Глава 1. Поиски двадцать пятого кадра
Глава 1. Поиски двадцать пятого кадра
За полгода редакторской службы я не успел обрасти личным архивом, и потому на ликвидацию дел хватило двух дней. На новую работу пришел пешком, благо это было в двух кварталах от моего дома. Я и внимания не обращал на неказистое двухэтажное строение бледно-желтого цвета, вывеска которого возвещала, что здесь находится главное управление кинофикации и кинопроката Министерства культуры БССР. Никого ни о чем не спрашивая, вошел в полутемный коридор, поднялся на второй этаж. По двери, обитой черным дерматином, догадался, что тут находится начальство и смело распахнул ее. Девушка, читавшая книгу за чистым от бумаг столом, подняла голову.
– Вы к кому?
– К Петру Борисовичу Жуковскому.
– По какому вопросу?
Я понял, что праздношатающихся Петр Борисович не принимает, а суровая девушка не ко всякому посетителю благоволит. Давай-ка, думаю, подыграю ей.
– Я по поводу работы.
– На первый этаж.
– Но мне надо к Жуковскому.
– Там и определят,надо ли вам к Жуковскому, – поправив очки, строгая девица снова уткнула нос в книгу.
– Я хочу на прием именно к нему, – и уселся на обитом дерматином стуле плотнее.
В это время отворилась дверь кабинета, и Жуковский, в черном плаще и скучного серого цвета шляпе, вышел в приемную.
– Галя, я... – Он осекся и бросился ко мне, протянув руку. – Борис Владимирович, что вы тут...
– Знакомлюсь с кадрами.
Галя, как подколотая шилом, вскочила и застыла, растерянно разинув рот.
Я не первый год знал Жуковского, но ни разу не видел на его замкнутом лице улыбки, а тут уголки губ поползли в стороны.
– Ты что же, Галя, так строго министра принимаешь?
Чувствуя, что сию минуту может получиться суровый разнос – и по моей вине – я взял Жуковского за рукав. Галя застыла, как жена Лота.
– Ты куда-то собрался, Петр Борисович? Придется отложить. – И приказал Гале: – Всех, кто есть на работе, пригласите в кабинет. Будем представлять министра. На долго не задержу. – Перепуганная Галя пулей выскочила за дверь. – А ты, Петр Борисович, позвони в гараж Совмина, пусть пришлют к 12-и часам автомобиль – поеду на студию. Кстати, предупреди Дорского, чтобы не удрал куда-нибудь. Где можно пальто бросить? Пошли на вокзал за билетом для меня, в Москву, «СВ», нижнее место. А теперь садись, рассказывай, как дела. Думаю, что к ответу готов?
По коридорам за стенами слышались вскрики, смешки, торопливые шаги.
От Жуковского поехал через весь Минск на киностудию художественных фильмов, потом на документальную, которая занимала в самом центре города старый костел.
Так за один день я посетил три своих главных предприятия, вечером предстояло выезжать в Москву, представляться в Госкино СССР и, поскольку я был «контрольно-учетная номенклатура», в ЦК КПСС. Положение дел в отрасли было ясно. Познакомившись с балансом кинофикации и кинопроката убедился, что с кинообслуживанием в республике дела обстояли неплохо. Жуковский, кадровый партийный работник, судя по всему, был в деле крепок и надежен, планы по сбору средств выполнялись исправно, репертуар был разнообразен, контора по прокату фильмов умело маневрировала кинофондом и исправно обновляла его. Существенное внимание уделялось работе с детьми. Чувствовалось, что суховатый и требовательный Жуковский спуску никому не давал. Работники аппарата бегали, как артиллеристы в период танковой атаки, нужные сведения и документы возникали на столе, будто по мановению волшебной палочки.
А кинопроизводство было в провале. Счета и художественной, и документальной студий были арестованы прочно и надолго, как я понял, «без права переписки», что в достославном 37-м означало: приговорен к расстрелу. Ни одна из шести запущенных в производство полнометражных картин, не сдала в банк декадных отчетов о снятом полезном метраже. Причины не имели значения – заболел актер, сгорела декорация, произошло крушение поезда, покинуло гения вдохновение – ты, режиссер, обязан отснять положенное количество метров, обозначенных в сценарии. Не снял и не отчитался за декаду, намеченных хоть пять, хоть сто метров того, что должно войти в фильм, банк прекращает финансирование. Долг, естественно, накапливается, а киностудии выдают только «неотложку» – крохи, которых хватает, чтобы капала штатному персоналу зарплата и горели лампочки в туалетах. В документальном кинематографе такая же ситуация.
Москва утешила. Когда я приехал на беседу в ЦК КПСС к милейшей женщине Надежде Ореховой, она предложила мне прекратить производство семи фильмов из... шести! Седьмым был находящийся в подготовительном периоде Фильм «Москва – Генуя».
– По нашему мнению, сценарий плох, – категорично заявила товарищ Орехова.
Пререкаться я не стал. Вытащив из кармана командировочное удостоверение и пропуск на вход в здание, сказал:
– Если вопрос поставлен так, то отметьте командировку и пропуск, вернусь в Минск, обратно в газету. Войти в историю как человек, похоронивший белорусский кинематограф, не хочу.
– Но у вас нет иного выхода.
– Безвыходных положений не бывает.
На том и расстались. Позиция Председателя Госкино СССР Алексея Владимировича Романова мало чем отличалась от позиции Ореховой. Подозреваю даже, что инструктор ЦК высказала не свою точку зрения, да на это она и права не имела, инструктор мог сказать: «Мы считаем», а наиболее амбициозные товарищи заявляли: «ЦК считает». Романов занимал более чем непонятную позицию – будучи председателем Госкино, он одновременно являлся заместителем заведующего отделом литературы и искусства ЦК КПСС. Полагаю, что именно он помогал Ореховой выработать точку зрения. Будучи до обеда министром, он имел право на «я», а переехав, откушавши, на Старую площадь и становясь замзавом, превращался в «мы». Я встретился с ним на Малом Гнездниковском переулке, дом 7а, до обеда, и мы повели разговор по-новой, как будто вчерашнего рандеву на Старой площади не было. Говорили, как коллега с коллегой, тем более что в не столь отдаленном прошлом он работал редактором «Советской Белоруссии». До встречи с ним я побывал в главном управлении художественной кинематографии и выяснил, что положение не так безнадежно. Ребята там были неплохие и профессионально грамотные. Все оказалось просто: мне надо было раздобыть на время 300 тысяч рублей и внести в сценарий каждого фильма дополнительные сцены, покрывающие перерасход. Главное, чтобы на бумаге все выглядело убедительно.
К Минске я начал с визита к председателю Совета министров республики Тихону Яковлевичу Киселеву и взял быка за рога.
– В моем положении, Тихон Яковлевич, единственный выход: достать пистолет и застрелиться. По крайней мере, именно так поступали дворяне – банкроты. Но я пролетарий и мне надо выжить и вытащить студию. Дайте временную финансовую помощь, 300 тысяч рублей. К концу года верну.
Чем мне нравился Тихон Яковлевич, так это неиссякаемым чувством юмора.
– Значит, ты хочешь, чтобы я застрелился, потому что оказать временную финансовую помощь хозяйственному предприятию не имею права. Я тоже не из дворян, а из сельской интеллигенции. Как же получилось, что студию загнали в долговую яму?
– Ну, это проще простого, – и я поведал о горестной судьбе «Беларусьфильма».
Разговаривали два часа. Потом он вызвал заместителя министра финансов Хрещановича и, обрисовав в двух словах ситуацию и не вдаваясь в детали, приказал:
– Дай Павленку взаймы триста тысяч рублей сроком на полгода.
– Знаем эти полгода, потом еще полгода... Пусть в банке берет кредит.
– Не ищи дурней себя – ты бы дал кредит в данной ситуации?
Хрещанович не стал утруждать себя ответом на вопрос, ограничившись категорическим заявлением:
– По закону оказать временную помощь не могу. А вы бы...
Лицо Киселева потемнело, но голос оставался ровным, слишком ровным:
– Ты думаешь, что лучше меня знаешь законы? Да, я могу выделить из резервного фонда деньги, но я не хочу, понимаешь, не хочу делать подарка в триста тысяч бездельникам на студии! Я хочу дать на время и получить обратно...
– Но, по закону... – Хрещанович был по-мужицки упрям, будто у него отбирали кровные денежки.
Тихон сорвался. Он запустил такого матерка, что и в десанте не всегда можно было услышать:
– ...убирайся к черту! Уговаривать тебя! На кой вы мне такие помощники! Вывернись наизнанку, а чтоб завтра были триста тысяч, и не подарок, а взаймы! И пусть попробует не вернуть!
Хрещанович, пронзив меня взглядом, на цыпочках вышел из кабинета.
Мне думалось, добыв деньги, я сотворил самое главное, но куда сложнее оказалось их реализовать. Я не очень представлял, в какое м-м-м, нет не скажу, в какое дерьмо я влез.
Что такое кино? Это, когда одному, не совсем нормальному человеку пришла в голову сумасшедшая идея, и он написал сценарий. Вокруг него соберется группа единомышленников, и каждый внесет свою сумасшедшинку. Потом они идут к директору студии и просят миллион или полмиллиона – сколько кому заблагорассудится – на реализацию этой идеи. Кучка ненормальных умников решает: ставить фильм или нет. Другие, не более нормальные, начинают обсчитывать, сколько будут стоить съемки каждого кадра, эпизода, сцены, техническая обработка материала... Почему я все время кручусь вокруг слов «нормальные – ненормальные»? Потому что ни один, находящийся в здравом уме промышленник, не станет сочинять смету и организовывать индустриальное предприятие, основанное на вольной игре ума. Шаблонов, подходящих для всех проектов, нет, Каждый раз это новое экономическое, организационное и кадровое решение. Есть ряд постоянных привходящих факторов, как-то: пьет или не пьет режиссер, какое у него настроение в день съемки, подготовлена ли сложнейшая аппаратура, каково настроение актера, будут ли нужные ветер или дождь, не опоздает ли поезд, везущий героиню не случится ли наводнение и т.д. и т.п. А банк каждые десять дней требует «декадку», то есть отчет о соответствии записанного в сценарии метража фактически отснятому. Если директор картины человек честный, то фильм никогда не может быть снят. Во главе съемочной группы нужен не то, чтобы крупный аферист, но хотя бы такой, который отчитывается перед банком, утаивая часть снятого метража для покрытия возможных неудач в будущем, умеющий подкупить персонал гостиницы, собрать массовку, в зарплате которой можно спрятать деньгу, нужную для повседневной потребы и т.д. В то время, когда я встал к рулю белорусского кино, слава богу, еще не было понятия «откат», воровали умеренно, а взяткой считалась шоколадка секретарше, как основному источнику информации и сплетен, пятерка администратору гостиницы за бронирование номера или сотруднику ГАИ, чтобы перекрыл на время движение. Если требовался генерал или лицо, равное по весу, приглашали его консультантом, но путем официальным, а не воровским. Чтобы свести все компоненты воедино, требовалось чудо. И оно почему-то происходило. В конце концов, все снималось, слаживалось, сходилось и склеивалось, и вот они заветные 2200–2700 метров пленки (дозволенная длина картины) с изображением и звуком, короче, фильм, отдаленно напоминающий сценарий, всеми читанный и утвержденный.
Затем наступала последняя и самая трудная стадия: надо всучить фильм начальству и доказать, что это самое гениальное творение на свете. У начальства бывает свое мнение. У более высокого начальства совсем иное. Иногда в процесс втягивалось самое-самое большое начальство, которое смотрело кино на дачах. А у него бывают жены, дети, тещи, и у каждого свой взгляд на киноискусство. Начиналось перетягивание каната. Чаще всего побеждали создатели картины, порой с некоторыми потерями, порой без оных. Но случались и катастрофы – фильм шел «на полку». Иногда на время, а то и навсегда...
Когда мои друзья узнали, какой крест возложила на меня судьба, они испуганно восклицали:
– Ты с ума сошел! Куда ты лезешь? Это же такое сложное дело, что освоить его только под силу изворотливому еврею! В этой среде надо вырасти... Там, брат, такая кормушка, как пить дать, в тюрьму угодишь!
Вопреки предсказаниям друзей, я довольно быстро разобрался во всех хитросплетениях кинематографического процесса и понял, что легенды о непознаваемости кинодела распускаются самими киношниками, любителями напустить вокруг себя туману. Темные очки, лохматые головы, огромные кепки, кричащие одежки, трубки в зубах, заморские ботинки – инопланетяне. К ним и подобраться страшно. Контролеры всех мастей норовили обойти непонятное кино стороной, а уж если встревали, творили с перепугу необъяснимые глупости. Однажды на главного бухгалтера картины «Лявониха на орбите» насел народный контроль, требуя объяснить, почему не задокументирован расход в три рубля. Он объяснял, что в сцене была занята собачка, и ее пришлось по требованию хозяйки кормить непременно супом, а его тарелка в сельской харчевне стоили 30 копеек. 30 х 10 = 300 копеек, то есть 3 рубля.
– Не втирайте нам очки! Режиссер, небось, сам съел, а на собачку сваливает. Мы запросили поликлинику и имеем справку, что у режиссера колит, вот куда улетели государственные денежки...
А мы с главным бухгалтером Госкино в это время пытались докопаться, куда исчезли из массовки 80 человек, приглашенных на свадьбу, ибо не смогли в кадре свадьбы насчитать более 10 гостей, снятых в разных костюмах и гриме, притом снятых с четырех разных точек. Попробуй, сочти, когда бешеная пляска снята крупным планом. Явно украли расход на «мертвые души».
Это не выдумка, а правда. Сколько глупостей и хитростей еще предстояло мне увидеть в ближайшие двадцать лет! Собачка была первой.
«Беларусьфильм» возглавлял тогда Иосиф Львович Дорский. Пыхтящая, потеющая и громогласная туша, мастер разноса, был он человеком добрейшим и бесконечно преданным делу. До этого работал в Витебске директором БДТ-2 – белорусского государственного драматического театра, второго по значению в республике и не последнего среди театров Союза, неоднократно и успешно выступавшего в Москве. Зачем ему было принимать «Беларусьфильм» и жить на два дома – понятия не имею. Он знал и любил актеров и режиссеров кинематографа, и его знали и любили. В Минск сниматься ехали охотно. Более того, ему удалось собрать б молодых режиссеров – выпускников ВГИКа и пригласить на работу в столицу Белоруссии вместе с интеллигентнейшим и мудрым их учителем Сергеем Константиновичем Скворцовым. Но был у Иосифа один недостаток – он не умел наладить производство. Когда я приходил на студию, мне казалось, что я попал в кутерьму местечкового кагала. По коридорам бегали люди, все говорили или кричали разом, что-то куда-то несли то туда, то обратно, и в центре людского водоворота временами возникала внушительная фигура Иосифа. Он тоже суетился, бегал, кричал, давал указания. Естественно, в сумятице и бестолковщине неминуемо завязывались какие-то петли, образовывалась путаница, и тогда, будто посланник божий, Иосиф, круша налево и направо, принимался разрубать узлы. Он сзывал всех в кабинет и устраивал разнос. В кабинете над директорским столом высилось пять седых голов, словно кочаны капусты на грядке. Это были консультанты, которых Дорский пригласил из Москвы. Каждый из них получал слово, и почти каждый предварял речь вступлением:
– Извините, я буду говорить сидя, что-то сегодня ноги не держат.
И каждый читал лекцию о том, что лошади кушают овес, а Волга впадает в Каспийское море. Может быть, когда-то они и были хорошими директорами, но сегодня потенциал их равнялся нулю. Потом опять был сольный номер Иосифа. Выкричавшись, он отпускал людей, позволял отправить в гостиницу консультантов. И когда все расползались, Иосиф с видом полководца, одержавшего победу, утирал пот и с тяжким вздохом произносил, адресуясь ко мне:
– И вот так каждый день!
Народ, собираясь в местах для курения, восхищенно кивал головами:
– О, Иосиф – это голова!
А я немало огорчил его, сказав однажды:
– А ты попробуй, Иосиф, прогони бесполезных советников и перестань сам мешать людям работать...
Он изумлено выпучил и без того выразительные восточные глаза:
– Я мешаю?!
– Ага. Не доверяешь и подменяешь.
Святая святых организационной работы – подбор кадров и проверка исполнения. Я убедил Иосифа заставить четко работать и отвечать за дело все студийные службы, а кое-где и подправить структуру управления, заменить людей. Во главе производства стоял опытный, но намертво зажатый Дорским инженер Александр Маркович Порицкий, надо было ему лишь развязать руки, и дело со скрипом, со срывами, но пошло. А вот техническая линейка – важнейшая часть кинопроцесса – была фактически без управления. Я присмотрел у себя в аппарате толкового инженера Бориса Антоновича Попова, который, по сути, руководил одним киномехаником да писал какие-то инструкции. Правда, кадр был, как говорится, со щербинкой – попав в плен 18-летним мальчишкой, работал в концлагере чернорабочим при огороде, а в Белоруссии это уже расценивалось как факт сотрудничества с оккупантами. Я пошел наперекор традиции и назначил его главным инженером студии, за несколько лет он сделал техническую базу «Беларусьфильма» одной из лучших в Союзе, к нам ездили за опытом.
Но главная работа предстояла впереди – надо было разобраться с каждым фильмом и возобновить производство. Над шестью картинами висело 12 членов редколлегий – 6 в комитете и 6 на студии. Известно, что у семи нянек дитя без глаза. Считалось, что в комитете наиболее умные. Я оставил при себе одного главного редактора, а остальных, раз умные, отправил на студию, пусть ведут картины. Бездельники отсеялись сами собой. Пришлось перечитать все сценарии, разобрать режиссерские разработки, а потом вместе со Скворцовым, Дорским и съемочными группами выработать стратегию по доводке до дела каждой картины. Началась работа с авторами по дописке сцен – требовалось обосновать расход дополнительных 300 тысяч. Ох уж эти неуправляемые авторы! Помню, сидим всей командой, ломаем головы, а Володя Короткевич, писатель, говорит:
– Я на минуточку, извините, в туалет...
Вышел и исчез на три месяца, а мы выкручивались как могли.
После этого я выехал в Москву, следом за мной потянулась режиссерская молодь. Словно вчера было...
Доложил согласованный с главной сценарной коллегией Госкино стратегический план Романову и, пока он читал бумаги, отвернулся к окну. А во дворе на лавочке сидят, словно котята, выброшенные на загородном шоссе, Виктор Туров, Борис Степанов, Игорь Добролюбов, Виталий Четвериков, Володя Бычков, Валя Виноградов, Ричард Викторов... А над ними белеет седой хохолок художественного руководителя Сергея Константиновича Скворцова, одетого, как всегда, скромно и элегантно. И ни движения, ни слова. Сидят, ждут решения судьбы. Да для них это действительно момент судьбоносный – позволят закончить картину, будешь работать в кино, которому посвятил себя, а если нет?.. Кто знает, как сложится жизнь.
Это была минута, когда я понял, что обязан выстоять и победить. Я получил тогда благословение на окончание работ. Вечером мы сидели в пельменной на улице Дружбы и обмывали успех, на ресторан денег не было. С того дня они мне стали близкими людьми – вечно кипящий идеями, весь из нервов Витя Туров, молчун Боря Степанов, степенный и скрытный Игорь Добролюбов, весельчак Виталий Четвериков, неуемный фантазер Володя Бычков, держащийся особняком Валентин Виноградов, сдержанный и воспитанный, никогда не теряющий самообладания Ричард Викторов, Борис Рыцарев. А те, первые картины выпуска 1963–1964 годов, как первые дети, дороги по-особенному Впрочем, чувство родства с кинофильмами, которые мне пришлось курировать от сценария до выпуска на экран более 20 лет, я ощущал по отношению к каждому. А было их, поди до двух тысяч. Стоило поставить подпись под приказом о запуске картины в производство – и она становилась моей, я нес ответственность за судьбу ее наравне с автором сценария, режиссером, художником, оператором. К сожалению это понимали далеко не все, иные обижались за слишком участливое отношение к общему детищу. А мне было одинаково с творцами и радостно, и больно при удачах и неудачах, хотелось своими руками отвести беду, смягчить удары судьбы, которыми сопровождался выход на экран иных творений.
Начав заниматься кинопроизводством, я понял, что не смогу наладить дело, пока не постигну кинопроцесс, начиная с азов. Сценарная стадия была мне близка по предыдущему опыту. Единственно, что стоило оттренировать, – это умение зримо представить образы героев, задуманных автором, сочинить мизансцену, кадр, эпизод. Здесь помогло мое пристрастие к живописи и сценическому искусству. Мое внутреннее видение, конечно, не совпадало с видением режиссера, но все-таки я мог оживить строчки сценария. Оставалось самое главное – понять, как режиссер переводит фантазию в предметный мир. Я зачастил на съемочные площадки, неважно где – в павильоне студии или за двести верст от Минска. Незабываемое время! Оно было, пожалуй, самым счастливым в бесконечной череде моих кинематографических будней.
Мой первый выезд в экспедицию. Ранняя пора теплой белорусской осени, золотая листва, пастельной зелени трава, прощальная ласка солнца. Одуряюще чистый воздух, чуть; приправленный запахом осенней прели, вливается в машину тугой струей. Любота! На горизонте – квадратная башня мирского замка, срезанная острым углом, рыжая черепица длинной кровли над большим залом молельной. Дорога заворачивает, и неожиданно над синевой старого леса повисает золотой лик Спасителя.
– Осталось пять верст, – говорит мой водитель Коля Дурейка.
– Откуда знаешь?
– Князья, когда строили, приказали на башне костела выложить позолоченным стеклом пана Езуса, чтобы каждый гость получал издали благословение.
– Добрые люди были, здешние господа...
– Ага. На всей Западной Беларуси таких катов[2] не знали. Пан светлый князь порол мужиков ежевичной лозой и солью велел присыпать, а пан святой ксендз, чтоб не слышно крику было, в колокола бил. Вроде як с Божьего благословения... Соседи говорили: «Опять в Мире черти свадьбу гуляют»... Прошлым летом тут проходил всесоюзный слет нищих, своего князя выбирали.
Виктор Туров снимает эпизод фильма «Через кладбище» по сценарию Павла Нилина – одного из тех, которых добрая душа из ЦК советовала мне закрыть. Я уже позднее узнал, что Нилина, не знаю, за какие уж грехи, начальство не жаловало. Перед замком был стеклянно-ясный пруд, и как раз когда мы подъезжали, над водной гладью разнесся гневный окрик режиссера, усиленный «матюгальником» – мегафоном:
– Остановите машину, кого там черт несет? Я же велел перекрыть дорогу... Внимание! Зючиха, пошла! Мотор!
И по зеленой кромке над водным зеркалом, не спеша, тронулась повозка. Красно-пегая Зючиха плыла в двух ипостасях – вниз и вверх ногами. Это было не только забавно, но и необыкновенно красиво, картинка выглядела прозрачно-легкой. Через несколько минут мы познакомились не только с любимицей группы Зючихой, но и с не менее любимым возницей – народным артистом СССР Владимиром Белокуровым. Кстати, Владимир Вячеславович очень любил сниматься у наших режиссеров, и мы с ним подружились.
Опять загремел мегафон:
– Всем по местам! Снимаем третий дубль, – Турова что то не устроило.
Когда я подошел к операторской группе, он увлеченно и горячо разъяснял главному оператору Юре Марухицу чего он хочет от кадра. Для меня важно было понять, что не устроило режиссера. Я приехал сюда не любопытства ради и не поруководить творческим процессом, а поучиться. Дело приходилось постигать с азов. Сотни километров, десятки дорог, долгие часы сидения в павильонах. Я благодарен и по сию пору своим юным подопечным и моим учителям: операторам Толе Заболоцкому, Юре Марухину, Саше Княжинскому, мэтру «графу» Андрею Булинскому, художникам – стихийно талантливому Жене Игнатьеву, академичному Володе Белоусову, которые, сами того не зная, открывали мне тайны художественного мастерства, умения создавать неповторимый колорит и настроение кадра. Мне повезло, что я постигал кинематограф у поистине талантливых людей. Все они стали большими мастерами, гордостью советского кинематографа. Особую роль в своей кинематографической судьбе отвожу Сергею Константиновичу Скворцову. Профессионал высшей пробы, обладающий тонким вкусом, талантливый педагог, деликатный и умеющий найти подход к каждому человеку, он не жалел времени на тех, кто вступил на тернистый путь режиссуры. Я ни разу не видел его взвинченным, проявляющим нетерпение, раздраженным, хотя те, кого он выводил на дорогу, были далеко не ангелы и в малом, и в большом. Соколята, встав на крыло, не замедлили предать своего наставника. Его попросту бросили, оставили в одиночестве. Забыты были и надежная твердость его руки, помогавшей каждому из них подняться на дрожащие ножки, и бесценные уроки жизненной мудрости, и наука глубокого постижения характеров, и умение найти адекватное кинематографическое выражение. Белорусское правительство оказалось благороднее – Скворцову присвоили звание заслуженного деятеля искусств, назначили пожизненную персональную пенсию. А его питомцы, сделав по одной картине, почувствовали себя мэтрами, забыв, что творчество – это непрерывное учение, постижение непостижимого. По-разному сложились их судьбы в дальнейшем, одни вознеслись, для других первая удача стала последней, но их удачи и неудачи также помогли мне в поисках «двадцать пятого кадра».
Пишу воспоминания и все время боюсь напыщенности и пафоса, боюсь показаться манерным и этаким умником, который хватал все с налета. Но что делать, писать об искусстве бытовым языком невозможно, а постигать тайны «двадцать пятого кадра» мне приходилось действительно с налета, времени на раскачку не было, банковский счетчик стучал неумолимо. «Двадцать пятым кадром» я называю способность вобрать в себя не только внешний, пластический ряд экранной картинки, но и то неуловимое и почти неопределимое словом впечатление, которое рождается от встречи с ней. Говорят, что человеческий глаз в состоянии уловить впечатление только от двадцати четырех кадров пленки, движущейся со скоростью двадцати четырех кадров в секунду, а если вставить двадцать пятый кадр, то он воспринимается уже не глазом и силой разума, а непосредственно подсознанием. Сложно? Но иначе не скажешь. Я вырабатывал в себе умение схватывать впечатление от кадра целиком, без попытки разложить на составляющие – свет, цвет, звук, актерский образ, ритм. Помимо этого существует еще настроение кадра, которое создается совместными усилиями художника, оператора, внутренним состоянием актера, цветом и фактурой декорации, освещением, движением воздуха, погодой, энергией режиссера и еще бог его знает чем, что в совокупности и составляет факт искусства, проникающего в наше подсознание. Если это удается, значит, художник сумел, а если глаз скользит по поверхности экрана, не воспламеняя душу, значит, не сумел. Опять ловлю себя на том, будто пишу учебник. Отнюдь! Я просто по истечении лет пытаюсь осмыслить, как я сумел заразиться киноискусством на всю жизнь, что помогало или мешало мне делать свою биографию. Ведь такова цель этих записок.
Необыкновенно много давало общение с актерами, а уже на первых порах мне пришлось увидеть работу таких мастеров, как Белокуров, Плятт, Грибов, Любшин, Виталий Соломин, мхатовская Васильева, Золотухин. Я имею в виду, не столько прямое, сколько экранное общение. Они работали по-разному. Одни попадали в цель с первого касания другим требовалось несколько дублей. На всю жизнь запомнился отсмотр более 10 дублей Славы Любшина в фильме «Альпийская баллада». Снимался эпизод схватки беглого «хефтлинга»[3] с немецкой овчаркой в горном ручье, когда он побеждает собаку. Раз за разом он бросался на разъяренного зверя – пес ведь лютовал по правде – в ледяную воду (+4 градуса по Цельсию) и снова требовал:
– Повторить.
Он остался доволен сыгранным куском только тогда, когда вошел в запал бешеной ненависти к псу, угрожающему его жизни. Рассказывали – этого не было в кадре – что собаку с трудом отобрали у актера. Едва выдохнув:
– Довольно... – он, обессиленный, упал на траву.
А как роскошно вел сцену игры в бильярд Белокуров, воплощавший в фильме «Москва – Генуя» образ Ллойд-Джорджа. Эпизод записан в сценарии двумя строчками, а опытный актер растянул его метров на 150 (полчасти), сделал ударным и чрезвычайно важным для концепции фильма. Вот он, не спеша, берет кий, рассматривает его, поворачивается к столу, добродушно ворчит, улыбаясь в усы, вышколенный и величественный английский дедушка, этакий сытый кот. И все время от него глаз не оторвать. Шельма, Актер Актерыч! Но вот одно мгновенное, резкое движение – и кот превращается в хищника, достойного представителя Владычицы морей.
Я сдал в положенные сроки все фильмы, и каждый из них возил в Москву лично. Во-первых, надо было перезнакомиться с аппаратом, найти друзей, во-вторых, следовало заставить уважать себя. За короткие пробежки по коридорам власти в прежние заезды я понял, что ждать милостей от чиновников не приходится. Над ними не капало, и съемочные группы просиживали неделями в ожидании заветного акта о приемке фильма. Просмотр фильма? Нет, давайте завтра... хотя, лучше, послезавтра... Следующий этап: обсуждение. Завтра, на свежую голову. Акт подготовим к завтрашнему утру... Акт готов, надо подписать у начальника главка... Нет, сегодня его не будет. Они были славные ребята – сначала Лева Кулиджанов, потом Юра Егоров. Но ни одного, ни другого на месте не поймать. А еще предстоит, чтобы зам. председателя Госкино Владимир Баскаков украсил завизированную всеми бумагу своим автографом. А у Владимира Евтихиановича, мрачного на вид, но «доброго внутри», настроение менялось, как осенний ветер... Всем им было не понять, что опоздай акт на один день, банк прихлопнет счет студии, и полторы тысячи человек не принесут домой зарплату... Безразличие к судьбе студии предстояло переломить. И переломил. Никогда не сидел в Москве больше двух дней. Всех начальников брал мертвой хваткой. Главное было внушить, что Белоруссия – это не Белорусская область, вроде, скажем, Вологодской, а суверенная республика, такая же, как и РСФСР, а фильм сдавать приехал не завхоз «Беларусьфильма», но министр и полномочный представитель правительства республики. Правда, если зампред Госкино пытался улизнуть через другую дверь, чтобы не брать на себя ответственность, а спихнуть на другого, полномочный министр не гнушался перехватить беглеца и сунуть ему ручку для подписи.
А дела шли своим чередом. Работяга Петр Борисович Жуковский, нахмурив брови и строго поджав губы, безотказно и успешно тащил кинофикацию и кинопрокат, я старался му не мешать. Правда, пришлось немало потрудиться, чтобы он научился улыбаться, уж слишком суров был. Зато второй заместитель, Володя Ивановский, знакомый мне по вместной работе секретарями горкомов комсомола, заносчивый и малость хвастливый витеблянин, был энергичен сверх меры и порой путал мне карты. С Жуковским они были на ножах. Разрулить ситуацию помогло несчастье – едучи зимней ночью к жене в Витебск, погиб «добрый дух» студии, Иосиф Дорский. Я затеял большую реорганизацию. Во-первых, надо было ликвидировать студию документальных и научно-популярных фильмов, которая влачила жалкое существование в приспособленном здании – бывшем костеле. При этом техническая база «Беларусьфильма» использовалась на половину мощности. Я уже предлагал документалистам переехать туда, но они цепко держались за свои занюханные углы. Во-вторых, мне не нужны были два зама, которые мешали друг другу. Пускай будет так: один зам, он же начальник главного управления кинофикации и кинопроката, второй зам, он же генеральный директор студии. С проектом постановления я пошел к председателю Совмина. Он встретил меня недоверчиво:
– Что, опять явился какие-то загадки загадывать? – Он побаивался нас двоих, самых молодых министров: меня и Леонида Хитруна, председателя госкомитета сельхозтехники, – чуть не на каждом заседании Совета министров мы поднимали «неудобные» вопросы.
– Честное слово, Тихон Яковлевич, никаких загадок. Все ясно, как божий день.
Прочитав бумагу и проект постановления, он поднял на меня глаза и улыбнулся:
– Очень дельно. Действуй. Внесу на ближайшее заседание.
Я поблагодарил и поднялся, чтобы уйти, но он придержал:
– Погоди, а теперь скажи мне, зачем ты это делаешь?
Я удивился:
– Там же все написано...
– Мало ли что написано... А на самом деле?.. Избавиться от кого-то надо?
– Тихон Яковлевич, вы мне не верите? Смотрите: никого не увольняю, все при деле, все при зарплате, а кое-кто и прибавку получит, большая экономия за счет ликвидации студий...
Он пожал плечами:
– Чудак. Все идут, просят: дай, дай, дай, а ты предлагаешь – возьмите.
– Я вас обманывал когда-нибудь? Помните, триста тысяч? Все до копейки вернул, а ведь мог и не вернуть, и вы ничего бы мне не сделали.
Он засмеялся:
– Убедил, действуй.
Несмотря на вопли документалистов, не желающих покинуть любимых тараканов, я провернул реформу в две недели, и все стало на места. Костел передал Союзу кинематографистов, чем сразу завоевал доверие его председателя, старейшины белорусского кино, Владимира Владимировича Корш-Саблина, и он перестал мешать моей работе. Жуковский понемногу привыкал улыбаться, не бегал ко мне жаловаться на Ивановского. Ивановский оказался на редкость деятельным и полезным работником на студии. С моих плеч свалилась куча хозяйственных забот, которые покойный Дорский очень умело перекидывал на меня. Даже сдачу картин Володя взял на себя. Мы с ним затеяли и провернули очень большое дело: в 43 километрах от Минска получили 70 гектаров леса и лугов на пересеченной местности, с ручьем, который преобразили в пруд, заброшенной узкоколейкой. Организовали там площадку для съемок на натуре. За счет строительства декораций выстроили целый городок – гостиницу, склад для аппаратуры, партизанский лагерь, старую деревню... Все – под видом декораций. Хотя это были декорации, но в отличие от старого порядка, отсняв, не ломали и не жгли их, не продавали на дрова. А 43 километра – это уже можно было приплачивать к зарплате командировочные расходы, чего, скажем, нельзя было делать при 40 километрах. Сколько тысяч принесла эта площадка за счет сдачи в аренду другим студиям и насколько удобнее стало работать самим!
Время было непростое. Никита Сергеевич, развалив все, что смог, в сельском хозяйстве, обрушил свою неуемную энергию на подъем литературы и искусства. Воспоследовал ряд возвышений и падений имен и судеб, притом без всякой системы. Одних, как Солженицына, подняли до уровня Льва Толстого (статья Ермилова в «Правде»), других утюжил бульдозерами (в буквальном смысле, как это было с выставкой скульпторов-модернистов). Поэтов-новаторов Никита Сергеевич без долгих раздумий окрестил «пидирасами», на Анне Ахматовой висело грязное пятно, как на публичной женщине. А что же «важнейшее из искусств»? Подать сюда Тяпкина-Ляпкина! И последовал разгром новой картины Марлена Хуциева «Застава Ильича». Я состоял в одной партии с Хрущевым, исповедовал те же идейные принципы, смотрел оба варианта картины – основной и переделанный – и, честно говорю, так и не понял, что вызвало гнев «кукурузника», где он усмотрел крамолу. Обычные противоречия отцов и детей, которые, освоив опыт старшего поколения, идут дальше, хотят жить по-своему. Ему бы, мудрецу доморощенному, «сделать стойку» на Солженицына. Хитрый политикан, Хрущев не без умысла разоблачил бесчинства Сталина. Это был громадный политический выигрыш для него и в общественном, и в личном плане: под расстрельными списками стояли и его подписи. Крича громче всех: «Держи вора!», он переводил стрелку на Сталина, отводил от себя и соратников участие в политических репрессиях. У него хватило ума и хитрости остановиться на политическом разоблачении культа личности, не допустив разгула эмоций. Представим себе на минуточку, какую волну народного гнева вызвали бы живые свидетельства мучеников режима в пору, когда многие еще были живы, а раны свежи. Но на уста средств массовой информации была наложена печать умолчания. «Культ личности, культ личности!» – кричи, сколько хочешь, но ни одной личной судьбы, ни одной картинки истязаний на телеэкране, ни одной подробности тюремного и лагерного быта в литературе и искусстве. Культ был, а последствий вроде бы и не было. Романтические образы борцов революции и кристально-чистых комиссаров по-прежнему волновали бардов с Арбата, заодно они славили хрущевскую «оттепель». Власти опомнились и начали уводить Солженицына потихоньку в тень, а потом и вовсе сплавили за границу. Но джинн сталинских репрессий уже был выпущен из бутылки и начал будоражить общество, подкапываясь исподволь под устои советской власти. А вслед за «оттепелью» пришли «холода».
Тайной за семью печатями осталась для меня травля гениальной картины Андрея Тарковского «Андрей Рублев», которую то выпускали на экран, то снимали, то разрешали вывезти за рубеж, то требовали отозвать в день, когда уже в Париже был объявлен сеанс. Председатель Госкино А. Романов метался между Гнездниковским переулком и Старой площадью. В конце концов «Рублев» все же уехал на Каннский фестиваль и получил приз ФИПРЕССИ (объединения прессы), хотя, на мой взгляд, более достойного претендента на главный приз не было. Мне кажется, что именно издевательская возня с «Андреем Рублевым» ожесточила характер Тарковского, он озлобился и возненавидел любое прикосновение указующего перста к его творчеству. Помню, значительно позднее, когда было закончено и принято к выпуску на экран «Зеркало», оставшись вдвоем с Андреем, я спросил:
– Андрей Арсеньевич, мне, ради постижения вашего творческого опыта, интересно, как возникла потребность в данном месте фильма использовать библейский образ «неопалимой купины»?
Он жестко сомкнул челюсти и процедил сквозь зубы:
– Я Библию не читал...
Такая откровенная ложь и нежелание разговаривать меня даже не обидели: он в каждом «руководящем» вопросе видел подвох. А мной руководил неподдельный интерес к его творческому методу.
Как мне кажется, столкнувшись с феноменом «Андрея Рублева», власть предержащие испугались раскованности мысли и новизны киноязыка, которые все более настойчиво утверждались в творчестве молодой режиссуры. Вероятно, особенно пугало, что эти веяния пришли с западными ветрами. Я помню, какое ошеломляющее впечатление произвели на меня работы итальянских неореалистов и польских мастеров Ежи Кавалеровича и Анджея Вайды. Экран заговорил языком жестокой правды, от которой старательно оберегали советских кинематографистов и начальство, и официальная кинокритика. С языка наших молодых режиссеров не сходили имена мастеров психологического кино: Микеланджело Антониони и беспощадного в обличении «общества потребления» Фредерико Феллини, обнажающего ханжество и убогость духовного мира буржуазии испанца Луиса Бунюэля и других мастеров западного кино. К сожалению иные из наших режиссеров с жадностью заглатывали свежую наживку. Но вместо творческой переработки великолепного опыта старались механически наложить на нашу жизнь буржуазные схемы. Но убожество хрущевских пятиэтажек никак не компоновалось с роскошью буржуазных апартаментов, а наша домохозяйка, замученная очередями, глядя на терзания богатой бездельницы-буржуазки, вздыхала: «Мне бы ваши заботы». Мода рождала поток серых и фальшивых картин.
Неразборчивость поражала. Почему за образцами надо ехать за границу? Западные мастера называли своими учителями российских гениев, Достоевского и Толстого, Эйзенштейна и Станиславского, в полную мощь развернулся талант великого Бондарчука, ошеломлял открытиями в области киноязыка Андрей Тарковский, герасимовский «Тихий Дон» потрясал глубиной исторического исследования и верностью в раскрытии народных характеров, а мы долбили: Феллини, Антониони, Антониони, Феллини... Но и тот и другой были глубоко национальны в своем творчестве! Думаю, никто из них не взялся бы, да и не смог поставить сцену псовой охоты так, как это сделал Бондарчук в «Войне и мире», не было и нет равных ему баталистов, он обессмертил образ русского солдата и беспощадно осудил войну в фильме «Судьба человека».
На «Беларусьфильме» удачи сопутствовали режиссерам, которые следовали традициям русского реалистического искусства, опирались на исторический опыт народа, не отвергали традиций жанрового искусства. Виктор Туров, после экранизации повести П. Нилина «Через кладбище», поставил по сценарию замечательного литератора Геннадия Шпаликова поразительную по глубине чувства ленту «Я родом из детства». Сиротская судьба автора и трагизм военного детства режиссера дали удивительно душевный, окутанный печалью сплав, картину редкую по душевной тонкости, я думаю, одну из лучших об украденном войною детстве. На серьезные обобщения вывела картину песня Владимира Высоцкого «На братских могилах не ставят крестов». Большой удачей для неуемного фантазера и выдумщика Володи Бычкова стала редкая по цельности стиля, живописности и романтизму сказка «Город мастеров». Борису Степанову удалось талантливо перенести на экран повесть Василя Быкова «Альпийская баллада». Увенчалась успехом попытка исторической драмы «Москва – Генуя» режиссера Алексея Спешнева. Писатель Алесь Адамович вместе с Туровым взялись за большую картину на партизанскую тему «Сыновья уходят в бой».
Политические бури не коснулись творчества наших кинематографистов, хотя споров в процессе сценарной подготовки и съемок возникало немало. Наиболее крикливым оказалось племя молодых документалистов. Не то на пленуме Союза кинематографистов, не то на заседании коллегии я выслушал гневный упрек в отсутствии творческой свободы, что порождает серость, мелкотемье и т.д. Досталось и «социалистическому реализму» как непременному творческому методу советского художника. Я, понятное дело, не мог опровергнуть доктрину, утвержденную партией, хотя теоретическими изысканиями в этой области не занимался. Смысл «соцреализма», если очистить его от шелухи научных слов, это приукрашивание жизни в соответствии с коммунистической доктриной. Иначе говоря, ложь как метод творчества. Для меня существует хорошая или слабая литература, хорошие или слабые фильмы, я не терплю фальши, схематичности, пустоты. Не зная метода соцреализма, творили Пушкин, Гоголь, Лермонтов, ранний Маяковский. Чем они руководствовались – меня не интересует. Это критики привыкли раскладывать все по полочкам. Документалисты требовали абсолютной свободы творчества, иначе говоря, требовали снимать правду. А какова она? Полемизировать с ними абстрактно не имело смысла, да и отвергать «партийный» метод творчества я не имел права. Выбрав троих, наиболее крикливых, пригласил к себе и сказал:
– Вот вам, ребята, по 20 тысяч рублей, по «Конвасу»[4], 3000 метров пленки – на пять дублей – хватит? Снимайте, что хотите, но через два месяца жду с готовыми фильмами. Все по нормам, без обиды, так? Буде не хватит приходите. Согласны?
Через два месяца, все как один, приползли повиниться – ни один фильма не сделал. Молодая амбиция рвалась на волю, и хотелось «самовыразиться», сотворить что-нибудь этакое-такое необычное, выдающееся, крикнуть громче всех... А что сделать и как – пороху не хватило. И не только пороху – масштаба мышления и жизненного опыта. Пришлось в помощь каждому дать по наставнику из тех, кого они считали замшелыми консерваторами. Общими усилиями вытащили нечто приемлемое, но, увы, не выдающееся.
В художественном кинематографе конфликты назревали более крупные. И спор навязывали не мальчики, а крупные авторитеты литературы. Мне пришлось проявить немалую стойкость, отбивая нападки на «Третью ракету» Ричарда Викторова по повести Василя Быкова. Картина жестко и в убедительной художественной форме утверждала, что трус и предатель в бою с фашистами опаснее врага. Ревнители чистоты рядов Советской армии усмотрели в этом поклеп на нее, и начались сердитые окрики. Но, так или иначе, удалось отмахаться. А в «Альпийской балладе» по повести того же Быкова мы вошли с автором в конфликт. Ему не хватило художественных аргументов в утверждении собственных идейных амбиций. Едва не умирающий от голода беглец из фашистского плена, вспоминая довоенную жизнь, жалуется итальянке, также беглой, на несправедливости социалистического строя. Без какого-либо сюжетного или логического основания Быков втаскивал политический мотив. Против такой натяжки бунтовал мой собственный эстетический и жизненный опыт. Я вовсе не собирался обелять ошибки советской власти при коллективизации деревни. Меня удивляло, что Быков, большой и тонкий художник, не чувствовал фальши. Напрасно я доказывал, что в заданную им сюжетную ситуацию этот мотив никак не вписывался и грубо разрывал художественную ткань. Я рискнул сослаться даже на собственный опыт. Ранней весной 1942 года я находился в ситуации беглеца из плена. Блуждая вторую неделю по снегам в немецком тылу, когда от голода мир утратил краски и стал черно-белым, а сознание путалось, видения мои были связаны не с арестом любимого дядьки, а с мучительным желанием выпить стакан чая или хотя бы горячей воды. Быков не принимал никакой аргументации, видя в замечании только насилие над волей писателя. В конце концов я отступил, тем более что эпизод не имел самодовлеющего значения. Да и автор был скандальный. Как никто из белорусских писателей, он опубликовал все написанное до строчки и вышел на всесоюзный масштаб, и, как никто, громко кричал, что его зажимают, обижают и т.д. А у кого из пишущей братии не бывало стычек с редакторами?