2
2
После окончания института Сологуб получил место учителя и следующие десять лет провел в провинции — в уездных городках: Крестцах Новгородской губернии (1882–1885), Великих Луках Псковской губернии (1885–1889), Вытегре Олонецкой губернии (1889–1892). Мать и сестра последовали за ним.
Переезд из Петербурга в Крестцы (через Новгород) состоялся в августе 1882 года и был первым в жизни писателя путешествием по России.
Город вовсе небольшой
Над Ходовою рекой.
Где ни стань, увидишь поле
И окрестные леса…[68] —
писал Сологуб о пейзаже, открывавшемся из его окон. О местном колорите напоминает бывшее название одной из немногочисленных улиц — Моховая-Болотная (ныне Чапчахова). Река Холова впадает в Мету, Мета протекает сквозь Великие Луки… «Серая Мета, серые, длинные туманы, пьяное и глухое сердце России», — писали летом 1911 года Сологубу «жители унылой Новгородской губернии» Мережковские, напоминая автору «Тяжелых снов» и «Мелкого беса» о его прошлом[69].
Тетерниковы обосновались в доме на Старо-Рахинской улице (ныне ул. Краснова), в котором обычно жили учителя, — рядом с городским училищем. Переселение на новое место означало для Сологуба прежде всего изменение привычного жизненного уклада: освобождение от контроля со стороны «бабушки» и усиление материнского надзора.
Г. И. Агапова, опекавшая «внука» вплоть до своей кончины, писала ему 4 сентября: «Дорогой мой, милый мой Внук! Благодарю, мой родной, за твое письмо от всей души и сердца. Оно меня успокоило и развлекло немного, я очень беспокоилась за вас, как вы добрались. Господи, какая сделалась страшная тоска, когда я пришла домой, проводив вас, я думала, что я с ума сойду, пустота, тишина <…> я беспрестанно плачу <…> нет вас и никого у меня теперь, одна, одна»[70]; 10 октября, обращаясь к Татьяне Семеновне: «Няня, милая моя, дорогая моя, вспоминаешь ли ты меня так часто, как я тебя, ни единого дня, ни минуты, чтобы о тебе не думала и не вспоминала тебя»[71].
Первые крестецкие впечатления сильно удручали недавнего петербургского студента. Обеспокоенная его душевным состоянием и новым окружением, Галина Ивановна напутствовала:
…послушайся моего совета, <так как> ты еще очень молод, людей видел немного и знаешь людей мало, то будь, мое сокровище, осторожнее на знакомства, несчастная провинция и глушь портили людей и даже таких, которые не способны были принять что-нибудь дурное, у меня были в глазах страшные примеры полюбивших пьянство, карты и разврат по неимению лучших развлечений, с самого начала давай отпор: не пью, не играю, и тогда тебя оставят в покое. Ты не сердись, мой дружочек, на меня, что я пишу это, но это мой долг, моя святая обязанность охранять тебя советами, и данное обещание за несколько часов до смерти твоему честному, благородному и нежно любившему тебя отцу, и мною уважаемому от всей души, я чту память его, исполняю его просьбу[72].
Возможно рассчитывая на перемену участи, Сологуб писал о неприглядных обстоятельствах новой жизни «по начальству». 1 ноября 1882 года директор института К. К. Сент-Илер сообщал ему:
Любезный друг Тетерников,
Надеюсь, что Вам известно мое искреннее желание Вам дать место лучше Крестецкого: Вас туда назначили совершенно случайно и без моего ведома. Между тем мне Вас жаль, так как в Крестцах, вероятно, очень скучно и нечем заняться серьезно. Поэтому я решаюсь Вам предложить работу, которая, может быть, Вас заинтересует. В Петербурге есть комиссия о народных чтениях, которая издает эти чтения и платит авторам хороший гонорар (кажется, около 100 р. за печатный лист). Вы хорошо пишете и, я думаю, могли бы попробовать написать чтение для народа. В библиотеке училища, конечно, найдутся чтения Соляного городка и «Выс<очайше> Утвержд<енной> Комиссии»[73]. Прочтите несколько таких чтений, чтобы получить понятие о том, как следует писать для народа, а потом и сами примитесь за первый опыт. Большинство этих чтений написано на темы по русской истории, и их так много, что едва ли можно надеяться на успех, если взять одну из написанных уже тем. Кроме того, в Крестцах трудно иметь все для этого необходимые исторические пособия. Я потому полагаю, что лучше взять тему литературную, для которой нет необходимости во многих источниках. Напр<имер>, тип казака или понятие о казачестве по «Тарасу Бульбе». При этом, конечно, нужно напирать не на республиканские стороны казачества, а на защиту православия, воинской доблести и т. д. Можно взять и другие, напр<имер>: Борис Годунов по драме Пушкина и с цитатами. Медный всадник, с некоторыми подробностями о наводнении Петербурга. Или из общей литературы: Макбет, Король Лир (с сильным наклоном в пользу морали произведения), Вильгельм Телль по драме Шиллера, Натан Мудрый Лессинга и т<ому> под<обное>. Конечно, отвечать за успех я не могу, но если Вы напишете что-либо и мне пришлете, то я представлю это председателю комиссии и похлопочу за Вас. Для Вас это будет занятие полезное и в нравственном и в материальном отношении. Старайтесь только писать с некоторою теплотою и не философствуйте, а наивнее вводите мораль рассказа: для детей и народа иначе нельзя. Желаю от души, чтобы мое предложение Вас заинтересовало и помогло Вам отвлечься от уездной тоски.
Преданный и любящий Вас К. Сент-Илер[74]
Карьера молодого преподавателя и его жизнь в провинции складывались действительно неблагоприятно и безрадостно. Об этом свидетельствует его доверительная переписка с институтским наставником Василием Алексеевичем Латышевым[75]. В 1892–1902 годах он занимал должность директора народных училищ Петербургской губернии, в 1902–1909-м — помощника попечителя Петербургского учебного округа, в 1909–1912-м был назначен членом Совета Министерства народного просвещения.
Латышев был человеком незаурядным и имел влияние на своих подопечных. На протяжении нескольких лет он, так же как и К. К. Сент-Илер, поддерживал бывшего воспитанника советами, способствовал его служебным передвижениям, был читателем и критиком его первых произведений. В одном из писем к нему Сологуб заметил: «Ваш голос издалека был всегда одним из важнейших побудителей моей деятельности за эти 5 лет»[76]. 11 декабря 1883 года он писал Латышеву из Крестцов:
Я снова решаюсь отымать у Вас время, чтобы побеседовать с Вами о вопросах, на мой взгляд, важных для школьного дела. Может быть, я ошибаюсь, может быть, все это неважно, тем более что я начинаю с себя и себя ставлю центром своих рассуждений. Себя, т. е. учителя. Учитель в провинции, как наша, зачастую обречен на умственное и нравственное одиночество. 2–3 товарища — все его общество, да и оно часто засасывается болотом провинц<иальной> жизни. По своему образованию, по своему развитию, он стоит невысоко. Ему, как отроку, нужна умственная пища, а вокруг себя он встречает людей, еще более незрелых, чем он сам, людей с ограниченным умств<енным> кругозором, с неясными, сбивчивыми понятиями о нравственности.
И хотя бы честных и энергичных работников встретил он — нет, это обычная русская расплывчатая, добродушная масса людей, которые днем занимаются полегоньку делами, коли такие есть, и сплетничают, а вечером усердно винтят и опять сплетничают. Замыкайся в свои книги или проводи весело время в обществе: говори о пустяках, или, пожалуй, о Крестецком земстве, что, впрочем, одно и то же, или играй в карты, или пей водку, а то совмещай все вместе.
Конечно, жить можно, и даже очень хорошо можно жить, но для такой жизни надо акклиматизироваться. — Наивная юность ждет большего, ищет настоящей жизни. Не внести ли эту жизнь хотя в школу? Хотя, конечно, что за жизнь в школе, коли вокруг мертво, — но отчего не попытаться? Ведь это-то и было мечтою — внести жизнь в школьную рутину, внести семена света и любви в детские сердца. <…>
Но выходит все как-то, что недостает чего-то школе, что стоит между учителем и учеником какая-то стенка, и все сдается, что душны эти классные комнаты, и мало в них свету и простору, словно железные решетки на окнах, словно тяжелые замки на тяжелых дверях директора института. Школа ли тут виновата?
Для учителя в ней есть много отрадного, но много, наряду с этим, грубого и жестокого, и фатально неизбежного. <…> Ученики зачастую как-то злы и дики, ученики приводят в отчаяние своею глубокою развращенностью. Чтобы они слушались, надо, чтобы они боялись. Забыто наказание, — забыто и послушание. Домашняя обстановка — нищета, жестокость. Ученик шляется под окнами и выпрашивает куски хлеба — есть нечего. В классе его застают за оригинальным завтраком: сидит и гложет игральную бабку — голоден, половину съел. Пришла ярмарка, — шатается по лавкам, отыскивает, где бы стянуть; попадется книжка — ее тащит, поясок, пряник — ничему нет спуска. Вот стоит он с куском сырой говядины в руках — и не прячет его.
— Что, Ванька, украл? — спросит кто-нибудь.
— Украл, — отвечает он равнодушно.
Он оборван, неловок, угрюм, он ходит переваливаясь, гремя и стуча сапогами. Сапогами — когда они есть. Весну, осень он бегает в классе босиком: сапог купить не на что. И не один такой. А родители… Приведут сына в начале года:
— Вот хорошо, что розочки снова будут…
— У меня, — говорит другой, — такое уж положение: от 15 до 50. Меньше 15 нет.
— Уж я драл, драл, — сообщает третий, — ремнем драл, так он, подлец, так змеей на полу извивается. Так драл, что уж как он только жив остался…
А драные Васьки да Ваньки, глядишь, смотрят себе беззаботно и весело. Что ж? Ничего особенного в их-то жизни эти порки не представляют. <…> И школа мало влияет на своих питомцев, хотя бы она и стояла и в лучших условиях. Среда перетягивает ребенка, и больно иногда смотреть, какие прекрасные задатки гибнут в этой растлевающей обстановке. Невыносимо бывает сознание, что высокая работа пропадает даром, что семена падают на камень, да и на доброй почве их глушат плевелы жизни. Примириться ли на тех каплях добра, которые можешь внести в иные, светлые и неиспорченные души? <…> Но это влияние так непрочно, и в суровом холоде жизни скоро высыхают эти капли добра, как утренняя роса на траве. <…> А теперь наши занятия так безжизненны и холодны, так мы далеки от учеников, что надо иметь очень ограниченные требования, чтобы помириться с такою деятельностью[77].
В качестве радикальной меры преобразования школьного уклада Сологуб предлагал устроить интернаты, в которых дети были бы изолированы от влияния родителей и среды на длительное время и всецело оставались в распоряжении просвещенных учителей и воспитателей, проводили много учебных часов на природе (эту мечту воплотил герой его утопического романа «Творимая легенда» Георгий Триродов в организованной им школе-коммуне).
Со стороны начальства самостоятельность во взглядах и реформаторский пыл молодого учителя не встретили поддержки, своими действиями он навлек на себя немилость. «Мои крестецкие дела складываются как-то весьма нехорошо, — писал он Латышеву 7 января 1884 года. — Такой товар, как враги, на базаре житейской суеты[78] покупается, как я узнал здесь, по дешевой цене, и отзывается дорого. Я изведал сладость клеветы, озлобленности, тайных подкопов и интриг — вещей, с которыми не умел, да чаще и не хотел бороться: грязью играть, руки марать. — Не знаю, как и выбраться из Крест<цев>, а остават<ься> и „скучно и грустно“[79], да наконец и опасно»[80].
Столкновения с начальством сопутствовали Сологубу повсюду — и в Крестцах, и в Великих Луках, и в Вытегре: то он отказался в день коронации императора пропеть с учениками перед домом почетного смотрителя гимн «Боже, Царя храни», то выбрал для награждения учеников «книги слишком светского направления»; он редко посещал церковь, шел «вразрез с мнениями и желаниями начальства»; отказался дать фальшивые показания, которые бы позволили оправдать угодного директору учителя, лишенного свободы за изнасилование девочки (этот сюжет Сологуб использовал в своем первом романе «Тяжелые сны»); не подписал «липовые» акты и постановления педагогического совета, сообщил в Учебный округ о своих конфликтах с директором, писал на него жалобы за употребление им казенных средств в личных целях и другие противоправные действия и т. д. и т. п.[81]
Каждый раз влиятельные наставники оказывали покровительство бывшему воспитаннику и ходатайствовали о переводе его с одного места службы на другое. 4 июня 1885 года Сент-Илер сообщал: «Любезный Тетерников, согласно Вашему желанию, я выхлопотал Вам перевод в Великие Луки, Псковской губ. Это хороший город и хорошее городское училище. Сегодня Попечитель утвердил это постановление, и изменить его уже нельзя. Учителями в Крестцы будут назначены из нашего института два молодых человека, только что кончившие курс, очень дельные, исполнительные»; 28 августа 1889 года: «Желаете ли Вы, любезный Тетерников, быть перемещенным на место учителя приготовительного класса Вытегорской учительской семинарии (900 руб. жалованья и служба, как учителя семинарии)? Вембер <бывший сокурсник Сологуба. — М.П.> переводится в Дерптский округ. Если желаете, то не можете ли мне телеграфировать, так как дело спешное: есть другие кандидаты»[82].
Успеху педагогической карьеры, однако, препятствовали не только конкретные обстоятельства службы (притеснения со стороны директора) и школьная рутина, но и неуживчивый «ершистый» характер и мнительность Сологуба, о чем в полной мере позволяют судить признания, сделанные им в письмах Латышеву. 8 сентября 1887 года из Великих Лук:
Ваше замечание о моих делах заставило меня передумать о многом в моей жизни. Мне кажется, я дал Вам повод думать обо мне даже еще несколько хуже, чем каков я на самом деле. Несмотря на многие и весьма важные мои недостатки, я не такой вздорный и заносчивый человек, чтобы искать охраны своего достоинства в недостойных распрях из-за ничтожных интересов. Я, напротив, чрезвычайно уступчив во всем, что не задевает меня уж чересчур сильно, и мои столкновения происходили от причин совершенно случайных и от меня не зависящих. Моя вина — только моя чрезмерная наивность, полнейшее отсутствие той змеиной мудрости, которая помогает иным так хорошо прятаться под ту маску, которую следует иметь по обстоятельствам. Я был слишком юн, когда выступил на поприще самостоятельной деятельности, и был, кроме юности, и по многим другим причинам мало подготовлен к тому, что меня встретило. <…>
Провинция и служба в ней кишат интригами: я это видел всегда слишком поздно и не хотел бороться; занимаясь личными столкновениями, я не отражал эти интриги, а думал совершенно о другом. Время, наконец, показало мне, как я был неразумен, но сразу нельзя было остановиться. <…>
Что касается моего служебного дела, оно вызывает во мне очень горькие размышления. Я встречаю ненормальные отношения к делу со стороны начальства, и общества, и родителей, и детей. Я не могу еще решить окончательно, сделал ли я достаточно, чтобы не винить себя, или сделал слишком мало, чтобы мог винить только себя. В настоящее время я очень усердно над собою работаю. Время покажет, останусь ли я безличной пешкой в руках судьбы, или выработаю что-нибудь определенное[83].
16 июля 1892 года из Вытегры:
Никаких дрязг и ссор ни с кем здесь я не заводил, в интригах не участвовал, никого против директора не подстрекал, доносов не писал, жаловаться на директора не ездил, всем его законным требованиям подчинялся, порученное мне дело исполнял, как умел, со всем усердием и строго сообразуясь с замечаниями и указаниями дир<ектора> (почти всегда дельными), на советах бесполезной оппозиции не делал, прений не затягивал, предъявлял свои возражения только в случаях совершенной необходимости, и тогда поддерживал их без запальчивости, но с достоинством и твердостью искреннего убеждения. Все те мои действия, которые могли бы быть истолкованы как признаки ссоры, были вынуждены необходимостью, не мелочною сварливостью, а заботою именно о деле, т. е. о том, чтобы всякое дело, в котором я участвую, было сделано, насколько это от меня зависит, с достаточною правильностью[84].
В письме от 25 июля 1892 года он сетовал:
…будущее представляется мне в очень мрачном свете. Как бы усердно я ни работал, я не могу надеяться на то, что мнение обо мне изменится. <…> Если теперь на меня смотрят как на человека вздорного, неуживчивого или, в лучшем случае, способного поддаваться дурному влиянию вздорных людей, то я ничего не могу сделать для изменения такого взгляда на меня. Поэтому после закрытия семинарии я не только не могу рассчитывать на получение такого же места, но мне могут не дать даже и никакого учительского места. <…> Грустно думать, что в 30 лет можешь очутиться в разряде лишних людей[85].
События, пережитые в годы службы в провинции, о которых Сологуб писал Латышеву: мелочные дрязги, клеветы, интриги, подкопы, доносы, подстрекания, оппозиция директору и желание «получить место»[86], — впоследствии самым непосредственным образом отозвались в романах о «тяжелых снах» учителя Логина и «мелком бесе» учителя Передонова.