ЧАСТЬ II

ЧАСТЬ II

Настало 7 июля. Утро было прекрасное. Я по обыкновению занимался составлением истории моих бедствий. Около десяти часов вошел ко мне г. Грави и после незначительного разговора схватил, по своей привычке, колоду карт и начал раскладывать гран-пасьянс. Этим он нередко выводил меня совершенно из терпения, потому что нужно было целые часы оставаться свидетелем столь бесцельного занятия. Этот хороший человек не подозревал, чтобы в Кургане кто-либо мог дорожить временем, и тем более ссыльный. Он занимался раскладыванием пасьянса до одиннадцати часов. В глубоком молчании и с сдержанным неудовольствием я ходил взад и вперед по комнате, ожидая, когда он кончит. Вдруг Грави спросил меня, не хочу ли я что-нибудь загадать на карты? Я с жаром отвечал ему: «Спросите оракула, скоро ли я увижу мою жену?» Ответ получился благоприятный. Грави, смеясь, чистосердечно радовался тому, что Христина Карловна в скором времени приедет ко мне.

Наконец он вспомнил, что имеет еще кое-какие дела и удалился, а я снова сел за мой стол и начал писать. Через несколько времени в комнату вошел мой лакей Росси и прервал меня среди фразы, сказав: «Вот еще какая-то новость».

Я едва обратил внимание на его слова, полагая, что он хочет угостить меня каким-нибудь рассказом о новом любовном похождении (со времени нашего приезда сюда он имел их уже более двадцати) и, не оставляя пера, слегка обернулся и спросил его:

— Что же такое?

— Сейчас приехал драгун, — ответил он, — чтобы вас взять!

Испуганный этим известием, я вскочил со стула и устремил вопросительный взгляд на Росси, не будучи в силах промолвить слова.

— Да, да, — продолжал он, — мы, быть может, еще сегодня же уедем в Тобольск.

— Как?.. вот все, что я мог выговорить.

Вместо ответа Росси ввел человека, который видел драгуна, слышал его рассказ о данном ему поручении, сопровождал его до г. Грави и затем поспешил ко мне, чтобы первым сообщить эту новость. Впрочем, он сам не знал подробно содержания депеш, привезенных драгуном.

Чего же должен был я ожидать? свободы? Увы, нет; потому что зачем в таком случае везти меня обратно в Тобольск? Самая ближайшая дорога шла через Екатеринбург; зачем делать объезд в пятьсот верст? К тому же ответ государя на мою докладную записку не мог последовать так скоро. Следовательно, мне предстоял только дальнейший путь из Тобольска в глубь страны, быть может в рудники, быть может в Камчатку? Я долго дрожал и был вне себя, пока, сделав над собою усилие, немного успокоился. Я поспешил взять тетрадь, в которой писал мои записки, и вместе с оставшимися у меня деньгами засунул ее под жилет. В продолжение десяти минут я ожидал в страшном волнении моего ареста. Эти десять минут принадлежат к числу самых ужасных, когда-либо мною пережитых.

Наконец я увидел из окна Грави, идущего по улице в сопровождении толпы народа. В толпе я заметил драгуна с пером на шляпе. Они были слишком далеко, чтобы я мог разглядеть выражение их лиц. Я был ни жив ни мертв.

Шатаясь, прошел я по комнате и, снова приблизившись к окну, увидел черты лица Грави, показавшиеся мне очень радостными. Луч надежды промелькнул в душе моей; впрочем, я все еще находился в величайшем беспокойстве.

Наконец все вошли во двор. Грави, заглянув в окно и заметив меня, сделал мне веселый дружеский знак. Сердце мое облегчилось. Я хочу выбежать ему навстречу, но не в силах этого сделать. Я остаюсь недвижим, с глазами, устремленными на дверь моей комнаты. Она отворяется. Я хочу говорить, спрашивать: не могу и молчу.

— Поздравляю, вы свободны! — говорит Грави, бросается мне на шею и заливается слезами радости.

Я ничего не вижу и не слышу, чувствую только его слезы, а сам не проливаю их. Все вокруг громко меня поздравляют; всякий старается первый обнять и поцеловать меня. Росси прижимает меня к своей груди. Я позволяю им делать со мною все, что они хотят, смотрю на них в молчаливом изумлении и не могу ни благодарить их, ни вымолвить ни слова.

Драгун вручает мне письмо от губернатора. У меня достало силы распечатать конверт и прочесть следующее:

«Милостивый Государь!

Радуйтесь, но умерьте ваши восторги, этого требует слабость вашего здоровья. Предсказание мое сбылось. Я имею приятное удовольствие сообщить вам, что наш всемилостивейший монарх желает вашего возвращения. Требуйте все, что вам нужно; вам все доставят, о чем уже сделано распоряжение. Спешите и примите мой привет.

Ваш покорнейший слуга Д. Кушелев».

Каждая строка этого письма на французском языке глубоко врезалась в мое сердце. Губернатор прислал мне в то же время кипу газет и небольшое поздравительное письмо от купца Беккера, присутствовавшего случайно при отправке драгуна; Беккер предлагал мне остановиться у него на квартире по приезде в Тобольск.

Грави вынул из кармана приказ, полученный им, и прочел мне его. В приказе говорилось, чтобы меня снабдили всем необходимым и даже деньгами и немедленно бы отправили.

Я все еще не мог владеть языком; но поток слез облегчил меня, я плакал долго и сильно. Большая часть присутствующих плакала вместе со мною.

Вдруг Соколов кинулся ко мне на шею, обнял меня крепко руками и разразился горькими рыданиями.

— Вот я опять один и покинут всеми, — воскликнул он с живым умилением, — но что же делать? Богу известно, что я искренно радуюсь вашему освобождению.

Все почетные обыватели Кургана собрались в моей квартире; комната едва вмещала их; каждый хотел выразить свою радость и сказать мне что-нибудь ласковое. Благородный Грави, полагая, что такое множество посетителей, быть может, меня стесняет в такую минуту, понемногу удалил их и пригласил меня к себе обедать; но я отказался, потому что не мог ни есть, ни пить от радости.

— Когда предполагаете вы уехать? — спросил он меня.

Я ответил, что часа через два.

— Что же вам нужно?

— Лошадей.

Он ушел, улыбаясь, и я остался один. Не буду пытаться описывать состояние моей души. Ноги мои дрожали, а между тем я решительно не мог сесть; я ходил беспрестанно взад и вперед по моей комнате; у меня не было никаких мыслей; я испытывал только внешние ощущения, и лишь какие-то неопределенные образы мелькали в моей голове.

Мне представлялось, что моя жена и дети летают вокруг меня в каком-то облаке. Я скоро почувствовал, что начинаю бредить; я был совершенно истомлен. Я хотел принудить себя последовательно о чем-нибудь думать, размышлять, или наконец прочесть газеты, чтение которых мне всегда нравилось; но это было тщетно. По временам слезы навертывались на моих глазах и все, что я мог произнести, заключалось в восклицании: Боже мой! Боже мой!

Наконец, несколько овладев собою, я заметил, что в чашу меду, поднесенного к губам моим, примешано несколько капель дегтю. Драгун, которому я в первых порывах радости сделал подарок, далеко превышавший мои средства, сообщил мне между прочим, что из Петербурга приехал сенатский курьер, чтобы везти меня обратно, но, получив приказание ехать только до Тобольска, курьер этот отказался направиться за мною далее и что поэтому губернатор не мог избавить меня от объезда. Это разъяснило мое недоумение; но драгун не мог дать ответа на другой гораздо более важный для меня вопрос, а именно: привез ли курьер мне письмо от жены или, по крайней мере, какие-нибудь о ней известия? Он этого не знал, и мне казалось очень вероятным, что курьер не имел никаких для меня писем, так как известное мне человеколюбие губернатора побудило бы его справиться об этом у курьера и сообщить мне в своем письме. Разве он не знал, до какой степени был я привязан к моему семейству? Не видал он разве, какие я проливал слезы? Не присоединял разве он часто к моим слезам и свои? А между тем он хранил молчание: без сомнения он скрывал от меня что-нибудь ужасное.

Я был изобретателен на муки для самого себя. К счастью, приготовления к отъезду развлекали меня. Мною овладевало детское нетерпение. Все было положено кое-как в дорожный мешок и брошено в кибитку. Я спешил исполнить мою последнюю обязанность в Кургане — проститься с моими хорошими приятелями. Следует ли говорить, что я не оставался ни у кого из них долее нескольких минут. Я пробыл более продолжительное время лишь у милейшего Грави, он потребовал от меня пожертвования, казавшегося мне очень тяжким, но в котором я не в силах был отказать его настойчивым просьбам.

Седьмого июля был церковный праздник, истинное значение и смысл которого я никогда не мог постигнуть. Он состоял в том, что образ святого переносили из соседней деревни в город. Из города выходили навстречу также с образом и затем сопровождали первый образ в городскую церковь, читали и пели там разные молитвы, а вечером уносили его обратно в деревню. Все городские жители с пением сопровождали этот образ во время шествия. Добрый Грави считал своею обязанностью идти во главе процессии и принудил меня, вопреки моему желанию, принять в ней участие. Он уверял меня, что это продолжится не более получаса — и я отправился.

Мы встретили деревенский образ около городской черты; его несли шесть деревенских девушек, очень красивых, со священником впереди; все пели и крестились. Образа двух святых преклонили один перед другим; мы все пошли обратно в город и поставили деревенский образ в городскую церковь. После этого я побежал домой, чтобы окончить приготовления к отъезду.

У дома я встретил Соколова очень грустного: он в задумчивости ходил по двору. Еще накануне говорили мы друг другу, что ежели один из нас получит свободу, то другой сделается вдвое несчастнее. На другой день это и случилось; но мы, однако; не упоминали об этом. Я подарил ему мое ружье, охотничью сумку, все мои снаряды и все, что было мне излишним теперь. Он принял все это молча, но в глазах его, подернутых слезами, я читал слова: «я предпочел бы, чтобы ты остался».

Я умолял его дать мне письма к его семейству и обещал, что буду считать священной своей обязанностью доставить их; но совесть его, до крайности строгая, не дозволила ему на это решиться. Он не хотел ни в чем нарушать строгого приказания, ему данного, и старался все переносить, не допуская себе ни малейшего нарушения.

Мысль, что этот достойный человек был бы в Кургане счастливее, если бы не встретил во мне товарища по несчастию, отравила на время радость, которую я ощущал, будучи освобожден. Действительно, я был причиною того, что он вернулся к забытым им привычкам и привязанностям; он начал посещать вместе со мною общество, развлекаться; он мог поверять мне свое горе, я всегда готов был слушать его и сочувствовать ему; внезапный мой отъезд повергал его в прежнее одиночество. Я предполагал извлечь его из мрачного жилища и взять на зиму к себе; мой отъезд принуждал его по-прежнему жить в лачуге. Я плакал, крепко прижимая его к моей груди; он вышел из комнаты со слезами. Я не видал его более, потому что при отъезде, когда все жители собрались на дворе, Соколова не было между ними.

Нужно было еще целый час ждать лошадей. Никогда я не испытывал такого сильного нетерпения. Я едва был в состоянии благодарить жителей Кургана за выказываемое ими мне расположение. Один потчевал пуншем, другой нагружал кибитку съестными припасами, третий давал мне горшки с огурцами и т. п. Мне бы пришлось идти пешком около кибитки, если бы я взял с собою все предлагаемые мне подарки. Да благословит вас Бог, добрые жители! Я не увижу вас более, но воспоминание о вашем гостеприимстве навсегда останется в моем признательном сердце.

Наконец заложили лошадей. Все по очереди меня расцеловали и усадили в кибитку. Добрый старик Грави сел возле меня, желая во что бы то ни стало проводить меня за черту города. Пожелания и благословения сопровождали меня со всех сторон. Я плавал в море наслаждений.

Проехав около двух верст, Грави приказал остановить лошадей, обнял меня, крепко поцеловал, пожал руку, со слезами на глазах вышел из кибитки и направился к городу; но снова вернулся, опять пожал руку и, сказав: «с Богом!», направился в город. Я обернулся, следил за ним глазами и осматривал с умилением место моей ссылки. Отбросив все грустные грезы о моем несчастий, я приказал ямщику ехать скорее.

На этот раз я мог миновать Тюмень, так как воды, большею частью, уже спали. Снабженный покрывалом от комаров, защищавшим мою голову, я мог свободно ехать всю ночь; без такого покрывала решительно нельзя путешествовать по Сибири летом. Здешние комары ничем не отличаются от наших, за исключением цвета; но они гораздо беспокойнее и более алчны к крови, нежели европейские.

Под утро я заснул; после легкого сна пробуждение было для меня новым наслаждением. Я вспомнил все, что произошло со мною в последний день, и та минута, когда мысль о моей свободе представилась мне с полною ясностью, была божественна.

Около полудня проехали мы небольшой город Ялуторовск. Тут жило множество сосланных и в числе их князь Сибирский (prince Simbirsi), бывший генерал-аншеф, отправленный в ссылку за допущенные им при поставке сукон злоупотребления, в которых он сам не был виноват, но которым, однако, потворствовал. Нельзя предположить, чтобы он заслуживал то строгое наказание, которому подвергся, и тем более способ, каким оно было приведено в исполнение. В кандалах и оковах его привез в Сибирь провожатый, втрое более суровый нежели мой Щекотихин; несмотря на слабое здоровье и тяжесть оков, князь должен был уступать ему свое место в телеге и идти пешком. Кроме того, он подвергся самым унизительным оскорблениям со стороны своего спутника, обращавшегося с ним всю дорогу крайне скверно и дерзко. Впоследствии дело его было пересмотрено, он был оправдан, и все чины и почести были ему возвращены.

Однако ж негостеприимные берега Тобола доставили ему счастливую минуту, усладившую его страдания и возбудившую во мне зависть.

Во время переезда из Тобольска в Ялуторовск, назначенный ему местом ссылки, он был принужден, как и я, по случаю разлития вод, сделать большой объезд в несколько сот верст. В то самое время, как он собирался переезжать Тобол, он увидел на противоположном берегу лодку с несколькими людьми, нагруженную вещами.

Представьте себе его радость, когда он узнал в этих путниках свою жену и детей.

Он громко закричал; ему ответили с того берега знакомые, дорогие его сердцу голоса; к нему протягивались руки; он бросился в воду и вплавь достиг лодки, где его ожидали горячие объятия. Боже, какая минута! Мне это рассказывали с умилением крестьяне, бывшие свидетелями этой трогательной встречи.

Во время проезда моего через Ялуторовск, князь лежал больной, но, по крайней мере, находился среди своей семьи и был предметом самой нежной заботливости.

Нигде не встречал я таких тучных пастбищ, как здесь. Их косит кто хочет, и большая часть лугов остается не скошенною за недостатком рабочих рук в летнюю пору и по неимению того количества скота, которое бы съело все это сено зимою.

Не могу умолчать о феномене, встреченном мною в одной деревне близ Ялуторовска. Это был мальчик лет восемнадцати, совершенно слабоумный, ходивший на руках и на ногах как медвежонок; он мог бы служить подтверждением предположения, что человек первоначально создан был с такого рода походкою. Он не только ходил довольно скоро, когда хотел, но и держал при этом голову, как все люди, т. е. совершенно прямо, вертикально; должно быть, шейные мускулы его очень привыкли к такому положению. Впрочем, он очень редко становился прямо на ноги, как все люди, и предпочитал ходить на четвереньках подобно медвежонку.

Дорогою между Ялуторовском и Тобольском встречается множество деревень, населенных татарами. Народ этот, по моему мнению, не заслуживает вовсе того презрения, с которым обращаются с ним русские, покорившие его. Неожиданно сломавшаяся в пути ось у моей телеги дала мне возможность несколько познакомиться с этим народом.

Эта дорожная неприятность случилась со мною вечером и довольно поздно. Немедленно несколько татар прибежали помогать нам; один из них был нечто вроде плотника. Я приказал остановиться перед его домом и, узнав, что поправка будет продолжаться, по крайней мере, часа три, приказал человеку моему приготовить самовар.

Внутренность татарских изб была очень грязная; я предпочел провести прекрасный летний вечер на воздухе, приказал принести себе стол и стул и открыл дорожный ящик, чтобы вынуть все необходимое для приготовления и питья чая. Любопытство привлекло ко мне всех жителей деревни, по-видимому, совершенно не знавших тех вещей и принадлежностей, которые могут быть причислены к предметам роскоши.

Старый шелковый халат, надетый на мне и до того поношенный, что моя жена не раз намеревалась его бросить, привлек их внимание до такой степени, что каждый непременно хотел ощупать халат руками.

Но что привело их в совершенный восторг — это зеркало, находившееся на внутренней стороне крышки моего дорожного ящика. Я вынул зеркало и дал его прежде всего хорошенькой жене плотника, которая сперва гляделась в него украдкой, но понемногу свыклась и стала любоваться собою с большим удовольствием, так как была очень красива.

Мне показалось вообще, что татарские женщины здесь не так тщательно скрывают свои лица как в Казани; по крайней мере, все те, которых я видел, были без покрывала.

Когда чай был готов, я закурил трубку и сел на бревна против дома хозяина. Ночная картина была очень живописна: человек двадцать татар сидели вокруг меня на различных уступах, образуемых бревнами; у ног моих был разведен огонь, около которого работал плотник; через дорогу, близ дома, стояли татарские женщины, девушки и дети, слишком робкие, чтобы перейти на мою сторону. Между мною и ближайшими моими соседями завязался очень оригинальный разговор. Узнав, что я не русский, татары сделались смелее, доверчивее и принялись расспрашивать меня: кто я такой, куда я еду, где моя родина, как там живут и пр. и пр. Мы одинаково худо говорили по-русски, и нам стоило неимоверных усилий понимать друг друга. Услыхав от меня, что я родом саксонец, они долго шептались между собою по-татарски и наконец спросили меня, не находится ли Саксония на берегу Каспийского моря? Я не знал, как им дать понятие о географическом положении этой страны; они не знали никаких составных частей Германии. Одна Пруссия была им известна, но и о ней они имели самые смутные понятия. Они никогда ничего не слыхали о Франции, о ее войнах и о совершившейся в ней революции. Счастливый народ!

Молодая женщина, прирученная немного зеркалом, подошла между тем поближе, желая принять участие в разговоре. Я не замедлил спросить ее, сильно ли распространено между татарами многоженство? Оказалось, что во всей деревне только два человека имеют нескольких жен, и одним из них был мой хозяин.

В свою очередь они также предложили мне вопрос: не нахожу ли я более приятным иметь несколько спутников? Каждый из присутствовавших старался доказать мне пользу и выгоды многоженства. Когда женщина становится старою, говорил один, к ней присоединяют другую, более молодую. Когда одна ворчит, прибавил другой, другая смеется и резвится.

— Очень хорошо, — ответил я, — но приходится ли такой порядок по вкусу вашим женам?

Сказав это, я обратил свой взгляд на мою красивую хозяйку. Ей перевели и объяснили мои слова, так как она очень мало понимала по-русски.

Она улыбнулась и два или три раза покачала головою, как бы желая сказать: вы имеете основание сомневаться. Потом она боязливо повернула голову к стороне дверей дома, у которых сидела женщина лет сорока противной наружности и, по-видимому, ее товарка, сожительница. Я следил за ее взорами, и мне живо представилась ее внутренняя домашняя жизнь в этом доме.

Я, видимо, приобрел благосклонность этой молодой женщины участием моим к судьбе ее пола, потому что немного погодя она принесла без всякой о том просьбы с моей стороны горшок, наполненный яйцами, поставила его на огонь, разложенный у моих ног, и села около него таким образом, что пламя ярко-красным цветом освещало ее лицо. Сварив яйца, она положила их на деревянную тарелку и подала мне.

Я никогда не имел такого удобного случая, как теперь, убедиться в глубокой, закоренелой ненависти татар к русским. Мой драгун прилег и заснул; я и мой человек были иностранцы; татары могли выражаться свободно — и без малейшей осторожности начали всячески бранить русских в лице драгуна.

Татары, насколько я мог изучить их характер, по моему мнению, откровенны, честолюбивы, понятливы, восприимчивы, раздражительны и мстительны. Мужчины большею частью красивы, сильны, большого роста.

При таких нравственных и физических качествах невозможно, чтобы обращение с ними русских не возбуждало бы в них ненависти. С ними обходятся точно так же, как с некоторыми проклятыми финскими племенами. Слово татарин в здешних местах такое же бранное, как и слово чухонец для несчастных обитателей северных берегов Балтийского моря. С татарами обращаются самым жестоким и унизительным образом. Если с русским случится какое-либо приключение дорогою, он требует содействия от первого попавшегося ему навстречу татарина, как от раба, не заикаясь о какой-либо плате или благодарности за это; напротив того, он смеется перед татарами над Магометом; в то самое время, как они работают для него, он остается равнодушным зрителем их усилий. Однажды я видел, с каким едва сдержанным негодованием татарин переносил насмешки курьера Шульгина; когда последний издевался над Магометом, он бледнел от злости.

Я несколько утешил их, сообщив, что некоторые из мурз пользуются большим уважением в Петербурге. Я назвал Державина, одинаково знаменитого как писателя и как государственного человека, к которому они могли бы в случае надобности обратиться.

Мой разговор доставлял им, по-видимому, такое же удовольствие, какое доставили мне их откровенное обхождение и доверчивость; но они все так близко столпились вокруг меня, что атмосфера наконец сделалась не совсем для меня приятною.

Впрочем, было уже время расстаться, потому что кибитка моя была готова. Плотник взял безделицу за работу и решительно отказался что-нибудь получить за свое гостеприимство. Мы расстались добрыми приятелями, и хотя эта маленькая остановка не особенно была мне по вкусу, так как я очень торопился ехать, но тем не менее я не мог не быть довольным проведенным здесь временем.

Я продолжал свой путь без всяких приключений и приехал утром девятого числа на последнюю станцию перед Тобольском.

Река находилась здесь еще в полном разливе, и я был принужден последние четыре мили проехать, как и в первый раз, на плохой лодке. Но погода была такая же превосходная, как и во время первого моего проезда, а расположение моего духа столь же ясное, как небо. Я снова видел те же самые предметы, но с совершенно различными ощущениями, и моя душа на этот раз походила на ту гладкую поверхность, по которой я тихо плыл.

В десять часов я прибыл в Тобольск. Хотя купец Беккер предлагал мне остановиться у него, но я колебался отправиться прямо к нему, не зная, как посмотрит на это губернатор. В моем положении я принужден был более всякого другого избегать по возможности всяких поводов навлечь на себя неприятность или ответственность.

Поэтому я предпочел отправиться в прежнее мое помещение; меня очень радушно встретили и поместили в тех же самых комнатах, которые я занимал прежде и в которых после меня жил уже другой несчастный. Я приказал драгуну предупредить о моем приезде губернатора и начал переодеваться, чтобы немедленно к нему явиться.

Приехавший за мною из Петербурга курьер, по фамилии Карпов (Carpow), жил в этом же самом доме, где я остановился, но он куда-то вышел, и я не мог обратиться к нему с животрепещущими и интересными для меня расспросами о моем семействе. Я пошел к губернатору и застал его, как и в первый раз, в саду. Он крепко обнял меня; лицо его сияло от радости.

Первый мой вопрос был о моем семействе. Увы! он ничего не знал и старался всячески меня успокоить. Он показал указ обо мне, содержавший в немногих строках повеление, писанное рукою самого генерал-прокурора, о том, чтобы немедленно освободить некоего Коцебу, вверенного его надзору, и отправить обратно в Петербург, снабдив на казенный счет всем для него необходимым и желательным.

Курьеру, кроме того, предписывалось платить из казенных денег все расходы во время моей поездки.

В силу этого приказания губернатор просил меня сказать ему все, что мне нужно. Я имел еще сотню рублей и конечно не спросил бы ничего, если бы не опасался показаться гордым и раздражить государя, отвергнув как бы с пренебрежением его великодушные предложения. С другой же стороны, я боялся просить слишком многого; мне необходимо было одинаково избегать подозрения как в наглости, так и в заносчивости. Губернатор понял мое затруднение. Я просил его дать мне совет; он полагал, что, попросив триста рублей, я буду, так сказать, держаться золотой середины. Я последовал этому совету и желал только одного, чтобы меня отправили далее через два часа. Тщетно губернатор убеждал меня пробыть несколько времени в Тобольске; я ответил ему несколько резко, — что считаю как бы воровством у моей жены всякий час, замедляющий наше свидание. Он согласился с этим и, обратясь к своей подруге, с чувством объяснил ей по-русски сказанное мною. Он обещал дать все необходимые приказания, чтобы ускорить мой отъезд, и вызвался сделать распоряжение о возврате мне моей кареты. Я поблагодарил и отказался от этого, предпочитая скорее ехать в неспокойной телеге, нежели останавливаться на каждой станции для беспрестанных починок кареты.

Впрочем, я не мог выехать так скоро, как предполагал. Выдача мне трехсот рублей, от которых я охотно отказался бы, требовала некоторых формальностей. Необходимо было, чтобы канцелярия губернатора написала об этом казенной палате, которая собиралась в присутствие только до двенадцати часов. Теперь же оказалось уже слишком поздно, и я должен поневоле ночевать в Тобольске.

Я обедал у губернатора, а потом навестил своих хороших приятелей: Киньякова, Беккера и любезного Петерсона; они приняли меня со знаками самой искренней дружбы. Наконец, возвратясь домой, я увидел курьера, который, однако ж, ничего не мог сообщить мне о моем семействе. Особенная инструкция, ему данная и показанная им мне, доказывала, очевидно, что в Петербурге совершенно убеждены в моей невинности, так как предписывалось иметь всевозможное ко мне внимание дорогою и обходиться со мною со всяким для меня удовольствием (wsakie udowolstwie). Впрочем, для достижения этой цели сделали худой выбор. Карпов был самый невоспитанный и неприятный молодой человек, до крайности ленивый, заботившийся только о своем удобстве; он ничем не стеснялся; ему было решительно все равно, ехали ли мы скоро или шагом; он не обладал даже способностью, свойственною подобным ему лицам, подгонять ямщиков и станционных смотрителей угрозами, бранью и напускной важностью. Видно было сейчас, что это пустой человек, и его невозмутимое спокойствие не раз доводило мое терпение до крайности. Впрочем, он был добрый малый, когда-то аптекарский ученик, очень способный исполнять кухмистерскую должность и есть пироги. Он был очень недоволен тем, что не мог остаться и понежиться в Тобольске еще несколько дней. При всем том он был очень жаден к деньгам; при первой же встрече я подарил ему сто рублей, но он остался недоволен, по-видимому, ожидая от меня более.

Весь вечер моя комната была наполнена разными лицами, приходившими меня поздравить; одних я знал ранее, другие же были мне совершенно незнакомы. Губернатор также посетил меня, и весь город торопился оказать мне подобную вежливость.

Первый раз в Сибири спал я сладким и спокойным сном. Я проснулся рано с приятною надеждою уехать около девяти часов; я нанял даже лодку к этому времени, но, увы, должен был ожидать до самого вечера, пока малозначащее для меня дело о выдаче трехсот рублей было решено, подписано и окончено. Я, быть может, должен считать счастьем такую задержку, потому что в течение всего дня была сильнейшая буря, которая могла быть пагубной для меня во время плавания. Я извлек из этой остановки еще другую выгоду. Я согласился из любезности взять с собою до Петербурга сына немецкого портного в качестве своего лакея; от меня скрыли, что этот мальчик страдает падучею болезнью, что было бы крайним для меня стеснением в дороге. Благодаря задержке в Тобольске, я успел узнать об этом и отделаться от такого спутника.

Впрочем, я с досадою остался обедать и ужинать в обществе моих приятелей в Тобольске. Вечером все было готово к отъезду, но ветер и дождь принудили меня остаться еще на несколько часов. Я отложил отъезд до трех часов утра и лег на кровать совсем одетый.

Я встал раньше всех, или, лучше сказать, я не смыкал глаз всю ночь. С рассветом я был уже на ногах и приказал разбудить моего ленивого спутника. Буря скорее усилилась, нежели утихла; тем не менее я решился ехать. В четыре часа достигли мы берегов Иртыша, и я с восторгом смотрел, как ставили кибитку на колыхавшуюся лодку. Я спросил одного из гребцов: опасен ли переезд?

— Не очень, — ответил он.

Это не очень не было особенно утешительно, но желание ехать одержало верх над страхом и, несмотря на возражения моих спутников, я приказал переправляться.

Мой итальянец Росси провожал меня до берега. Он старался казаться тронутым расставанием со мною, но выказываемое им волнение было лишь притворством; оно проистекало единственно от невозможности долее меня обкрадывать. Хотя, кроме жалования, я подарил ему перед отъездом немало денег, тем не менее, осматривая свой дорожный мешок, я заметил, что он по-христиански поделился со мною моими пожитками. Я употребляю слово поделился в буквальном смысле, так как он оставил мне ровно половину того, что я имел и даже разрезал пополам единственную простыню, которая была у меня. Желаю ему наслаждаться на ней сладким и тихим спокойствием, в чем и не сомневаюсь, потому что совесть была ему неизвестна.

Наконец мы отвалили от берега; радость, которую я ощущал при виде воды, отделявшей меня от города, была неописанная. Я пристально смотрел на удалявшийся из глаз моих город, на массу домов, постепенно терявшихся вдали, и предавался бы этому прекрасному и трогательному виду, вероятно, довольно долго, если бы постоянно усиливающаяся буря, сильные удары волны, жестокая качка лодки, крики гребцов и кормчего не пробудили меня от моих грез.

Пока мы плыли по затопленным берегам и могли придерживаться леса, стоявшего в воде, — все шло благополучно, но опасность делалась очевидною, когда мы должны были пуститься в открытое море (прошу извинения за это смелое выражение) и переплывать место впадения Иртыша в Тобол. Лодку нашу страшно качало, волны ежеминутно заливали ее, необходимо было постоянно отливать воду. Никто не мог стоять в лодке, не подвергаясь опасности упасть немедленно в воду, и я видел момент, когда лодка наша, пересекая Тобол, стала поперек волн и готова была опрокинуться. Подобный случай был накануне. Мы все кинулись на противоположную сторону лодки, чем удержали ее равновесие и спаслись от гибели.

У противоположного берега находилось много до того мелких мест, что виднелась трава затопленных лугов; лодка наша часто садилась на мель.

Тогда гребцы должны были входить по пояс в воду, чтобы сдвинуть лодку с места, на что требовалось и много времени, и много труда.

Наконец, после семичасового переезда мы благополучно достигли противоположного берега; с этой минуты все затруднения на воде были уже преодолены, потому что все реки, которые предстояло мне переезжать и которые причинили мне столько беспокойства во время поездки в Сибирь, уже вступили в свои берега. Мрачная Сура, прекрасная Кама, величественная Волга, быстрая Вятка, словом сказать, все реки вошли снова в свои пределы, как бы не желая противопоставлять препятствий моему быстрому возвращению на родину.

Впрочем, перед приездом в Тюмень я подвергся новой опасности. Я сделался болен и даже очень болен. Не могу себе объяснить причину моей болезни; признаки ее были совершенно для меня новы. Я ощущал такое сильное волнение, что должны были ехать совсем шагом даже по совершенно ровной и гладкой дороге. К сожалению, я не имел с собою никакого лекарства, кроме лимонада в порошке. Мой друг Петерсон, правда, предлагал дать мне на дорогу разных лекарств, но, полагая, что нельзя захворать во время такого чудного путешествия, я отказался от его предложения. К тому же, я не знал бы, которое из них должен принять, так как я совершенно не мог понять, что у меня за болезнь. Мне оставалось только вооружиться терпением, но мучившая меня мысль, что, быть может, я умру, находясь так близко от цели, не обняв своих, не располагала к терпению.

Меня дотащили до Тюмени к двенадцати часам дня. Курьер мой советовал мне остаться здесь необходимое для моего выздоровления время и начать лечиться, но я отказался от всякого промедления в дороге. Как лечиться в Тюмени? Какого медицинского пособия мог я ожидать в городе, где не было врача и где какой-нибудь невежественный фельдшер стал бы лечить меня? Я предпочитал поэтому продолжать путь. Не достигал ли я уже границ Сибири? Мне хотелось умереть не в стране моей ссылки.

Мы отправились далее, но боли мои в скором времени усилились до того, что на следующей станции, не имея возможности выносить езды в кибитке, я должен был остановиться в жалкой деревне. Это было вечером. Я приказал устроить себе постель в кибитке и пытался заснуть, но не мог. Боли мои препятствовали этому, но это был их последний приступ, и я одержал над ними верх. Перелом болезни был весьма сильный и продолжительный: я обязан ему, быть может, хорошим здоровьем, которым пользовался прошлую зиму, проведенную мною лучше, чем остальные за последние десять лет.

На следующее утро я, хотя еще чувствовал большую слабость, был в состоянии продолжать путь и в десять часов утра увидел среди леса пограничные столбы Тобольской губернии, на которые при моем въезде я смотрел с замиранием сердца.

При отправлении моем из Москвы мне позволено было купить несколько бутылок вина для подкрепления моих слабых сил. Я выбрал бургонское вино, стоившее сорок рублей бутылка. Денежные мои средства не позволяли мне купить его много, а потому я ограничился только тремя бутылками и пил их исключительно в видах здоровья.

До приезда в Тобольск я уже выпил две бутылки, а третья последовала за мною в Курган. Я тщательно сохранял ее как сокровище, предназначая отпраздновать ею день приезда в Сибирь моей жены. Теперь же, в виду этого пограничного столба, я откупорил ее штопором, подаренным мне моею матерью к Рождеству, которым еще я ни разу не пользовался, и выпил несколько рюмок, проливая слезы радости; я угостил также этим вином курьера и ямщика, а пустую бутылку разбил о столб. После этого, как бы ничего более уже не опасаясь, я закричал ямщику: «пошел! пошел!»

По мере выздоровления и укрепления сил, я становился бодрее и веселее духом и спешил ехать далее. Я встретил при этом два препятствия.

Прежде всего, кибитка моя находилась в отчаянном положении. Я купил ее подержанною, и она сделала со мною около четырехсот миль, считая в том числе поездку в Курган и обратно. Она разваливалась с каждым часом и угрожала совершенным разрушением. Я принужден был останавливаться раз двадцать дорогою, чтобы чинить ее, и ожидал с минуты на минуту, что мне придется ее бросить. Я решился на первой же станции ее оставить и пересесть в почтовую кибитку, хотя из всех возможных экипажей это, бесспорно, самый плохой и самый неудобный. Кибитка эта ничто иное, как простая телега, не всегда покрытая, и слишком короткая, чтобы можно было в ней лечь; ее меняют вместе с лошадьми на каждой станции, при чем, разумеется, приходится перекладывать вещи.

Бывало, в свежие ночи едва успеешь, завернувшись в одеяло, сколько-нибудь согреться, как снова приходится вылезать из телеги, несмотря ни на какую погоду; если же шел дождь, то одеяло делалось мокрым и, вместо того чтобы на станции согревать тело, приходилось высушивать одежду. Нужно обладать железным сложением, чтобы выдержать путешествие в подобном экипаже.

Мой курьер представлял мне все эти неудобства и старался поколебать мое намерение, рассказывая об испытанных им страданиях во время езды на перекладных. Но я рассчитал, что потеряю, пожалуй, день или более, если моя кибитка сломается. Возможность, что моя дорогая Христина лежит больная, и даже опасно; надежда, что мое прибытие возвратит ей здоровье и быть может самую жизнь, — все эти соображения одержали верх. На следующей станции я велел узнать, кто самый бедный человек в деревне, и подарил ему мою старую кибитку. Таким образом одно затруднение было благополучно отстранено; но устранение другого представляло много препятствий. Я не знал, каким образом придать энергии моему ленивому Карпову. Я делал ему подарки, упреки, угрозы, смеялся над ним, но все это было напрасно: его леность и беспечность были непобедимы. Он постоянно зевал или спал. Вероятно, за мои прегрешения выбрали мне самого ленивого, самого медлительного и самого нерасторопного из курьеров: он приводил меня в отчаяние.

К великому моему удовольствию, вскоре явился ко мне ангел-освободитель, в лице другого курьера, — Василий Сукин (Wassili Sukin). Он был послан императором прямо из дворца, с приказанием скакать во весь дух и привезти из Сибири одного купца, сосланного туда лет восемь всемогущим в то время князем Потемкиным. Этот курьер приехал в Тобольск до моего отъезда и ожидал своего пленника, содержавшегося, если я не ошибаюсь, в Пелыме, в расстоянии тысячи верст от Тобольска; он мог уехать только через несколько дней после меня. Купец этот приехал в Тобольск с опухшими ногами, покрытыми ранами, но, несмотря на столь жалкое положение и разрушенное свое здоровье, хотел немедленно ехать; нетерпение придавало ему крылья, и, благодаря лености моего Карпова, он догнал нас около Екатеринбурга.

С этой минуты я поехал гораздо скорее. Василий Сукин был молодой человек, живой и деятельный, услужливый и настойчивый; когда было нужно, он не задумывался брать кнут в руки и погонял им лошадей и ямщиков; Карпов избавился от всех хлопот и ему оставалось только следовать за Сукиным, но и это он исполнял неисправно, и мы всегда опаздывали приезжать на станцию, где, благодаря распорядительности Сукина, уже находили лошадей заложенными, так что нам оставалось лишь пересесть из одной телеги в другую. Без услуг, оказанных мне Сукиным, я приехал бы в Петербург восемью днями позже.

Скажу несколько слов о русском купце, ехавшем с Сукиным. Он был одним из казенных подрядчиков, занимавшихся поставкою в срок разных предметов для казны. Он нажил себе большое состояние и имел дома в Петербурге и в Москве. Раздраженный напрасными проволочками, разными притеснениями и отсрочками в платеже, происходившими по вине князя Потемкина, он позволил себе громко высказать в передней этого вельможи несколько неумеренных слов, за что был в ту же минуту отправлен в Сибирь, лишенный всего — даже шубы. Он был, как говорилось, забыт в Пелыме, в глубине Сибири, где зарабатывал себе дневное пропитание трудами рук, как самый простой работник. Он полагал даже, что на основании какого-то рапорта его считают умершим; тем сильнее был его восторг при известии об освобождении; он совершенно не знал, как и через кого государь мог узнать об его существовании и невинности. Отправляя его в Сибирь, ему не позволили даже проститься с женою и детьми, и с этого времени он ничего не слыхал о них. Можно себе вообразить, как он торопился увидеться с ними. Хотя он был стар и слаб и принужден был на каждой станции перевязывать свои раны на ногах, тем не менее он постоянно торопился ехать далее.

15-го июля мы приехали в Екатеринбург и здесь немного отдохнули. Я купил на здешней гранильной фабрике несколько драгоценных камней по очень сходной цене. Я предназначал сделать моим дочерям из этих камней ожерелья, которые, переходя из рода в род, служили бы воспоминанием о самом несчастном и жалком годе жизни их отца.

Проезжая через несколько дней Кунгур, скверно вымощенный город, я едва не лишился жизни. Мы быстро спускались с горы, как вдруг лопнула ось; телега опрокинулась, а лошади продолжали бежать и тащили меня по мостовой. Шапка долго защищала мою голову, но наконец она свалилась, и я неизбежно разбил бы себе голову, если бы, к нашему счастью, мужикам, шедшим на базар, не удалось удержать испуганных лошадей. Еще несколько шагов и я бы погиб, но теперь отделался только довольно значительным ушибом. Ямщик пострадал гораздо более: он был весь в крови; Карпов же, сидевший на телеге, свесив ноги, просто упал в грязь.

18-го числа я приехал в Пермь и остановился у честного часовых дел мастера Розенберга. Здесь я спокойно отдыхал на том самом диване, на котором лежал в отчаянии два месяца тому назад.

От Перми до Казани мы проехали без всяких приключений. Веселое настроение моего духа часто прерывалось встречами с колодниками, которых гнали в Сибирь. Одни из них сидели в телегах и кибитках; другие же большею частью шли пешком, закованные попарно, в сопровождении вооруженных мужиков, которые сменялись в деревнях. На некоторых из ссыльных была надета деревянная колодка, охватывавшая шею, с рукояткою, висевшею на груди; в этой рукоятке были проделаны два отверстия, в которые продевали руки несчастных и затем заковывали их. Это было ужасное зрелище! Все шедшие пешком просили милостыню; с какою радостью я давал им деньги, возвращаясь сам из ссылки в объятия моего семейства.

Я встречал также большие толпы поселенцев, отправляемых насильно в новый город, который по приказанию государя воздвигался на Китайской границе. Взрослые шли пешком, а дети торчали на телегах среди разных вещей, домашней утвари, собак, птиц. На лицах этих поселенцев я не приметил выражения радости или надежды.

22-го июля мы въехали в Казань и остановились в очень хорошем доме, где давались общественные праздники, у очень доброй и услужливой хозяйки. Я не позабыл посетить доброго Естифея Тимофеича в его домике, наполненном тараканами, и поблагодарить еще раз за оказанное мне прежде гостеприимство.

Следующее обстоятельство побудило меня остаться целый день в Казани. Здесь жила родственница моей жены; я хотел повидаться и поговорить с нею, зная, что она находится в переписке с родственниками в Эстляндии; я надеялся через нее получить известие о моей жене и успокоиться. Вхожу с трепетом в ее квартиру, она встречает меня с объятиями, но, увы! я не слышу ни одного слова утешения; судьба моей жены и детей совершенно ей неизвестна! Один из ее братьев, правда, писал недавно и сообщал разные новости, как например о том, что баронесса Деллинсгаузен, сестра моей жены, собирается ехать в Германию, но о моей доброй Христине ни слова! Если бы этот человек знал только, какое томительное и горькое мучение причинило мне его молчание, он конечно превозмог бы осторожность, доведенную до крайности и в нескольких словах, совершенно неприметно для постороннего, не упоминая вовсе моего ненавистного в то время имени, написал бы просто: наша кузина Христина там-то, делает то-то, здорова и т. д. По крайней мере, из такого письма я мог бы заключить, что моя жена жива.

В Казани я был очень приятно поражен. Многие знакомые и незнакомые немцы, французы, русские прибежали ко мне отчасти из любопытства, отчасти из участия и старались выказать мне свое расположение. Два месяца тому назад они знали, что меня провезут чрез их город и тогда еще старались повидаться со мною, но это им не удалось, так как Щекотихин принял против этого меры.

Казань — большой, населенный, хорошо обстроенный и по наружности веселый город. По величине построек и количеству товаров здешняя таможня мало уступает московской и петербургской. Древняя крепость татарских ханов, разрушенная царем Иваном Васильевичем, представляет на вершинах скал величественные и живописные развалины. Она была очень обширна, часть этих развалин поправлена и служит жилищем для начальника города.

Иностранцы, живущие в Казани, весьма приветливы и любезны; они составляют очень хорошее общество. Я полагаю, что выбрал бы местом своего жительства Казань, если бы должен был жить внутри России.

При отъезде несколько карет и дрожек сопровождали меня до Волги, которая при первом моем проезде подходила к городским стенам, а теперь уже вступила в свои берега, отстоящие на семь верст от города. В Казани я купил себе кибитку, чтобы ехать с большим удобством.

За Волгою Карпов указал мне место, где он встретился с Щекотихиным и Ольгиным, очень изумившимися при известии о моем возвращении из ссылки. Щекотихин очень сожалел, что не предугадал такого благоприятного исхода моего дела. По-видимому, эти сожаления проистекали не из хорошего побуждения.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.