Главный выбор
Главный выбор
Укоренился издавна эдакий штамп в оценке перелома в биографии выходца из старого офицерства: «Безоговорочно перешел на сторону революции». В пору, когда революция была рядом и в памяти поколений ее участников остались офицерские заговоры и мятежи, жестокость белогвардейщины и козни белой эмиграции, подобная фраза из канцелярской характеристики казалась лаконично исчерпывающей, она примитивно, но определенно отвечала на вопрос, допустим, ребенка в кинематографе: «Это наш или не наш?» Но чем дальше мы отходим от того огненного времени, тем острее нужда в расшифровке: как случилось, что человек, далекий от политики, воспитанный в верности монархии и ее присяге «За веру, царя и отечество», сумел найти свой путь не только признания Октября, как свершившегося факта, но и сознательной защиты революции. Не простой и не однозначный это был шаг, тем более на пороге вступления в офицерский корпус.
Исаков всегда с ревнивой пунктуальностью относился к своему дореволюционному прошлому и к объяснению своей позиции в семнадцатом году, отвергая, по его же выражению, и «выгодные преувеличения» и «неприятные преуменьшения». Вскоре после Великой Отечественной войны, когда «Правда» поместила среди фотографий маршалов и адмиралов — полководцев Победы — и его портрет, ему показали рукопись очерка Вс. Вишневского о нем. Его замечания отличались дотошностью, но и желанием не преувеличивать свои юношеские поступки. Допустим, такого рода: «Звание отца — «почетный гражданин», как и «крестьянство» матери, — не этим силен…» Или: «Бои в Рижском заливе начались 10 октября, закончились 16. Хорошо помню Октябрь в Гельсингфорсе. Поэтому 3 декабря на Кассарском плесе быть не мог», — это чтобы не приписывали лишнего.
Семнадцатый год в одной из заметок «К биографии» оценен им «школой I и II ступеней». «Много позже товарищи, не знавшие моего прошлого, — писал он, — спрашивали, что побудило меня еще в феврале стать на сторону народа, а после Октябрьской революции пойти на первый же призыв Советской власти. Отвечаю: что помогло мне — отсутствие какого бы то ни было имущества; жил на жалованье мичмана и содержал свою старую мать. Не только у меня, но и в роду ни у кого не было ни капиталов, ни недвижимости. Сестра служила счетоводом на железной дороге, брат — в армии. Второе — недворянское происхождение»…
В канун Февральской революции старший унтер-офицер первой роты ОГК Иван Исаков не помышлял о свержении самодержавия. Неудовлетворенность бездарным руководством войной, возмущение казнокрадством и предательством в высших сферах, ощущение развала, краха пронизало все слои общества, но старший унтер-офицер ОГК, жаждущий поскорее получить погоны мичмана, отправиться в действующий флот, навести там порядок и отдать жизнь за Россию, был в это время больше всего озабочен экзаменами.
Выпускники ОГК знали, что командиры новостроящихся на верфях кораблей загодя интересуются их успехами, склонностями и приглядывают мичманов, пригодных на вакантные должности. Еще в шестнадцатом году на имя начальника классов пришло письмо из Ревеля от командира заложенного на верфи Беккера и К° эсминца «Изяслав» с просьбой прислать лучшего из выпускников. Всегда молодому моряку хочется заранее знать, с кем и на каком корабле предстоит начать службу. Исаков до зачисления в ОГК долго и внимательно следил по «Морскому сборнику» за разрешенной было морским начальством дискуссией между представителями Главного штаба и молодыми офицерами флота: «Какой нужен России флот?» В Главном штабе исходили из теории «владения морем» Мэхена и Коломба и считали, что надо строить эскадры линейных кораблей и тяжелых крейсеров. Молодежь доказывала, что подводные лодки, прорывающие любую блокаду и поражающие корабли любого класса, оставили позади век дорогостоящих линкоров, — надо строить побольше дешевых, но сильных эсминцев и развивать подводный флот. Когда голос молодежи, ее аргументы оказались сильнее мнения Главного штаба, дискуссии был положен конец весьма распространенным способом: наиболее рьяных противников во главе с лейтенантом Ризничем Главный штаб уволил с флота и таким образом победил своих оппонентов.
Исакова, конечно, тянуло на эсминец. «Не люблю линкоров», — сказал он пятью годами позже на Каспии в остром диалоге начальнику местной ВЧК матросу-балтийцу Панкратову. Он предпочитал после окончания ОГК попасть на один из тридцати шести строящихся эсминцев типа «Новик», тем более, что знал: на «Изяславе» впервые за счет уменьшения числа торпедных аппаратов установлено больше пушек на борту — пятипушечный бортовой залп при высочайшей быстроходности превратит корабль поистине в громоносец. Но чтобы попасть на «Изяслав», надо стать лучшим из выпускников не только по репутации, но и по итогам в аттестате. Исаков, сдав все выпускные экзамены на «12» — это был тогда наивысший балл, — вошел в первую десятку.
И вот идет неделя за неделей, а выпуска все нет. Внезапные потрясения, не предусмотренные никакими учебными программами, смешали все на свете, самых аполитичных втянули в водоворот общественной жизни. На Якорной площади в Кронштадте, запруженной тысячами матросов, гремели такие слова, каких еще не слыхивала эта крепость: «Долой самодержавие!..» В тот же день в Дерябинских казармах знали подробности всего, что произошло в Кронштадте. И не только в Кронштадте. Через два дня в Гельсингфорсе — главной базе флота, куда будущим мичманам, надев золотые погоны и кортики, предстояло явиться за назначением, — случилось такое, о чем не прочтешь ни в одном из флотских уставов. Шестидесятитысячный митинг матросов сверг вице-адмирала Непенина, известного организатора балтийской службы связи, но и свирепого монархиста, с должности командующего Балтийским флотом за то, что тот скрыл от флота весть о свержении самодержавия. На его место тут же, на Железнодорожной площади Гельсингфорса, был голосованием выбран вице-адмирал Андрей Семенович Максимов, когда-то начальник бригады новостроящихся линкоров, снятый с этой должности после конфликта с охранкой, — он защищал обвиненных в мятеже матросов. Тут же на митинге Максимов написал свой первый приказ по флоту: освободить из тюрем политических заключенных, за что новое Временное правительство окрестило его «большевиком», а «Правда» назвала «Адмиралом революции».
Где уж тут начальству заниматься выпуском молодых офицеров флота, когда флот сам выбирает командующих, одних казнит, других, «государственных преступников», выпускает на волю, да еще поднимает над кораблями, как над баррикадами, красное знамя восстания… Девятого марта гардемарины построились на плацу перед казармами, чтобы выслушать приказ — но не о выпуске, нет, — «Приказ по армии и флоту» с призывами, обещаниями и угрозами: «…Верьте друг другу, офицеры, солдаты, матросы… Не слушайте смутьянов, сеющих между вами раздор и ложные слухи… Воля народа будет свято исполнена…» На другой день — опять приказ, но не перед строем, а на стене, как листовка: «…Враг угрожает столице… Темные силы Вильгельма среди нас…» И то и другое подписано: «А. Гучков». Кто такой Гучков? Московский фабрикант, заводчик? Почему он военный и морской министр, где воевал, где плавал?
В самих классах — слухи и смута, неужели и здесь «темные силы Вильгельма»? Атмосфера — как в Технологическом. Идут жаркие споры, возникают и распадаются политические течения, выпускники рвутся на улицу, смешиваются с солдатами и рабочими, приносят в дортуары крамольные листовки и произносят такие речи, словно все давно рухнуло и никто не дорожит своей карьерой. Исаков носился по городу с митинга на митинг, еще плохо разбираясь в происходящем и соглашаясь с каждым, кто горячо и смело говорил о демократии и свободе. Красивее всех ораторствовали те, кому и при монархии жилось недурно. Матросы говорили по-разному: все требовали справедливости, но эсеры твердили о войне до победного конца, анархисты кричали, что прежде всего надо перебить всех до единого офицеров, и не признавали никакой власти над собой, даже революционной, большевики, особенно солдаты с фронта, требовали мира, братания с немцами и раздела земли — этого никак не мог понять будущий мичман, — как можно достичь мира, братаясь с врагами? При всей своей, как он писал, «склонности к большевизму» Исаков еще не понимал классовой солидарности людей в шинелях, он по-прежнему стремился в бой, на фронт.
Только в канун апреля состоялся, наконец, выпускной вечер и был зачитан приказ о выпуске и присвоении первого офицерского чина — мичман. Чин, кортик, нарукавные шевроны, все как положено. Но все до странности зыбко. Приказ о производстве в офицеры, изданный Временным правительством, сам по себе казался временным — уже существовал приказ № 1 Совета рабочих и солдатских депутатов, отменяющий уставы, на которых держалась старая военная машина.
После выпуска всем полагался месячный отпуск. Только трое решили от него отказаться — в их числе и мичман Исаков. «Жаждали отдать свои молодые жизни во славу флота», — с иронией объяснял он много лет спустя этот поступок молодому инженеру флота Михаилу Корсунскому, исследователю судьбы последнего экипажа «Изяслава». Доля истины в этом была. Но только доля. Исакову надо было поехать в Тифлис — пять лет не видел матери. Да и неплохо показаться в морской форме среди друзей школьных лет и перед насмешниками — в его возрасте простительна и такая слабость. Но где раздобыть на долгое путешествие по разоренным дорогам России деньги, даже учитывая положенные проездные от казны? Не было у него таких денег. И не было желания рисковать будущим, надеяться на волю случая. Он не хотел устраняться от происшедшего, наоборот, его тянуло в гущу событий, и было бы дичайшей нелепостью именно в такой час застрять где-то в пути или в Тифлисе, за бортом флота.
В Адмиралтействе чиновники выдали мичманам проездные документы до Гельсингфорса и вручили какие-то пакеты «особой важности» для передачи на штабной корабль «Кречет».
В поездах уже появились матросские патрули, они придирчиво и с насмешкой смотрели на свеженьких мичманов. А мичманы беззаботно подсчитывали, кому какой нужен срок до лейтенанта и через сколько десятилетий можно рассчитывать на самостоятельное командование хоть небольшим шипом…
В финляндской столице мичманы, ищущие «Кречет», не вызывали симпатий: «Кречет» заработал дурную славу гнезда монархистов. В учебно-распределительной части штаба Исакова прощупали оловянным взглядом до печенок, вскрыли особо важный пакет, изучили вдоль и поперек не столь уж тайные для него аттестации и сразу решили: черный гардемарин из инородцев — этот скоро примкнет к большевикам. Флаг-офицер, полистав его дело, приказал в Гельсингфорсе не задерживаться. В Ревель отправляется ежедневно «Ермак» — на нем немедленно отбыть на южный берег, найти в Копли на заводе Беккера «Изяслав» и доложить о прибытии командиру эсминца.
В порту он встретил своих друзей — Бекмана и Гаврилова. Бекман пришел проводить Исакова и Гаврилова, сам он назначен на «Цесаревич» — кажется, этот линкор переименуют в «Гражданина».
— Опять крестины, — сказал Гаврилов. Он отправлялся в Ревель без назначения. — Будет Алька срубать старый режим…
Они вспомнили прошлое лето на острове Русском и матроса в беседке у борта ледокола «Генерал-адъютант Сухомлинов», срубающего имя опального министра, — под ругань боцмана и капитана матрос ронял в воду тяжелые бронзовые литеры длинного названия; гардемарины смеялись, а несчастный капитан ледокола твердил, что одна только мысль о крещении ледокола заново ему нутро выворачивает, каждая посудина с каким именем родится, с тем и помирает — в славе или в безвестности… Борис Гаврилов, прозванный в классах Гаврюшкой, заикаясь, смущенно спросил тогда рассерженного капитана, как избежать таких казусов. Капитан ответил: «Не гоже крестить корабли именами живых, лучше — именами покойников. Да и то с выбором, понадежнее». Но теперь мичманам не до смеха. Они понимали: идет коренная ломка жизни, имена всяких венценосцев, монархов, великих князей, получающих адмиральские чины не нюхая мостика, — стереть и забыть.
Бекману надо было на рейд в Лапвик, к Гангуту. А Исаков с Гавриловым взошли пассажирами на борт славного «Ермака».
«Ермак» на каботажной линии!.. Очевидно, дух этой весны был такой мятежный, что не трепет вызвал у мичмана приход на борт детища Макарова, построенного ради величайшего дела — ради опытного плавания по будущему Северному морскому пути, но оставленного по произволу царя в Финском заливе «зимним извозчиком»; не трепет, не высокие мысли о деяниях боцманского сына, а чувство горечи. Как далеко шагнуло бы отечественное мореплавание, если б не зависело от тупых властителей…
«Ермак» ошвартовался в Купеческой гавани Ревеля. На извозчике добрались на полуостров Копли, в район заводских зданий — к дому командиров новостроящихся кораблей.
Исаков уверенно вошел в кабинет командира «Изяслава» Леонтьева, лихо отрапортовал ему о своем прибытии и растерялся, когда командир молча указал ему на дверь в соседнюю комнату. Он еще не знал, что за Леонтьевым укрепилась в Ревеле кличка «Анюта», а за обитателем соседней комнаты капитаном I ранга Клавдием Валентиновичем Шевелевым, начальником XIII дивизиона эсминцев, — прозвище «Клаша». Злословили, что бесхарактерный «Анюта» и полслова не вымолвит без волевого «Клаши», и потому дверь из его кабинета в кабинет комдива всегда раскрыта настежь.
В следующую минуту мичман стоял перед невысоким, но крепким офицером с холодными, умными глазами, способными привести в трепет подчиненного, остудить не в меру горячего и скрыть за внешней благожелательностью неистовую ярость и глубокое презрение.
Высокого, с отличной выправкой и хорошо воспитанного мичмана «Клаша» раскусил, казалось, сразу, отметив про себя и не резко выраженные кавказские черты его внешности. Он подробно расспросил о программе Отдельных гардемаринских классов, давая тем самым понять, что для офицерской среды сия затея — темный лес и выйдет ли из этой затеи путное, — покажет время, умело проверил заодно и уровень знаний новичка, узнал, откуда он родом, кто мать, кто отец, есть ли среди предков дворяне и офицеры, с неудовольствием отметил год, проведенный в Технологическом, и неожиданно повторил фразу непотопляемого старлейта Шлиппе: «Ну-ну, посмотрим, что выйдет из этого эксперимента…»
Словно все, что происходило в эти дни в России, в Петрограде, в Кронштадте, да и в Ревеле, где матросы то и дело митинговали, «ваше благородие» произносилось только с оттенком издевки, копошились какие-то самочинные комитеты, кого-то смещали, кого-то выбирали, кого-то делегировали куда-то, — словно все это его, начальника XIII дивизиона, не касалось и мичмана Исакова тоже не касается.
Так и запомнилось — Шевелев при первом же знакомстве игнорировал революцию. Он встал, помолчал, вглядываясь в мичмана-полукровку, и спокойно выговорил:
— Флот превращен в публичный дом. Матросня распустилась. Нас с вами этот митинг не касается. Достроим корабль, выйдем на позиции, и все станет на свои места. Вы назначаетесь на должность ревизора. Знакомы вам обязанности ревизора перед сдачей корабля казне?
— Так точно, господин капитан первого ранга.
— Приступайте к службе. Указания получите от старшего офицера. С чего полагаете начать? — спросил он внезапно.
— С изучения корабля, если разрешите, — быстро ответил Исаков, не подозревая, что выдержал испытание. Начальнику дивизиона ответ явно понравился. Знает мичман традицию русского флота — начинать службу в любом чине с изучения корабля. Настоящий моряк не погнушается полазить на брюхе и под котлами, а ревизору сам бог велел с этого начать, чтобы не хлопать ушами перед подшкипером, кладовщиками служб и прочими содержателями, когда они будут докладывать о вытребованных со складов верфи материалах и запасных частях, — редкий из содержателей не шельма, попадись ему лопоухий ревизор — вмиг вотрет очки и обведет вокруг пальца.
Беседуя с тем же таллинским военным инженером Корсунским, Исаков вспомнил свое «боевое крещение на ревизорском поприще». Баталер принес ему счет на лук, закупленный у частных поставщиков: «Извольте утвердить, господин мичман!..» Мичман прочел, прикинул, вздохнул — про нормы потребления лука слушать лекций в ОГК не довелось — и утвердил. «Счет на лук» повторялся ежедневно. А в конце недели жулик-баталер предложил мичману долю. «Устроил ему мальчишеский, совершенно идиотский скандал, — рассказывал Исаков. — Действие неожиданное: баталер, игнорируя меня, утверждал счета прямо у старшего офицера Валдайского. Хищения, разумеется, продолжались».
А команда, как водится, уже знала: новенький мичман неподкупен.
Валдайский — главное действующее лицо рассказа Исакова «Старшой с бульдогом», он выведен под именем Алдайского, крайнего монархиста, ненавидимого и матросами за издевательства над слабыми, не умеющими постоять за себя, и офицерами — из страха, что этот Старшой, с повадками городового и жандарма, навлечет гнев команды на всех офицеров. Мичман тоже проникся отвращением к его хамству и садистской манере натравливать на робких своего свирепого бульдога. Он чувствовал, что и Валдайский презирает плебея из черных гардемаринов. Но не сразу он понял политическую суть этого типа. Пока Валдайский был для мичмана просто злобным человеком, который по своему образу и подобию выдрессировал омерзительного пса. В таком, как Валдайский, конечно, разобраться легче: за столом береговой кают-компании, слушая споры офицеров о политике Временного правительства, Совдепа и матросского Центробалта, Валдайский непременно бросит реплику: «Всероссийский кабак» или скажет: «Перевешать десяток-другой ваших социалистов — и все придет в норму». И уйдет, не глядя на притихших подчиненных. Труднее раскусить кондуктора Земскова: вроде бы социалист-революционер, облечен полномочиями председателя судового комитета, но скользкий, не лежит к нему душа. А вот понять начальника XIII дивизиона Шевелева мичману совсем не по силам. Да, высокомерен. Зато храбр и хороший моряк — это действует гипнотически. Надо еще пуд соли съесть с матросами революции и самому стать ее сознательным участником, чтобы различать: кто и ради чего воюет.
Полугодие между приходом Исакова на «Изяслав» и Октябрем стало решающим для его главного выбора, потому оно достойно внимания. Да и сам он, когда начал писать, посвятил тому времени лучшие из своих рассказов.
Мичман оказался среди офицеров «Изяслава» почти единственным новичком. В команды новых эсминцев собрали лучших специалистов из полудивизиона особого назначения больших угольных миноносцев старого типа «Пограничник», прославленных в первые годы мировой войны. В бухте Копли-лахт к весту от Ревеля, тогда ее называли Цигелькопельской, в ковше завода у одной из достроечных стенок — так именуют причалы, куда ставят спущенные со стапелей коробки на время начинки, вооружения, испытаний и сдачи казне, — в оборудованных нарами трюмах большого сухогруза рейсовой линии Одесса — Петербург «Диана» размещались команды «Изяслава», «Автроила», «Гавриила» и «Константина». На «Диану» назначали дежурного офицера, по неписаному флотскому закону эти малоприятные обязанности спихивали на новеньких. Исаков чаще других дежурил на плавучей казарме, остальные офицеры к вечеру расходились по домам — они снимали квартиры в городе и старались поменьше толкаться среди матросов.
Вечером, в одно из первых дежурств Исакова на «Диане», старший комендор «Изяслава» Иван Капранов, близкий к большевикам, отечески разъяснил мичману, что ему не стоит укорачивать буянов, — невзначай обидят, а команда справится с ними сама. Капранов стал одним из его опекунов на годы. Не ущемляя самолюбия и даже соблюдая субординацию, он вводил Исакова в «курс момента», чтобы тот по горячности и незрелости не нарвался на стычки с матросами из чужих экипажей.
Так же вежливо Капранов и большевик Злыднев, турбинный машинист, оставили однажды дежурного мичмана по «Диане» под арестом «при каюте часика на два», предварительно отключив в каюте телефон: на «Изяславе» назревал скандал, провоцируемый Валдайским, и вожаки революционных матросов предпочли в тот вечер сбросить в бухту дрессированного бульдога, а потом без шума спровадить его хозяина, но расправу над офицерами предотвратить.
Опять — «школа I и II ступени». Значит, мичману начинают доверять. Во всяком случае, к нему приглядываются те, кого готов перевешать Валдайский.
В те дни мичман мало чем отличался от матросов. Инструментом научился владеть еще на дорогах Кавказа и в гараже Технологического. Белоручкой не был и в двух кампаниях практики на морях Тихого океана. Поселился — единственный из офицеров — в одной из кают корабля, опутанного всевозможными шлангами, проводами, электрокабелем, а когда внезапно кабель замкнуло и в каюте случился пожар, не побежал звать нижние чины, сам нашел на посту сбрасывания мин топор, обмотал рукоять ветошью и перерубил проводку.
Каждое лыко шло в строку. Даже то, что мичман редко появлялся в офицерском блеске. Днями он не вылезал из «синего рабочего» — из комбинезона чертовой кожи; так удобнее лазать на брюхе возле турбин, проникать во все горловины и люки, изучая каждую щель. И всегда — с тетрадочкой, с карандашиком: ревизору и второму минному офицеру необходимо заполучить в тетрадочку схемы всех систем и устройств. Его, впрочем, все интересовало, независимо от практической пользы. Зато в кают-компании или на дежурстве Исаков появлялся подтянутый и выутюженный, не отрекаясь от своего мичманского чина и не подлаживаясь, как некоторые, считающие расхристанный вид признаком демократизма.
В одной из черновых записей о патриотизме — ложном и настоящем — Иван Степанович обдумывал сложность положения тех кадровых офицеров, которые считали своим моральным долгом летом 1917 года противостоять немцам в Моонзунде, фактически поддерживая в этом большевиков, хотя и не соглашаясь с их программой социальных реформ.
«Война с немцами успокаивала совесть, делаешь что-то для своей родины — России, рискуя даже жизнью. Война, настоящая война, не в тылах, а на фронте, требует от человека многого. И физического и морального напряжения. Некоторых она даже одурманивает и держит все время в состоянии эйфории. Поэтому для многих офицеров участие в войне было облегчением, отвлечением от необходимости анализировать и решать сложные вопросы, как отношение к Временному правительству, к эсерам или меньшевикам с их программами, якобы «народными», но резко отвергаемыми представителями самого народа, одетого в серые шинели. Сознание, что ты выполняешь патриотический долг, спасло немало офицеров от самоубийства или временно спасало от циничного наплевания на все и вся, а также от необходимости выбрать какую-либо партию и активно включиться в политическую жизнь страны».
Мичман Исаков не сожалел об утраченной перспективе офицерской карьеры, не выжидал, не приспосабливался. Но ему казалось, будто он стоит — и можно стоять — от революции и борьбы партий в стороне. Он, как это всегда бывает с молодыми моряками, попадающими на свой первый — и желанный — корабль, полюбил «Изяслав» настолько, что считал его лучшим из всех миноносцев. Даже спустя почти полвека он помнил «Изяслав», держал перед собой в кабинете его крупно увеличенную фотографию и однажды, полемизируя с буржуазной прессой, написал: «В разгар революционных событий с верфей Ревеля вышли и приняли участие в боях с немецким флотом в 1917 г. «Изяслав» и «Автроил», имевшие 5-пушечный бортовой залп и только два торпедных аппарата. Если сейчас, сорок пять лет спустя, перебрать в памяти дестройеры и лидеры всех флотов мира, то станет ясным, что вытеснение торпедных труб артиллерийскими установками началось с их русского прототипа «Изяслав», который доблестно воевал во второй мировой войне под именем «Карл Маркс»».
Двадцать четыре часа в сутки молодой мичман отдавал «быстрейшему вводу в строй лучшего корабля», лез из кожи, «стараясь подтянуться к уровню знаний и авторитета старших и более опытных боевых товарищей» и не предполагая, что скоро он разойдется с ними во взглядах на судьбу страны, переоценит недавних героев. Ему казалось, будто, выполняя «профессиональный долг», можно не вникать, «во имя чего и в интересах кого» собираются использовать корабль: «Таким я был весной 1917 года».
Он, конечно, уже не мог остаться «вне политики». Корабль под брейд-вымпелом начальника дивизиона выходил в дозоры, потом на минные постановки, близились бои за Моонзунд, Временное правительство, твердя о войне «до победного конца», готово было сдать Петроград, но расправиться с революцией. Мичман начинал разбираться, если не в программах политических партий, то в деятелях.
Однажды в Ревель в огромный сборочный цех верфи привезли на митинг «бабушку русской революции» Брешко-Брешковскую, окруженную свитой «котелков» и «гаврилок». Обрядили «бабушку» в пуховый платок, чтобы не продуло, нацепили на платок венчиком черную матросскую ленточку с надписью «Рюрик». Исаков писал, что в этом венчике «бабушка» стала похожа на покойницу. Ее подняли на верстак-«трибуну», усадили в кресло-«трон», и она произнесла речь — о земле, о воле, о войне «до победного» и о поддержке Антанты. Кто-то подковырнул бабушку: «А как же насчет социализма?» Бабушка сболтнула: «Социализм — это улита, которая едет, когда-то будет»…
Флот, избавляясь от влияния эсеров и меньшевиков, становился надежной опорой большевиков. Ленин писал тогда председателю областного комитета армии, флота и рабочих Финляндии: «Кажется, единственное, что? мы можем вполне иметь в своих руках и что? играет серьезную военную роль, это финляндские войска и Балтийский флот».
В Гельсингфорсе работал Центробалт, в этом штабе революционных матросов были и делегаты «Изяслава». Через своих комиссаров Центробалт контролировал командование. И не зря. Корнилов клялся матросам в Кронштадте верности революции, призывал, как и «бабушка» с Керенским, к войне до победного конца, пугая германской угрозой Петрограду, а сам, став Главковерхом, сдал немцам Ригу, открывая дорогу на Петроград. И на флоте — корниловцы: четыре адмирала перед моонзундским сражением дезертировали. В такое предательство юный мичман не поверил бы, не окажись он в гуще событий.
На редчайших фотографиях моонзундского сражения есть пояснения Адмирала Флота Советского Союза Исакова к тому, что видел и пережил мичман Исаков. Вот мирные на вид пейзажи Аренсбургского рейда, они напоминают совсем немирные события. Хотя бы выход ночью на минную постановку к Петерскапелле после падения Риги. Мичман — минный офицер — обнаружил, что на сорока минах, взятых со складов в Ревеле, приржавели к резьбе защитные колпачки, силачи не могут их отвернуть. Мичман решил стронуть колпачки с места зубилом. Как офицер он мог приказать любому из матросов выполнить эту опасную работу. Но пошел на риск сам — сам виноват, что до операции не проверил мины. Офицеры смотрели на его старания скептически — подлаживается мичманок. Но Капранов одобрил. И суровый Злыднев хмыкнул поощрительно. И Виктор Евгеньевич Эмме, новый старший офицер, поставленный при поддержке команды на место Валдайского, тоже одобрил его поступок, а Эмме никогда не подлаживался; когда-то и он на миноносце «Генерал Кондратенко» спас от взрыва мины других, но сам пострадал.
Или вот снимок «Изяслава» на рейде Куйвасту: «Грот-матча укорочена по решению Шевелева. На орудие № 1 еще не поставлен броневой щит… Вдали «Гражданин»…»
К другому снимку есть пояснение о броневых щитах, оправдавших себя в бою, и об инстинктивном признании новинки матросами, пояснение подробное, очевидно, необходимое историкам, — Иван Степанович никогда о такой пользе не забывал. А что касается «Гражданина» — тут Исаков не мог оставаться равнодушным, даже если силуэт «Гражданина» на фотографии едва заметен: там воюет его друг Бекман, воюет рядом, а повидаться нет возможности. Жив ли? Как относится к происходящему?.. Только в Гельсингфорсе Исаков узнал, что его друг, придя на «Цесаревич», сразу определился к матросам-большевикам. Сбылось пророчество Гаврюшки — «будешь, Алька, срубать старый режим». Именно таково было первое революционное поручение Бекману: изготовить макет и отлить литеры «Гражданин»…
Вот снимки с Кассарского плеса. Середина октября. Разгар германского наступления. Более трех сотен боевых единиц кайзеровского флота, среди них — десять новейших линкоров, линейный крейсер «Мольтке», десятки эсминцев, подводные лодки. Но «Слава», «Гражданин», «Баян», «Адмирал Макаров» и минная дивизия, покинутая ее начальником, держат по призыву Центробалта фронт, топят корабли противника, сбивают его гидросамолеты. Английские подлодки не вмешиваются, хотя шныряют тут же — их видели за кормой «Изяслава» и «Автроила». Оба эсминца ведут бой. Исаков управляет огнем кормовых пушек. «Впервые в жизни, — пишет под снимком Исаков, — все мы наблюдали дымзавесу, к которой прибегли немцы, прикрывая свой отход (не из труб, а из-под кормы, через специальный вывод, от маленького движка в румпельном отсеке, который выпускал белую, белесую завесу за кормой). Не все сразу поняли, откуда взялись мгла и туман (перед тем — ясно). Даже на мостике делалось предположение, что это пожар в корме немецкого эсминца, а от пожара дым. Мы собирались ликовать. Но в какой-то момент за косой показался из-за леса острова Эзель (идя с зюйда на норд малым ходом) трехтрубный крейсер и с первого же залпа дал перелет. Тогда мы поняли, что зарвались, и сперва — поворот на зюйд (последовательный), а затем на ост (все вдруг)»…
Исторический снимок сделал с «Изяслава» Эмме. 17 октября был затоплен старый линкор «Слава». Когда-то в Моонзунде прорыли для него специальный канал на главном фарватере, так и названный канал «Слава». За экипажем «Славы» еще в 1905 году упрочилась репутация бунтарского. После расстрела июльской демонстрации 1917 года в Петрограде и большевистских выступлений на линкорах Керенский требовал ареста матросов-большевиков «Славы». Об этом, конечно, знал весь флот. И вот «Слава» вместе с «Гражданином» и другими кораблями революционной Балтики выдержала бои с флотом кайзера, а потом решили ее затопить в канале, чтобы не дать германским кораблям пройти к Финскому заливу. «Слава» пропустила по каналу все уходящие корабли, пропустила «Гражданина» и легла на грунт. Балтийские матросы не открыли фронт, не уклонились от боя, — так обещал съезд делегатов революционных моряков на яхте «Полярная звезда» в воззвании «К угнетенным всех стран».
«Изяслав» отошел с Кассарского плеса в недостроенный порт Рогокюль для осмотра повреждений.
Водолазы установили, что эсминец погнул винты. Надо идти на ремонт к операционной базе Лапвик у Гангута. Пересечь устье залива в одиночку, да еще имея малый ход, не просто — в море рыскают вражеские подводные лодки, надводные рейдеры, самолеты. Но все бледнело перед тем, что взволновало офицеров, — они ожидали собрания и расправы.
Во время недавнего боя замолкла одна из кормовых пушек. Возле орудия истуканом стоял заряжающий, прижав к груди унитарный патрон и не слыша ругани старшего наводчика. К пушке уже спешил комендор Капранов, но его опередил артиллерийский офицер «Изяслава»: офицер сильно ударил заряжающего в ухо, тот тут же пришел в себя — пушка возобновила огонь. Случай для накаленного времени чрезвычайный. О нем — собрание. Неужели после боя ради защиты революции — позорный самосуд?!
Земсков не углядел, как возросло за эти недели влияние немногочисленных на «Изяславе» большевиков. Не он, а большевики повели собрание. С юмором, но твердо, они убедили товарищей, что есть разница между мордобоем и тем, что произошло. Пропуск в стрельбе при бортовом залпе — чрезвычайное событие, кто-то был обязан вывести заряжающего из шока — бой есть бой. Лучше б, конечно, офицера опередил с «отеческим внушением» Капранов. Все даже посмеялись бы. Но что теперь рядить — если б да кабы. Постановили: считать случай исчерпанным и перейти к делу серьезному — дисциплина в одиночном плавании в Лапвик.
Иван Степанович не зря назвал посвященный этому рассказ «Отеческое внушение». Штурман Сципион — тихий враг «матросни» и революции, — остужая впечатлительного ревизора, пугал его «коварством большевиков»: офицеры им нужны, чтобы дойти живыми до Лапвика. А там ждет расправа. Юный мичман не поверил ему. Он почувствовал в большевиках ту силу, которая способна управлять развитием революции. Надоели матросам и горлопаны-анархисты и двуличные эсеры, только болтающие о свободе: центробалтовцев сажают в «Кресты», а с монархистами-корниловцами — в союзе.
Но не только в настроениях команды мичман почувствовал перелом. Офицеры тоже — каждый по-своему — принимали решение. Одни, правда, еще выжидали, чем все это кончится. Другие, подобно штурману, тихо готовились дезертировать.
В Лапвике, а затем и в Сандвикском доке Гельсингфорса, куда «Изяслав» перешел на ремонт, лавиной обрушились события — и прошедшие, о которых в море не знали, и новые. Флот — в центре подготовки к восстанию, и только такой пропойца, как «человек, который проспал революцию» — сатирический персонаж рассказа Исакова, — мог этого не заметить.
Мичман, конечно, не знал и не мог знать о телеграмме, полученной председателем Центробалта Павлом Дыбенко на «Полярной звезде» из Питера: «Высылай устав», таков был условный сигнал к выступлению армии и флота из Финляндии на штурм Зимнего; но он слышал в доке настойчивый призыв рабочих и матросов — «Вся власть Советам!»; он видел, что на линкорах большевики спешно создают десантные отряды и эти отряды ждут приказа не с «Кречета», а с той же «Полярной звезды»; он знал, что многие корабли внезапно ушли в Петроград, ушли и соратники по Моонзунду на «Забияке», «Самсоне», «Метком» и «Деятельном», а когда эти миноносцы вернулись, на них осталось меньше половины команд: матросы там, в Петрограде, у колыбели нового строя — Советской власти. Надо и ему твердо, по-мужски и по-военному, определить: с кем же он?..
Ушел, бросил дивизион Клаша — рухнул еще один маленький кумир юности. Следом сбежал и Анюта. Тихо и незаметно скрылся штурман Сципион. Выходит, нельзя верить ни одному офицеру, от каждого жди подлости? Но стало известно и другое. Командир эсминца «Туркменец-Ставропольский» Лев Галлер, в прошлом старший офицер «Славы», перешел к красным — позже Галлер, командир «Андрея Первозванного», получит орден Красного Знамени за участие в подавлении мятежа на Красной Горке. Ушел в матросские отряды под Нарву мичман Николай Озаровский, прозванный «летучим голландцем» за беспокойную романтичную натуру. Стал флаг-офицером красной бригады линкоров Алька Бекман. И Владимир Севастьянов на стороне большевиков, умный, открытый, веселый, овеянный славой экипажа эсминца «Гром», теперь командир самого большевистского из эсминцев — «Гавриила». Вот кто стал кумиром молодежи — по образу Севастьянова Исаков «старался строить свою жизнь».
После Октября команда избрала командиром «Изяслава» В. Е. Эмме — он, как писал Исаков, не носил красных бантов на груди, не заговаривал с матросами только для того, чтобы найти с ними общий язык: «он был начальником, которому после революции не пришлось ни в чем изменять свое отношение к матросам». Но никак не ожидал Исаков, что его самого матросы назовут старшим офицером, по-новому — старпомом. Не в том неожиданность, что он вскоре после Октября оказался на должности, которую в лучшем случае мог получить через десяток лет, — в те дни матрос Дыбенко стал первым наркомом по морским делам, но Дыбенко — большевик, революционер, а Исаков — плохо разбирающийся в политике мичман. Неожиданность — в доверии. Его, мальчишку, предпочли более опытным, словно знали, что «более опытные» сбегут, а он, мучаясь, страдая от обидного недоверия ко всем «бывшим», не уйдет никуда. Он уже не тот «романтик моря — вне политики», каким пришел на «Изяслав». Флот ему по-прежнему дорог, но флот — под флагом революции. Ей он готов служить и защищать ее в бою. Но ему еще надо выработать мировоззрение, разобраться в глубоких корнях даже невольных обид, наносимых ему сверхподозрительными из матросов, ставить себя выше этих обид, подчинять свои чувства и поступки только одному — раз и навсегда избранной цели. На это необходимо время.