Предвоенный пасьянс
Предвоенный пасьянс
Принято считать Фридриха Прусского инициатором всеевропейского острого противостояния армий и дипломатий. Это ему стало тесным родное королевство, это он ощущал в себе силу духа и полководческой сноровки, это он недооценивал противников, фанатически верил в свою звезду. Это ему нечего было терять, а перспектива приобрести пол-Европы не давала крепко спать.
В Англии на Фридриха надеялись: видели в нём гаранта прав Ганновера — британского поместья на континенте, в германском окружении. Как-никак, мать прусского короля была дочерью английского короля Георга I. Близкое родство — и великий пруссак о нём никогда не забывал. В случае любого нападения на Ганновер он обязывался защищать его (а значит, и британские интересы) всеми средствами. Этими обязательствами взаимоотношения Берлина и Лондона не ограничивались: англичане оказывали королю дипломатическую и финансовую поддержку, без которой ему не удалось бы содержать столь многочисленную, вымуштрованную и, в большинстве своём, наёмническую армию. И во Франции у Фридриха издавна хватало поклонников, в том числе и среди влиятельных персон, властителей дум. Ведь прусский король — классический просвещённый монарх, воплощённый идеал Монтескье. По крайней мере, он сумел себя таковым представить, а идеологи ухватились за яркий пример. Расина и Корнеля он знал не хуже, чем парижские литераторы. Заявлял о веротерпимости: даже о мусульманах отзывался благожелательно. Фридриху удалось стать другом Вольтера — они сошлись в том числе как два поклонника Петра Великого. Именно на суд Вольтеру послал Фридрих своё сочинение — «Антимакиавелли». Вольтер помог издать книгу, создал ей репутацию, по читающей Франции пошёл шумок: «Автор этой книги — наследник прусского престола!» Во Фридрихе видели надежду просвещённой Европы. Вряд ли они догадывались, что будущий король воевать любит не меньше, чем читать, а по уважению к «праву сильного» даст фору и самому Макиавелли. «Если вам нравится чужая провинция и вы собрали достаточно сил, занимайте её немедленно. Как только вы это сделаете, вы всегда найдёте юристов, которые докажут, что вы имеете все права на занятую территорию» — разве это мысль антимакиавеллиевская?
Когда автор «Брута» решил стать историком Петра, он обратился к Фридриху за консультациями — и сразу послал ему несколько вопросов: «1. В начале правления Петра I были ли московиты так грубы, как об этом говорят? 2. Какие важные и полезные перемены царь произвёл в религии? 3. В управлении государством? 4. В военном искусстве? 5. В коммерции? 6. Какие общественные работы начаты, какие закончены, какие проектировались, как то: морские коммуникации, каналы, суда, здания, города и т. д.? 7. Какие проекты в науках, какие учреждения? Какие результаты получены? 8. Какие колонии вышли из России? И с каким успехом? 9. Как изменились одежда, нравы, обычаи? 10. Московия теперь более населена, чем прежде? 11. Каково примерно население и сколько священников? 12. Сколько денег?» Фридрих, конечно, не мог просветить Вольтера по этой части, но и обманывать отписками не стал. Он обратился к пруссакам, жившим в России, — и в результате получил любопытный документ — сочинение Иоганна Фоккеродта, бывшего секретаря прусского посольства в России. Господин Фоккеродт сочинил обстоятельную записку о реформах Петра, но, увы, дал волю русофобии или просто прямолинейному европоцентризму. А Вольтер стремился к объективности, и многое из «страшилок» Фоккеродта не вызвало доверия у французского скептика. Вольтер отверг прусский взгляд на Россию и на Петра — быть может, потому, что верил в военно-политический союз Парижа и Петербурга. И всё-таки Фридрих помог ему в работе над петровской темой, а дружеская (хотя зачастую и настороженная) переписка двух столпов Просвещения продолжалась почти пять десятилетий, несмотря на волны взаимного раздражения и прямые конфликты. Накануне Семилетней войны они стали политическими противниками, оказались в противоположных лагерях. Франция и Пруссия готовы были броситься в истребительную схватку, и Вольтер, к разочарованию Фридриха, написал разоблачительные стихи о друге-короле, презрев просвещённый космополитизм. По крайней мере, это послание приписывали именно Вольтеру.
Начиналось оно вполне дипломатично:
Монарх и филозоф, полночный Соломон,
Весь свет твою имел премудрость пред очами;
Разумных множество теснясь под твой закон,
Познали Грецию над шпрейскими струями.
Вселенная чудясь молчала пред тобой;
Берлин на голос твой главу свою воздвигнул,
С Парижем в равенстве до звезд хвалой достигнул.
На русский язык эти стихи переложил Ломоносов — его переводом мы и наслаждаемся, понимая, что наш просветитель привнёс в Вольтеров стих и свою политическую правду.
Десницей Марсову ты лютость укротил,
Заперши дверь войны, предел распространил.
Число другое твоих умножил ты Бурбоном;
Но с Англией сдружась, изверившись ему,
Какого ждешь плода раченью своему?
Европа вся полна твоих перунов стоном,
Раздор рукой своей уж пламень воспалил
Ты лейпцигски врата внезапно разрушил,
Стопами роешь ты бесчувственны могилы,
Трепещут все, смотря твои надменны силы.
Ты двух соперников сильнейших раздражил,
Уж меч их изощрен и ярый огнь пылает,
И над главой твоей их молния сверкает,
Несчастливой монарх! ты лишне в свете жил,
В минуту стал лишен премудрости и славы.
Необузданного гиганта зрю в тебе,
Что хочет отворить путь пламенем себе,
Что грабит городы и пустошит державы,
Священный топчет суд народов и царей,
Ничтожит силу прав, грубит натуре всей.
После такого памфлета какая может быть дружба? Не ждал король от революционного просветителя разоблачительных заклинаний. Но переписка не прервалась, а Вольтер не спешил признаваться в авторстве этих стихов. После всей этой журналистской войны мышей и лягушек Фридрих разлюбил изящную словесность: стихи, прозу, драматургию. Отныне всё это казалось ему бездарной и лукавой стряпнёй — в том числе и то, чем он восхищался смолоду. Раздражение перенеслось и на музыку, и на живопись: даже Моцарту от короля доставалось. Теперь он нечасто изменял политике и войне — и испытаний на этом поприще Фридриху пришлось претерпеть немало.
Россия для обоих оставалась заснеженной загадкой. Для Вольтера — далёкой, для Фридриха — близкой, которая зияет под боком. Им казалось, что соотношение сил напоминает времена классической Греции: в Европе — цивилизация, на Востоке — многочисленные варвары, не лишённые пышности. Грекам и во времена Мильтиада, и тем более во времена Александра Македонского удавалось разбивать персидские войска, превосходящие их по численности раз в десять. Фридрих не видел в России угрозу: по его убеждению, даже голштинский фактор не мог затянуть Северную империю вглубь Европы. Вдали от родных деревень, в непривычных условиях русский солдат окажется бессильным — или проявит себя дикарём, вызывая ненависть чинных германских обывателей. Он не мог поверить, что Россия сумеет несколько лет управлять Восточной Пруссией без серьёзных внутренних конфликтов.
Как и многие, Фридрих не избежал недооценки «русского медведя». Тем более он имел основания считать себя лучшим знатоком военного искусства и воспитателем армии. Прусская армия превратилась в совершенный механизм, при столкновении с которым любые другие войска превращаются в бессильную толпу, рассыпаются беспомощно.
При так называемом «первом разделе Польши» он лихо воспользуется дипломатическим согласием с Петербургом — вот и сейчас установка Бестужева на сотрудничество с Англией вполне устраивала Фридриха. В Пруссии знали о борьбе политических «партий» в России, профранцузские настроения Шувалова не могли не тревожить Фридриха. В своих предвоенных расчётах не считаться с Россией он не мог, но в высокую боеспособность русской армии не верил.
Итак, Бестужев. Мы уже упоминали этого господина, но без краткой его характеристики повествование о Румянцеве будет неполным. К началу Семилетней войны Алексей Петрович был далеко не молод — и многолетний опыт дипломатической борьбы давил на плечи. Ещё Пётр Великий отправил его учиться в Европу, самый одарённый дипломат из петровских выдвиженцев — князь Куракин — приблизил Бестужева. Юный дипломат участвовал в Утрехтском конгрессе, затем много лет служил в Ганновере, Копенгагене, Гамбурге. Во времена Анны Иоанновны оказался в партии Бирона. После краха герцога Курляндского Бестужева осудили на четвертование, но ограничились ссылкой в деревню. Ему удалось примкнуть к перевороту 25 ноября 1741 года, приведшему к власти дочь Петра. И вскоре титулы, чины и ордена посыпались на него. Подобно Румянцеву, Бестужев отличался от коллег-современников целеустремлённостью и трудолюбием. Службе он отдавал себя целиком — не забывая, однако ж, и о выгоде материальной.
Решающее воздействие на ход войны оказывала расстановка политических сил в Петербурге. Интриги вокруг престола многократно усиливались во время болезней императрицы. Бестужев слыл убеждённым противником Петра Фёдоровича, открыто действовал против наследника. Канцлер понимал, что приход к власти Петра сломает тщательно выстроенную дипломатическую систему, в которой Россия ориентировалась на Британию и Австрию. Бестужев втайне рассчитывал возвести на престол малолетнего Павла Петровича под опекунством Екатерины, с которой ему удалось наладить доверительные отношения, хотя изначально он числил «принцессу Фике» агентом Фридриха. Во Фридрихе Бестужев всегда видел угрозу собственной политике и стратегии Петра Великого, на которого канцлер ссылался беспрестанно. Пётр Великий в те годы стал для России символом имперской государственности, и его именем можно было оправдать любую политику. Бестужев успешно мифологизировал Петра и присвоил себе роль хранителя петровских традиций, которому одному позволено трактовать планы первого российского императора. До поры до времени никто не мог вооружить Елизавету против канцлера, хотя строптивость Бестужева императрицу тяготила. Канцлер легко наживал врагов, но именем Петра успешно от них оборонялся.
Почти никогда большую войну не начинают генералы, полководцы, даже самые отъявленные ястребы в погонах. Они-то знают цену мирным дням. Непреодолимые противоречия возникают у политиков — монархов и дипломатов. Шуршат перья по бумаге — и воронка войны затягивает государства.
Никто не может утверждать, что было раньше — продвижение Ивана Ивановича Шувалова и Михаила Илларионовича Воронцова к браздам российской внешней политики или тревожная реакция русской императрицы на союз Пруссии и Англии.
Елизавета опасалась усиления Пруссии — и, наблюдая за сближением Фридриха и Британии, отказалась от безоглядной проанглийской политики Бестужева — хотя сам канцлер устоял. Британские позиции в Петербурге ослабли, а французские усилились. Иван Шувалов был не чужд если не карикатурной галломании, то увлечений французской культурой, французским образом жизни. К тому же он (как и многие не последние по влиятельности французы) считал сближение России и Франции взаимовыгодным — и в торговом, и в политическом аспектах. Впрочем, Шувалов держался в тени, к должностям, как и к титулам, не стремился. А теснил Бестужева во внешнеполитическом ведомстве Воронцов, для которого писатель-историк Казимир Валишевский нашёл лихую характеристику: «Продажный, но всё-таки честный». Это был истинный вельможа-сластолюбец, но пропитанный духом просвещения. Он, как и Шувалов, умел оценить гений Ломоносова, учтиво и раскрепощённо вёл переговоры, хотя порой и попадал впросак. Всесильный Шувалов стоял за его спиной — и без резких движений теснил Бестужева…
Политику Бестужева нельзя объяснить одним клеймом: «проанглийская». Считая себя хранителем традиций Петра, он стремился к стратегическому союзу с Австрией против Османской империи и Крымского ханства. Это обстоятельство исключало участие Бестужева в клубе друзей Фридриха. Бестужев пытался скомпрометировать Фридриха в глазах английского правительства, пытался сорвать союз Пруссии и Британии, но это оказалось выше его сил.
В Семилетнюю войну Россия вступила как союзница Австрии — чтобы скрестить штыки с пруссаками, на которых работали английские деньги. Фридриху тогда удалось довести численность прусской армии до двухсот тысяч — колоссальный размах для сравнительно небольшой страны!
Так пошатнулись многовековые экономические и политические связи России и Британии. На первый взгляд, Россию затянуло в фарватер австрийской политики, австрийских интересов. Военная мощь России превосходила австрийскую, хотя мастерство генералов и выучка солдат империи Петра Великого в Европе вызывали сомнения. При этом Австрия более других была заинтересована в войне с Фридрихом: не было у Вены в те годы соперника опаснее, чем Пруссия. Первой причиной всеевропейского противостояния стала взаимная ненависть императрицы Марии Терезии и Фридриха, причём дама, как водится, в этом чувстве была эмоциональнее. Австрийская императрица слыла ревностной католичкой, а Фридрих в её глазах выглядел не только заблуждающимся протестантом, но и безбожным вольнодумцем. Примириться с переходом Силезии под власть Фридриха она не могла — в этой чешской области скрестились непосредственные интересы двух монархов, двух правящих элит. Имперскую корысть Мария Терезия, разумеется, драпировала высокими устремлениями: как не помочь несчастным силезским католикам, которых будет угнетать этот безумный король? Усилиями австрийской дипломатии, планомерно боровшейся против Пруссии, к коалиции присоединились Саксония и Швеция. Ну а у России и Франции имелись свои, хотя и расплывчатые, резоны. Но и эти державы именно Австрия подталкивала к войне. Об активности Марии Терезии можно судить по известному письму маркизе Помпадур, в котором государыня Священной Римской империи назвала любовницу короля Людовика XV «дорогой сестрой» — как равную себе. Так Австрия втягивала Францию в Семилетнюю войну. Прусскому гению пришлось столкнуться с дамской дипломатией — непредсказуемой, порывистой, капризной, взбалмошной и коварной. Дамам удалось невозможное: прусская угроза объединила давних противников — Габсбургов и Бурбонов. Католическая церковь, всё ещё могущественная, всячески поддерживала этот союз.
Георг II Английский более всего опасался усиления Франции — колониальной державы, которая в результате войны могла утвердить влияние на разобщённые германские государства. Предвоенная ситуация складывалась из разнообразных страхов — и молодой генерал-майор Румянцев, улавливая сигналы, готовился к войне.
Ещё в 1745 году в Петербурге Конференция обсуждала вопрос: «Надлежит ли ныне королю прусскому, яко ближайшему и наисильнейшему соседу, долее в усиление приходить допускать?» И высказалась не в пользу Фридриха, пережёвывавшего Саксонию. Так что основы Семилетней войны складывались десятилетие. Есть закон больших войн: каждое государство, вступившее на путь сражений, считает противника агрессором, а себя — защищающейся стороной. Это касается и тех, кто первым открывает огонь: они ссылаются на агрессивный характер дипломатических союзов стран, против которых действуют. Россия, Австрия и Франция считали угрожающим усиление Фридриха, Пруссия объясняла свои действия экспансионистским характером намечавшегося союза русских с австрийцами.
Убийственным для Пруссии стало подписание в 1746 году русско-австрийского оборонительного союза. Этот дипломатический документ, в отличие от многих, оказался живучим — и был подкреплён более поздними договорами тех же сторон. Румянцев лучше других мог оценить и эффективность, и ущербность русско-австрийского союза. Австрийская армия к середине XVIII века переживала закат славы: в одиночку Священная Римская империя в случае серьёзных испытаний не могла сладить ни с пруссаками, ни с турками. Не раз Россия будет охвачена антиавстрийскими настроениями, не раз наши полководцы (включая графа Задунайского) упрекнут «цесарцев» в трусости и нерешительности, а то и в прямой измене.
Но не будем забывать, что в России (в отличие от Австрии) в те годы сильна была и пропрусская партия. К ней примыкал не только наследник Пётр Фёдорович, но и его жена, нашедшая общий язык с Бестужевым. К ним прислушивались многие — и для молодых карьеристов по крайней мере неразумным было демонстрировать чрезмерное антипрусское рвение. Все понимали, что воцарение нового Петра не за горами, а уж он с Фридрихом поладит.
Безусловно, понимали это и в армии — в особенности такие прозорливцы, как Румянцев.
Бестужев, при всей его любви к подношениям (недруги смотрели на эту страсть канцлера через увеличительное стекло), не сворачивал с курса, который считал оптимальным для России. Это союзнические отношения с Англией и Голландией, попытка оказывать влияние на политику Саксонии и Польши и, наконец, союз с Австрией, таящий угрозу для Оттоманской Порты. Как-никак выход к Чёрному морю на протяжении всего XVIII века оставался стратегической задачей империи. Без партнёрских отношений с Веной достижение этой цели затруднялось. Правительство Марии Терезии нашло общий язык с русским канцлером, для которого не было загадок в европейских делах. Среди противников России Бестужев неизменно упоминал Швецию и Францию, которые «издревле весьма вредные для нас интриги при Порте производили». Мастерство дипломата проявилось в умении идти на компромисс с потенциальным противником, который в скорое время может стать тактическим союзником — как это и произошло в Семилетнюю войну.
Гипноз Фридриха на Бестужева не действовал. «Сей король, будучи наиближайшим и наисильнейшим соседом Империи, потому натурально и наиопаснейшим, хотя бы он такого непостоянного, захватчивого, беспокойного и возмутительного характера и нрава не был, каков у него суще есть» — такая оценка прусского гения сложилась у Бестужева. Попытки Фридриха щедрыми дарами умаслить петербургского канцлера провалились, хотя пруссаки действовали продуманно.
Есть версии о последовательной личной ненависти императрицы Елизаветы к Фридриху: дескать, слишком не совпадали их жизненные принципы. Дочь Петра, по свидетельству, например, прусского посланника Финкельштейна, с годами от православного благочестия перешла к ханжеству. До неё доходили слухи о личной жизни Фридриха — а пруссак, мягко говоря, не был благочестивым семьянином. Подозрение вызывали и религиозные взгляды прусского короля: считалось, что он утратил веру и положился только на собственные силы, то есть отдался наущениям дьявольским. В этом ключе трактовались и шаги короля в направлении к веротерпимости. Руководствовалась ли Елизавета подобной логикой в действительности? Не станем преуменьшать политической искушённости русской императрицы. Женскую эмоциональность и наивность она проявляла нередко, но в политических решениях умела руководствоваться более прагматическими материями, опираясь на опытных и даровитых советников. Елизавета держала рядом с троном не единомышленников, но сторонников подчас противоположных политических взглядов. Кто-то увидит в этом неразборчивость, а мы отметим управленческую мудрость.
Осознавала ли Россия, что Восточная Пруссия — земля славянская, занятая германцами в ходе пресловутого «дранг нах остен»? По тому, с каким накалом М.В. Ломоносов боролся за право трактовать историю древних славян в «патриотическом» ключе, можно судить о том, что Россия в те годы считала себя преемницей славян, живших и на территории Пруссии и подчинившихся германцам в незапамятные времена. При Екатерине о тех временах вспоминали ещё чаще: для Державина и Петрова легендарные сведения о славяно-варягах станут основой патриотической и экспансионистской идеологии. Да и сама императрица писала исторические сочинения и драмы о Рюрике, по-видимому, приписывая и себе самой славянские, а не только германские корни. В Восточной Пруссии Румянцев убедится, что местное население настроено к русским дружелюбно — несмотря на мародёрские замашки армии Апраксина. И аристократы, и крестьяне чувствовали родство с диковатыми, но щедрыми русскими богатырями.
Для Румянцева Семилетняя война станет часом славы. Сравнительно молодой генерал сумеет заявить о себе, достичь высоких степеней, завоёвывая звания и ордена шпагой и полководческим расчётом. С петровских времён Россия не знала столь героических биографий.
Успехи же тогдашней российской артиллерии связаны с деятельностью графа Петра Ивановича Шувалова — двоюродного брата фаворита и тогдашнего генерал-фельдцейхмейстера, то есть начальника артиллерии. Шувалов считается изобретателем «секретной гаубицы», из которой можно было вести только картечный огонь, и «единорогов», которые Фридрих назовёт «порождением дьявола». На стволе этих пушек был изображён единорог — как и на гербе Шуваловых. «Единороги» были самыми мобильными и скорострельными пушками того времени и могли стрелять «по навесной траектории», то есть через головы русских солдат.
«Секретная гаубица» — гордость Шувалова — оказалась не столь эффективной. Изобретатель сконструировал канал таким образом, чтобы картечь широко разлеталась, но опыт надежд не подтвердил. А Шувалов добился смертной казни (так и не применявшейся) за разглашение секрета гаубиц, требовал их тщательной маскировки. И всё же следует признать: бурная деятельность графа усиливала русскую артиллерию.
Из Семилетней войны русская армия выйдет преображённой. Признанным её вождём станет Румянцев, чей авторитет в военной среде превзойдёт репутацию всех главнокомандующих и президентов военных коллегий… Уже в первом крупном сражении — при Гросс-Егерсдорфе — Румянцеву удастся отличиться, он проявит высокое мужество и, без преувеличений, спасёт армию. И в финале Семилетней войны Румянцев продемонстрирует невиданное прежде воинское искусство при Кольбергской операции. Но прежде чем следовать за Румянцевым по дорогам сражений, вспомним о той армии, которая перейдёт прусскую границу.