«Мариинский» театр

«Мариинский» театр

Мне не пришлось идти на общие работы. Сразу после разгона культбригады на меня пришел наряд в управленческий «крепостной» театр.

Откуда обо мне там стало известно?

На одну из ежегодных олимпиад мы привезли в Мариинск кукольный театр и пьесу живого плана, в которой у меня была роль отрицательной фифочки, жены ответработника. У себя в отделении и в гастролях по другим лагпунктам у меня эта роль проходила средненько. А тут, на большой сцене, с меня будто оковы свалились. Я заиграла так живо, естественно и вместе с тем смешно, что меня проводили со сцены аплодисментами. Тогда же мне и сделали предложение перейти в управленческий театр. Но свой коллектив я бы не променяла ни на какие блага. Когда в Мариинске узнали, что сусловской культбригады уже не существует, на меня и спустили наряд.

В театре было три группы: драматическая, вокальная и хореографическая.

Я всегда была к танцам равнодушна. Но здесь, в Мариинске, впервые полюбила этот вид искусства. Балетмейстер своим мастерством не уступал Моисееву. Но больше всего группу украшала одна танцовщица, которой война помешала закончить балетное училище. Она была из Венгрии, отец был евреем, и когда гитлеровцы пришли в Венгрию, семье пришлось разбежаться в разные стороны.

Она стала танцовщицей в кабаре какого-то захолустного городка. Когда Советская Армия стала приближаться к границам Венгрии, она решила через фронт бежать в Советский Союз. Она сумела добраться до советских окопов и свалилась прямо на головы солдат.

Здесь ее первым делом изнасиловали, наградили венерической болезнью, а затем, как шпионку, наскоро судили и отправили в лагерь.

В Мариинске ее сняли с эшелона больную, почти умирающую, и положили в лазарет. Оттуда ее, после лечения, выудили работники театра.

Какая эта была танцовщица! Наряду с балетными номерами она танцевала и народные, и характерные танцы. Каждый её танец — это дивная песня, будившая в памяти старые сказки и образы фей, пляшущих при луне на лесной поляне.

Мне трудно описать всю красоту и мастерство ее танцев. Мой язык слишком беден, да и разбираюсь я в хореографии плохо, но ни до, ни после Долли я не видела ничего подобного.

Начальство ГУЛАГа прилетало из Москвы только для того, чтобы посмотреть танцы Долли Такварян.

В этом театре я играла роли более-менее мне доступные: Манефу и Галчиху в пьесах Островского, Дуняшу в «Женитьбе» Гоголя, Лукерью в «Свадьбе с приданым». Кроме того, до разъезда на гастроли я обязана была принимать участие в хоровых и танцевальных ревю в больших праздничных концертах. Это мне нравилось как собаке палка.

Но своим ролям я отдавала душу. О себе невозможно сказать, хорошо или плохо ты играешь. Но я не раз слышала, как музыканты или балетчики на каком-нибудь десятом спектакле говорили:

— Посмотрим Галчиху (или Дуняшу) и завалимся спать. Совсем неплохо было в этом театре. Чистое общежитие, зарплата, выдаваемая на руки (с вычетом содержания). Были здесь старые актрисы — Морская, Малиновская, которые говорили, что предпочли бы до конца жизни остаться в этом театре, что их пугает сомнительная свобода, которая ждет их за зоной.

И вдруг — опять пугающие новости.

Сначала стали собирать по лагпунктам рецидивистов, и сотни их затолкали в Мариинскую пересылку, где они с ходу затеяли нешуточную войну с власовцами. Дрались топорами не на жизнь, а на смерть.

Для прекращения этой войны по приказу начальника пересылки на вышки поставили пулеметы и стали косить всех подряд, причем погибло немало ни в чем не повинных людей, которые выбежали из охваченных побоищем бараков.

В этой бойне погибло около трехсот человек, скошенных огнем пулеметов и топорами и ножами своих собратьев по заключению.

Скандал был настолько шумный, что в высших инстанциях вынуждены были, как это всегда бывало, найти козла отпущения. Таковым оказался начальник пересылки, которому, как говорили, дали 25 лет, предварительно разжаловав.

Затем стали собирать этапы политических. На станции формировались длинные эшелоны, набитые битком политическими. Их брали, невзирая ни на транспортабельность, ни на степень вины и продолжительность срока.

Из больниц брали полумертвых, догорающих стариков, послеоперационных больных, на костылях, на носилках и своим ходом, в рванье тридцать третьего срока их волокли к вокзалу и набивали до отказа обледенелые теплушки.

Это было в январе, феврале и марте 1951 года. Весь лагерь был в тревоге. Прошел слух, что все политические обречены на уничтожение или, в лучшем случае, их уберут с глаз подальше, в самые дикие, пустынные и безводные окраины страны, где жестокий режим и невыразимо тяжелые условия труда доведут их до массовой гибели без применения газовых камер и пулеметов.

Никакие заслуги, никакое мастерство не спасало политических от этих страшных этапов.

В лазарете работал молодой хирург Гринько (сидел за связь с бандеровцами). Его знала вся Мариинская область. Сотни обреченных на смерть спас он своим скальпелем. В большинстве это были вольные, и среди них — немало начальства и членов их семей. Его взяли вместе с больными и, несмотря на заступничество главврача, старого коммуниста Старцева, и петиции бывших пациентов, отправили на вокзал.

Добрались и до нашего театра.

В тот день, когда в клубе были зачитаны списки, театр оказался, по существу, разгромленным.

Оставались бытовики, малосрочники и те, у кого сроки подходили к концу. Долли Такварян и меня пока в списках не было.

Все уже было известно точно. Среди вольнонаемных у нас было немало приятелей. Кое-кто из них был назначен сопровождать этап. Они-то и поставили нас в известность о месте назначения: Джезказган. Медные рудники. Безводная солончаковая степь.

Кроме того в лагере оказался зек, в недалеком прошлом работник ГУЛАГа. В нашем маленьком женском общежитии, куда собрались почти все работники театра на печальные проводы товарищей, он твёрдо, не озираясь и не опасаясь предательства, сказал:

— Я знаю точно, это — на уничтожение. Конечно, всё может измениться, и кто сумеет продержаться, ещё увидит лучшие времена. В правительстве сейчас такая каша. Кто кого сгрёб, тот того и…б. Но кровожадные пока в большой силе…

Затем он поведал о причине этих этапов. Передаю его рассказ.

В Советский Союз приезжала Элеонора Рузвельт. Ей было известно об огромном количестве заключенных, содержащихся на всех обширных окраинах Советского Союза.

Узнать об этом было совсем не трудно. Из недавно присоединённых республик: Эстонии, Латвии, Литвы и Западной Украины, из всех стран социалистического лагеря в ООН и во все концы летели вопли тех, кому удалось сбежать за границу. Теперь они молили о помощи родным и близким, заключённым в лагеря или целыми семьями сосланным в южные, восточные и северные окраины нашей страны.

Элеонора Рузвельт пожелала лично посетить лагеря. Ей в этом было отказано хотя и решительно, но при тогдашней послевоенной нашей слабости боялись, что она сумеет настоять на своём.

Поэтому и украшали картинками бараки, а вшивые матрацы застилались днём белоснежными простынями…

В ООН был поставлен вопрос о нарушении прав человека, говорилось о посылке в Советский Союз специальной комиссии для изучения этого вопроса.

Наши представители в ООН (кажется, тогда был Вышинский) отбрыкивались как могли, но дома в это время стали убирать «мусор» и запихивать его в дальние закоулки, чтобы там, не торопясь, уничтожить, превратить в удобрение для высушенных солнцем степей Казахстана и каменистой почвы красноярской тайги.

К этому бурно стремилась краснофуражечная часть правительства.

Система фашистских лагерей вызвала у них зависть, поэтому новые лагеря строились по типу фашистских. Был разработан и режим по тому же образцу.

Они с удовольствием внедрили бы в своих лагерях и газовые камеры. Но такое шило в мешке не утаишь, и буря, вызванная в мире таким нововведением, смела бы их самих. А они жаждали власти.

В Джезказгане рудники были открыты давно, но из-за отсутствия жизненно необходимых условий (в основном из-за безводья) они чуть дышали. А тут появились зеки, отлученные от человеческих законов, как подопытные животные. Нужно только побольше колючей проволоки, наручников, охраны, пулеметов на вышках, немецких овчарок и отсутствия совести и человечности.

Этапы ушли. Вернулся конвой, и у нас оказалась записка от наших товарищей, из которой мы узнали об их судьбе.

Режим — каторжный. Всех украсили номерами, как в фашистском лагере. Работа в рудниках до упаду. Кормежка — два раза в день. Литр воды в сутки. Хочешь — пей, хочешь — умывайся. Здорового человека хватает на месяц, того, послабее, — недели на две. Гринько калечит свои драгоценные пальцы хирурга кайлом и лопатой. Один из наших танцоров сошел с ума.

Мы ходили как пришибленные. Чувствовали себя хуже, чем, наверно, чувствовали себя крепостные актёры перед поркой на конюшне.

Репетиции не клеились. Чтобы как-то спасти программу, каждый обязан был нести двойную, а то и тройную нагрузку, но охваченные унынием актеры потеряли вкус к работе. Всю жизнь любимая, она теперь казалась никчемной и постылой.

Незадолго до этих событий я перенесла сложную операцию. Как раз когда я лежала в больнице, началась колготня с отправкой этапов. Всех, кто мало-мальски держался на ногах, выписывали из больницы. Выписали и меня, хотя я после операции еще только училась ходить. Но я бодрилась, показывала всем (и себе самой), что «я могу!».

И — правда! Роли у меня были очень подвижные (кроме Галчихи). На репетициях никто бы не поверил, что всего несколько дней тому назад я с трудом, с одышкой и сердцебиением, училась преодолевать метровое расстояние между двумя кроватями.

Зато после репетиций я пластом лежала в постели, и мои сожительницы, грустно поглядывая на меня, говорили, что белизной моё лицо не отличается от подушки.

Когда беда обрушилась на театр, мной овладело чувство безнадежности, страха и уныния. Я боялась своей физической слабости, боялась подгоняющих штыков конвоиров, ненавидела свое проклятое сердце за то, что оно никак не хочет разорваться. Это был страх бродячей собаки перед палкой, страх раненого зайца, который в руках охотника по-ребячьи кричит от боли и страха перед еще худшей болью.

Будь проклят во веки веков тот, кто способен вызвать такой страх, безразлично в ком — в зайце, собаке или человеке.

Конечно, внешне я ничем не выдавала своих переживаний, все мы были достаточно закалены и умели скрывать свои чувства.

Но седые волосы, обнаруженные после бессонной ночи, морщины, которых не было вчера, старческая складка у рта. Ее, как ни старайся, уже не разгладишь.

Короче говоря, предчувствие не обмануло меня. Были отправлены основные этапы, все как будто начало входить в спокойную колею, а в управлении начали заниматься подборкой «хвостов».

Кое-как успели подготовить программу для выездов, и вдруг — удар, самый болезненный и неожиданный: в этап вызвали Долли Такварян, звезду и опору театра. Тут даже наш директор (бытовик из фронтовиков), раньше даже краем кителя не касавшийся театра, растерялся. Бесконвойный, он побежал в управление.

Оттуда вернулся построжавшим, подтянутым, как положено «другу народа» и верному сыну родины. Созвал всех и заявил:

— Будем работать дальше. Из-за ухода каких-то врагов народа, которые по ошибке находились в театре, мы не прекратим существования. Нытья — не потерплю!.. — и так далее.

Между прочим, он сообщил, что Долли отправляют в Тайшетлаг. Это было не так страшно, как Джесказган.

А через несколько дней пришла моя очередь, несмотря на то что у меня оставалось немногим больше года до конца срока.

Моим товарищам удалось узнать, что я буду с Долли в одном лагере.