ЧАСТЬ ВТОРАЯ Жизнь наша советская
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Жизнь наша советская
Деревья срывались с откосов,
Летели на крыльях зеленых,
В истерике бились колеса,
В ознобе дрожали вагоны.
Их гул, неуёмно-тревожен,
Над степью притихнувшей реял:
Мы больше не можем, не можем!
Скорее! Скорее! Скорее!
И солнце качалось над нами,
За горы ныряя устало,
И желтое жидкое пламя
В рассыпанных лужах сверкало.
МИРНАЯ ЖИЗНЬ –
И приехали мы в Ленинград, и началась наша мирная жизнь — трудная, горькая, но разбирался я в ней все лучше и лучше.
151
ГРАЖДАНКА РУБИНШТЕЙН, ОТВЕЧАЙТЕ! –
Наши соседи Лазарь Абрамович и Роза Борисовна были реабилитированные, они отсидели по семнадцать лет. Роза попала в лагерь за потерю комсомольского билета. Не помню, за что забрали Лазаря, но он дважды был "под вышкой". Из камеры смертников то и дело уводили на расстрел, но ему повезло — оба раза приговор почему-то пересматривали.
Познакомились и поженились они уже в ссылке — два измученных, рано постаревших человека. У них был сын, шестнадцатилетний Яшенька, о котором Роза говорила:,
"Ведь вот поздний ребенок, а смотрите, какой удачный получился".
Яшенька — противный и смешной — иногда заходил в нашу комнату и нес ахинею:
— Лидия Викторовна, а вы бросили бы Льва Савельевиче за двести тысяч?
— Нет, не бросила бы.
Он не верил:
— Ну да — за двести тысяч? А потом просил:
— Достаньте мне почитать что-нибудь порнографическое.
Пищу он глотал, как удав, съедая зараз по восемь-десять бутербродов.
Но рассказ не о нем, а о Лазаре.
Маленький, тщедушный, он с утра, часов с шести, начинал шаркать по темному коридору: взад-вперед, взад-вперед, сотни раз, не преувеличиваю.
Ложились мы поздно, и это шарканье сводило нас с ума.
Лиля умоляла:
— Лазарь Абрамович, голубчик, ну что вам тут в коридоре? Шли бы на улицу — погуляли, подышали воздухом.
Он послушно уходил, но назавтра все начиналось снова.
Мы не сразу догадались, что это тюремная привычка: так мерил он шагами камеру, в ожидании близкой и неизбежной смерти.
Как-то, проходя по коридору, Лиля услышала в их ком-
152
нате голоса — мужской и женский. Розы Борисовны дома не было, и Лиля, очень удивившись, прислушалась. Говорил Лазарь — хрипло, отрывисто, с угрозой:
— Гражданка Рубинштейн, отвечайте, кому вы отдали свой комсомольский билет? Отвечайте сейчас же, не то вам будет плохо.
И высокий, захлебывающийся женский голос:
— Гражданин следователь, не бейте меня! Я все скажу… Я не виновата… Не бейте меня!
И опять:
— Гражданка Рубинштейн, отвечайте…
Холодея от ужаса, Лиля заглянула в приоткрытую дверь. Лазарь был один. Он сидел на стуле посредине комнаты и изображал сцену допроса жены. Лагерь не кончился. Несмотря на реабилитацию, семнадцатилетнее заключение продолжалось. Казалось, что еще минута, и разум сорвется в пропасть.
Этим темным несчастным людям не везло и после освобождения. Лазарь работал на открытом воздухе, на постоянном сквозняке, и почти совершенно оглох. Свой заработок он пропивал. Он с гордостью представлялся:
— Я — человек пьющий.
Или:
— Я — человек слишком культурный.
Жили они в нищете и протянули недолго. И он и она умерли от рака.
БЛАГОДАРИТЕ СУДЬБУ, ЧТО ВЫ ПАРАЛИЗОВАНЫ –
Я не знаю точно, в чем провинился перед Сталиным первый секретарь ленинградского обкома партии Попков. Не хочу сказать, что это был хороший человек (на душе у руководителя такого ранга, во всяком случае в нашей стране, неисчислимое и неизбежное количество грехов), но всю войну он был на своем посту и подписывал документы вместе со Ждановым.
153
Ходили слухи, что после войны он мечтал сделать Ленинград столицей РСФСР. Сталин мог усмотреть в этом некий подвох, покушение на свою беспредельную власть. Да мало ли что могли ему донести? В то время людям, находившимся наверху, было очень легко сводить друг с другом счеты.
В Ленинград приехал Маленков, о котором шепотом говорили, что у него руки по локоть в крови. (Передо мной и сейчас стоит его страшное, похожее на блин лицо.) Попков принял высокого гостя в Смольном. Сомневаюсь, что кто-нибудь когда-нибудь узнает подробности их разговора. Известно только, что Попков приехал на машине, а ушел пешком, успел написать отчаянное письмо Сталину и, вероятно, в тот же вечер был арестован.
Дочь третьего секретаря обкома Капустина рассказывала мне позже, что ее отца, Попкова и других ленинградских партийных руководителей Сталин велел не расстреливать, а подвесить на крюк, под ребро. Он был хорошим учеником — кажется, Гитлер подвесил так покушавшихся на него генералов.
Марина Цветаева писала:
"Поэт издалека заводит речь,
Поэта далеко заводит речь".
Я тоже завел речь издалека и вспоминаю об этих событиях, о которых знаю немного, лишь для того, чтобы рассказать, как "Ленинградское дело" отразилось на мне и моей семье.
Жили мы плохо. Регулярной работы не было. Иногда какой-нибудь стишок печатали в «Смене». Изредка, очень изредка бывала халтура на радио — песенка для детской передачи о пионерском галстуке, о партии или о рабочем классе. Платили гроши, но все же это была поддержка.
И вот однажды я позвонил в радиокомитет — нет ли работы. Ответ был ошеломляющим:
— Повесьте трубку и не звоните нам больше никогда!
Я совершенно растерялся, но, немного опомнившись,
154
набрал номер снова и попросил главного редактора. На мой вопросительный лепет последовала грубая отповедь:
— Ах, вы ничего не понимаете? Так я вам объясню. В своих стихах вы воспеваете врага народа Попкова. С такими авторами мы не желаем иметь ничего общего.
И тогда я вспомнил: несколько месяцев тому назад я пробовал дать на радио поэму о Ленинграде. Начиналась она в духе Ольги Берггольц:
"Разметались улицы
В белом бреду,
А дома сутулятся:
Ой, упаду!
Поскрипывают валенки,
Печатая следы…
Саночки маленькие
Два ведра воды".
Затем убогими стихами описывался подвиг бойца. Потом начинался раешник — приезд на фронт шефов.
Конец поэмы был барабанно-лозунговым. Я пересказывал газетную статью о собрании городского актива, на котором Ленинграду торжественно вручали орден Ленина. Вручал Калинин, принимал Попков. Об этом в поэме была одна строчка.
К моему великому огорчению (и на мое счастье) произведение не вышло в эфир из-за низкого художественного уровня. И вдруг теперь оно выплыло на свет Божий. Трудно поверить, но в те черные годы коварная строчка могла стоить мне тюрьмы, а, следовательно, и жизни. Хотя сообщение: "Попков — враг народа" появилось только вчера, я должен был знать о его «измене», когда писал поэму.
Я стал умолять главного редактора отдать мне рукопись. У меня не оставалось ни мужества, ни гордости — один животный страх. Он грубо ответил, что отдавать ее не собирается. И добавил:
— Скажите спасибо, что я добрый человек. Я слышал, что вы всю жизнь прикованы к постели и поэтому из жалости
155
к вам сейчас же сожгу вашу мазню. А вообще-то следовал ее послать в Союз Писателей или в другое место. Благодаря те судьбу, что вы парализованы, не то бы вы так легко не отделались. И не смейте нам больше звонить.
Что ж, вероятно, это был действительно добрый человек И смелый. Ведь поступая так, он тоже ходил по краю. А говорить со мной в ином тоне он не мог — в комнате быта свидетели.
О СТАЛИНЕ-
1. Академик Варга
Гуляла в те послевоенные годы история про академика Варгу — советника Сталина по экономическим вопросам.
Однажды ночью к нему пришли незваные гости и предъявили ордер на арест, подписанный самим Берией.
Известно, что Сталин любил работать по ночам. Пришедшие не доглядели, и Варга успел набрать его номер.
— Иосиф Виссарионович, меня арестовывают по приказу товарища Берии.
— Передайте трубку старшему по званию.
Варга протянул трубку: "Вас товарищ Сталин". Старший по званию принял трубку дрожащими руками и залепетал:
— Да, товарищ Сталин… Хорошо, товарищ Сталин… Но, товарищ Сталин, что же будет со мной? Ведь Лаврентий Павлович сам…
Сталин нетерпеливо перебил:
— Передайте трубку следующему по званию. И опять короткие фразы:
— Да, товарищ Сталин! Слушаю, товарищ Сталин! Есть, товарищ Сталин!
Закончив на этом разговор, младший по званию повесил трубку, вынул револьвер и выстрелил в своего командира.
156
Затем он вежливо извинился перед Варгой, и оперативники ушли, волоча за собой труп.
2. Позвоните по такому-то номеру
Мне кажется, что у Сталина было какое-то свирепое чувство юмора. Он любил забавляться трепетом своих подданных.
Писатель Леонтий Раковский, автор книги "Генералиссимус Суворов", получил письмо: "Позвоните тогда-то, по такому-то номеру".
Он счел это глупой шуткой, но, заинтригованный, все-таки решил позвонить. Телефона у него не было. В назначенное время он зашел в телефонную будку и набрал номер.
Ему сказали:
— Товарищ Раковский? Обождите, с вами будет разговаривать товарищ Сталин.
Раковский обомлел. По тону он сразу понял, что это не розыгрыш
Ждать пришлось долго. Около будки образовалась очередь. Рассерженные люди стучали в дверь, торопили. Раковский, бледный от испуга, высунулся наружу и попросил:
— Товарищи, умоляю, потише — я говорю с товарищем Сталиным.
Эти идиотские, неправдоподобные слова вызвали взрыв хохота. В будку забарабанили сильнее.
Наконец в трубке послышался характерный, до ужаса знакомый голос:
— Товарищ Раковский? Здравствуйте. Я прочел вашу книгу. Она мне понравилась, но у меня есть кое-какие замечания. Возьмите карандаш, бумагу — я буду называть страницы.
Раковский совсем растерялся. Заикаясь от страха, он забормотал, что у него нет телефона, что он звонит по автомата у и почти ничего не слышит из-за волнения и шума.
Сталин резко перебил:
— Так вы что — не можете со мной разговаривать?
157
И повесил трубку.
Шатаясь, хватаясь за сердце, несчастный писатель прошел через безмолвно расступившуюся очередь. Весь день он слонялся по улицам, понимая, что дома его "уже ждут". Но выхода не было, и около часа он обреченно поднялся по лестнице. Дверь открыла жена.
— Где ты пропадал? — воскликнула она. — Я уже начала беспокоиться. А ты знаешь, у меня для тебя сюрприз: нам неожиданно поставили телефон.
Утром раздался звонок:
— Товарищ Раковский? Теперь вы можете со мной разговаривать? Возьмите, пожалуйста, карандаш и бумагу.
3. Пирожки
Мой приятель, которого арестовали в сорок шестом, рассказывал:
— Со мной в камере сидел старик-грузин, измученный всегда печальный.
Я был молод, во мне клокотала жизнь, я не мог полностью осознать ужас происшедшего. И я утешал его:
— Не надо так горевать, отец. Все еще переменится. Мы еще выйдем на волю.
— Может быть, — вздохнул он. — Может быть, вы и выйде| те. Все, кроме меня.
— Почему же?
И тут он сказал потрясающую, почти библейскую фразу:
— Я знал Ирода, когда ему было девятнадцать.
И продолжал:
— Мы были тоже молоды, нам было нечего делать и мы организовали коммунистическую ячейку.
Собирались раз в неделю у учителя — семейного человека. Рассуждали, спорили о светлом будущем, а потом жена учителя вносила блюдо поджаристых пирожков…
Один раз мы заметили, что Джугашвили все время выхо-
158
дит из комнаты. А когда жена открыла дверь кухни, она увидела на блюде всего один пирожок. Учитель спросил:
— Джугашвили, как мог ты сделать это? Ведь мы все ждали…
И он ответил:
— Я хотел.
Старик опустил голову, голос его упал:
— Может быть, вы и выйдете. Но я — никогда. У него хорошая память. Он боится, что я могу рассказать кому-нибудь про пирожки.
И снова добавил свою ужасную фразу:
— Я знал Ирода, когда ему было девятнадцать.
БУМАЖКУ ПОТЕРЯЛА –
Сталин чудил как хотел, и страна послушно выполняла его капризы.
Помню борьбу со служебными опозданиями. На три минуты — выговор в приказе, на двадцать — суд и принудработы.
Случались курьезы, над которыми никто, впрочем, не смеялся. В истерической утренней спешке женщины набрасывали пальто, забыв надеть юбку, мужчины приходили без галстуков и пиджаков. Дядя Виктории Д. — однорукий герой войны, профессор университета — однажды утром в такси с трудом натягивал брюки.
Несколько месяцев подряд радио работало с трех часов дня, чтобы не мешать людям "выполнять и перевыполнять план".
Джаз упразднили после газетной кампании о "растленном влиянии Запада". Твист считался позорным, приравнивался чуть ли не к стриптизу.
В концертных залах и по радио исполнялась только музыкальная классика, в основном русская. От бесчисленных повторений просто тошнило. У меня даже было стихотворение:
159