше видят, но все-таки тебя знают. Взводы собираются в роту, ты начинаешь чувствовать себя потерянным, растворившимся. Твое я — это только частица чего-то общего, большого. А вот когда роты объединяются в батальон, тогда уже совершенно ясно чувствуешь, что тебя больше нет, а существует только номер. Тебе кричат: „Ты! Ты! Четвертый с левого фланга! Стать смирно!“ Это и есть ты. И ты становишься смирно. А когда батальоны составляют полк, а полки — дивизии, массы, огромные массы, выстраиваются друг за другом и сплошной стеной встает серая толпа… где тогда ты? У этих масс одно имя, шагают они в ногу по одной команде… Где тогда ты? С зеленого дубового листка упадет капелька в горный ручей, ручей унесет ее в речку, а речка — в реку, а река — в море… разве капельку в море заметишь?!..

4 декабря.

Сегодня утром санитар сказал мне, что умер номер 47. Кто это?

Боже мой! Если бы и я вдруг умер, то для доктора, для начальника госпиталя, для санитара умер бы не я, а просто номер 23. Но мне, слава богу, сегодня совсем хорошо, и доктор сказал, что меня завтра уже выпишут из госпиталя».

* * *

Капрала Нушича откомандировали в город Ягодину, где стоял Пятнадцатый пехотный полк, которым командовал майор Радомир Путник, будущий знаменитый полководец, герой первой мировой войны.

Капрал доложил о своем прибытии командиру роты поручику Богдановичу. Тот как-то странно заулыбался и сказал:

— Очень хорошо, что это именно ты. У меня тут пятнадцать добровольцев из Белграда… Не знаю, право, что с ними делать. Сформировал из них отдельный взвод, чтобы они мне не портили других солдат. Принимай их под свое командование и выпутывайся как сам знаешь!

Недоумевающий Нушич стоял навытяжку. На всякий случай он ответил по уставу:

— Слушаюсь!

Встреча со взводом состоялась на плацу. Маленький капрал, напустив на себя строгий вид, двинулся было вдоль строя и тут же остановился как вкопанный. На правом фланге стоял высокий, тощий, в истрепанной шинели… Воислав Илич. Выпучив глаза, он ел ими командира. Нушич не мог удержаться от смеха. Забыв свое «высокое положение», он подбежал к Воиславу и расцеловал друга.

Но это было только начало. Рядом с Иличем стоял приятель Нушича, актер-комик Джока Бабич, а дальше один за другим — веселая братия, завсегдатаи «Дарданелл». Капрал перецеловал весь взвод.

Выслушав рапорт капрала, командир роты Богданович расхохотался и сказал:

— Видел, видел, взвод принят в точном соответствии с уставом.

— Простите, господин поручик, но, понимаете ли, друзья это все мои… — оправдывался капрал.

— Потому-то я и дал тебе их, — сказал Богданович и участливо добавил: — И что ты будешь с ними делать!

Отношение начальства к белградской богеме было весьма и весьма либеральным. Это признавал и сам Нушич.

«Видно было по всему, что командир махнул рукой на этот взвод… Либо я не был очень строгим капралом, либо мои солдаты не прониклись воинским духом, но только строевая подготовка превращалась у нас в настоящую комедию. Офицеры других рот специально собирались группками и наблюдали за моим взводом во время строевой подготовки. Кричу я, например:

— Смирно! Нале-во! — а половина взвода нарочно поворачивается направо.

Для поддержания собственного авторитета я подхожу к Воиславу, который повернулся направо.

— Рядовой Илич, — говорю ему, — ты грамотный?

— Так точно, господин капрал, — браво отвечает Воислав.

— Хорошо, а разве ты не знаешь, где у тебя левая рука?

— Знаю, господин капрал!

— Почему же ты повернулся направо, когда я скомандовал „налево“?

— Из вежливости, господин капрал. Не хотел поворачиваться спиной к господину Джоке Бабичу, — отвечает Воислав.

И дальше все было в том же духе. А уж когда занимались теорией, можете представить себе, что происходило. Я изо всех сил стараюсь объяснить им, как устроена винтовка, а они меня засыпают дарданелльскими шуточками, да так орут, что дом трясется. До того дошло, что пришлось у дома, где мы занимались, выставлять часового, чтобы предупредил, если нагрянет начальство… Впрочем, это была лишняя мера, так как начальство давно махнуло на нас рукой и не являлось даже на теорию.

Однажды идем мы с Воиславом переулком к кафане „Красный петух“, и вдруг откуда ни возьмись майор Радомир Путник. Он знал нас лично, и к тому же до него доходили рассказы о нашем взводе. Увидев нас, он заулыбался.

— Капрал Нушич! — сказал будущий славный маршал.

Я щелкнул каблуками, повернулся и отдал честь.

— Слышал я, у нового взвода прекрасные успехи!

— Стараемся, господин майор! — гордо чеканю я.

— Ну, ну, старайтесь. Хорошие солдаты нам нужны!

Мы понимали, что Путник потешается, а все-таки было приятно. На другой день я сообщил взводу похвалу командира полка.

Тут же, в Ягодине, и застало нас заключение мира. По демобилизации мы вернулись в Белград и перед „Дарданеллами“ рассказывали о своих ратных подвигах.

В Ягодине Воислав ничего не написал, кроме эпиграмм.

— Не могу писать, — сказал он мне однажды. — Когда беру перо, одно на уме — кого бы изругать. Видишь, какая здесь атмосфера.

Кстати, я тогда начал набрасывать свои „Рассказы капрала“ и кое-что читал Воиславу».

Атмосфера и в самом деле была отвратительная. Мерзкое настроение не могли скрасить даже шутки дарданелльских друзей. Тем более что на Воислава навалилось тяжелое горе.

Воислав был женат на Тияне, дочери знаменитого поэта Джуры Яншича. Нушич вспоминал о ней как о хорошей хозяйке и матери, тихой и ласковой женщине. Она родила Воиславу двух детей. 7 октября 1885 года умирает сын Момчило. 22 ноября скончалась Тияна. Тотчас после ее смерти Воислав уходит в армию и там уже узнает, что 11 декабря угасла его маленькая дочка Зорька.

Воислав пил и скандалил. Нушич старался не отходить от него ни на шаг. В ссорах, которые затевал Воислав, ему приходилось становиться на сторону друга. За драку в том же «Красном петухе» оба просидели трое суток под арестом.

Стояли пасмурные, сырые дни.

«Сырость преследовала нас всюду. Почти каждый день перед госпиталем толпились простуженные, изможденные солдаты.

Вчера умерли двое. Сегодня тоже двое».

Чтобы не идти на учение, Илич с Нушичем отпросились якобы на похороны «хорошего друга». Решили было сразу направиться в кабак, но оказались все-таки в госпитале. Похоронная процессия во главе со злым, ругающимся попом шла на кладбище под проливным дождем. Никто, даже поп, не знал имени солдата, которого хоронили.

Убогие похороны надолго остались в памяти Илича и Нушича. Воислав под этим впечатлением написал грустные стихи «Серое мрачное небо…», а Бранислав рассказ «Похороны», один из лучших в «Рассказах капрала», которые очень скоро появились в газетах и вышли отдельным выпуском. Они сразу сделали Нушича знаменитым. Ему стали подражать.

Интерес читателей к «Рассказам капрала» не упал и через десять лет, и Бранислав в 1895 году собрал их в одну книгу, заново переписав каждую вещь. До Нушича о войне так правдиво и жестоко писал, пожалуй, только Гаршин. Это книга о трагедии двух народов — сербского и болгарского. Великий юморист на этот раз серьезен. Зато драматург виден в каждой строчке диалогов.

Среди рукописных заметок, оставшихся после смерти писателя и изучающихся лишь в последнее время, есть и такая:

«„Рассказы капрала“ ни в коем случае не „рассказы“. Это неоконченные наброски чего-то задуманного гораздо шире. Это по ним видно. Возможно, я думал написать роман. Материал мне казался очень благодарным. Два братских народа, которым предназначено трудиться совместно и поддерживать братские чувства, столкнулись лицом к лицу в кровавой войне. Политика — не важно какая, высокая или низкая, — политика их столкнула, и они дерутся из-за этой политики, о которой не имеют никакого представления; дерутся, но не ненавидят друг друга».

20 февраля 1886 года королевским указом была проведена демобилизация. Помня восстание 1883 года, король Милан боялся, что солдаты не вернут оружия. Он отправился в Ниш и лично присутствовал при разоружении демобилизованных частей.

Демобилизовали и Бранислава.

«Я очень тороплюсь. Осталось пройти вот эту улицу, еще одну маленькую, потом — налево, четвертый дом.

Но какие же длинные эти улицы! Когда-то я, бывало, и не замечал, как пробегал их…

Быстро прохожу мимо соседских домов, даже не останавливаюсь при встрече со знакомыми: только бы скорее поцеловать руку матери, отцу, обнять братьев… Все они думают сейчас обо мне и не знают, что я уже здесь, что я так близко от них.

Мама сидит у очага, подогревает на маленькой жаровне ужин. Задумавшись, она быстро вяжет, а белый кот, найденный мною в этом доме, когда мы сюда переехали, греется около очага и время от времени сладко потягивается. Помню я и трехногие табуретки, и старые потрепанные сапоги, висящие у трубы, и общипанного хромого ворона, которого младший брат хотел научить говорить и даже подрезал ему что-то под языком. Ясно вижу, как ворон ходит по кухне и клюет оставшиеся крошки.

Вспоминаются мне и наше старое зеркало в комнате на комоде (его подарил маме деверь, когда она выходила замуж), за шкафом — „дедушкин стул“, сидя на котором дедушка и умер. Мне уже кажется, что я дома и слушаю, как длинный маятник наших круглых часов отбивает свое „тик-так“…

Вот висит в углу в старой золотой раме икона св. Георгия, под ней маленькая красная лампадка. Здесь мама молила бога, чтобы он сохранил мне жизнь…

Скорей, скорей! Вон большое строение, рядом — мой домик. Вот и разбитое стекло, а в нем — засохший стебель когда-то душистого левкоя. У нас тоже горит свеча, и на окнах задернуты занавески.

Тук, тук, тук!

— Мама, открывай!..»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.