В дали сибирской

В дали сибирской

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«Главные объекты впечатлений поездки на Ангару.

1. Перекрытие.

2. Падун.

3. Байкал.

4. Тайга, цветы, трава, запахи, гроза в тайге.

5.

Александровский централ и лагерь». [9, VII; 183]

Николай Павлович Печерский:

«Ранним июльским утром 1956 года отправились на стройку. На крутых, всхолмленных берегах Ангары тьма народа – и строители, и приезжие гости, и просто досужие ротозеи. Работа уже кипела вовсю. Двадцатипятитонные самосвалы с грохотом въезжали на дощатый наплавной мост, обрушивали в реку огромные бетонные кубы. Река не желала подчиниться, свивалась в гигантские жгуты, уносила прочь кубы и скальный грунт. А самосвалы все шли и шли…

Пожалуй, из всех явлений природы наиболее близким к этой картине был ледолом на большой, густо заселенной по берегам реки. Та же величественная и тревожная праздничность, то же ощущение чего-то необычного и значительного, когда часы и минуты стоят дней и лет. Но там чаще всего люди лишены деятельного, практического участия в том, что происходит, а здесь именно они заведуют всем, что совершается с водой, землей, камнем и металлом.

‹…› Кстати, за все время, что толклись мы на берегу Ангары, Твардовский ни разу не вынимал записной книжки. И дело не в его отличной памяти.

Книжка, как сам сказал об этом Александр Трифонович, мешает видеть самое главное и интересное, оставляет в итоге лишь какие-то верхушечные представления о событиях и людях, с которыми встречался. Но книжка такая у Твардовского все же была. Он доставал ее уже потом, чаще всего по утрам, когда отчетливее и яснее работает мысль. Сидит у стола, ссутулив плечи, что-то вспоминает, делает записи отчетливым, убористым почерком». [2; 312–313]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«Порог Падун. Грохочет бешеный Падун, грохочет, воет и трубит неутомимо день и ночь… А те, что съехались сюда, как медлительны они в сравнении с ним. И ночью спят, и нянчат маленьких ребят, и варят бедный свой обед на сырых дровах. Они из разных мест, их душит холод, ест мошка, но сколько они еще теряют времени по-пустому: и заседают, что ни день, и говорят про ложь и лень, и спорят тут из-за жилья, из-за рубля. И ходят вечером в кино и т. д. Как будто все им – все равно. И он бежит, гремит скорей по трассе каменной своей. Сбегают воды, как с крыльца. Как год назад и миллион годов. Ах, люди, думает, куда вам со мной управиться. Едва ль. Как медлительны их, людей, орудия – и стрелы кранов, и ковши, грызущие породу. Попробуйте, попробуйте, я здесь миллион лет работаю – едва пробил себе проход. А вы его загородить хотите.

Ему снизу не видно, что из-за горы ведут бичевник (береговой подъездной путь). За шумом собственным своим не слышит он, как камень рвут, дробят, сверлят, как обошли со всех сторон, как накапливаются в засаде, как месят бетон и вяжут сталь. И тысячи своих машин… И эти девочки в штанах, и старик, и всяк за четверых, за семерых. И день решенный недалек… Сомкнутся воды в вышине, и смолкнет бешеный порог…

Эта запись сделана однажды утром на Падуне в „доме заезжающих“.

К ней потом уже в уме и на словах добавилось еще примерно такое.

И смолкнет порог, и часть красы мира сего навсегда скроется от глаз людей. Правда, на месте нее явится другая красота, но то уже будет другая, один возраст сменяется другим, и прежний становится только памятью ‹…›. Но иначе не бывает, ничего не придумаешь вместо такого порядка: что ни добудешь у природы – то что-нибудь и утратишь. За все – платить.

Но с той записи за всю поездку начинается первое поэтическое волнение, толчок, а до того – записывай, не записывай – все было так, есть, нету – все равно. И я хорошо знаю во всей своей жизни, когда такой толчок происходит. Нужно накопление впечатлений, и потом вдруг. Думаю, что переезд через Амурский мост у Хабаровска по возвращении из Комсомольска был тем толчком, что послужил началом „Далей“. [Стихотворение „Мост“.]

После этого – перекрытие. Оно уже при самом созерцании, наблюдении жило во мне, как поэзия, я уже все хватал – и цвета воды, и „игру“ наплавного моста под колесами самосвалов, груженных „кубами“, и лица людей, и общую атмосферу воодушевления, напряжения, радости и удовлетворения». [9, VII; 183–184]

Николай Павлович Печерский:

«Он давно говорил о своем желании поглядеть на старый сибирский застенок, который, если верить песне, залег „между двух высоких скал“. Мы выбрали светлый денек и отправились в путь. Машина неторопливо катила по узкой таежной дороге. ‹…›

Высокая кирпичная стена ограждала Централ от внешнего мира, от небольшой, раскинувшейся на пологом склоне деревушки. Два ряда колючей проволоки, сторожевые башни по углам. Ворота с черным смотровым глазком. А вокруг надсадная, гробовая тишина, еще более выделенная и подчеркнутая шумом окрестных сосен.

С трудом удалось найти хранителя ключей от Централа. ‹…›

Длинные, бесконечные коридоры, камеры с двух сторон, гулкая, хватающая за душу тишина. Разговаривали вполголоса. Но больше смотрели. Все было предельно ясно без слов. Дольше всего стояли в одиночке, где в свое время был заключен Ф. Э. Дзержинский. Низенькие, зверски прибитые к полу дощатые нары, квадратный столик, окантованный толстым листовым железом. Высоко над головой крохотный светлячок тюремного окошка.

Твардовский стоял у порога, смотрел на все это сурово и молча. Затем из конца в конец промерил камеру ровными тяжелыми шагами. Остановился, подумал о чем-то и вновь, отсчитывая про себя шаги, прошел по одиночке. Заглядывали и в другие камеры. Тоже молча и с опаской, как в старый, осыпавшийся колодец. И только перед уходом Александр Трифонович спросил нашего спутника, где место, в котором свершалось „то самое“…

Старик замялся, будто сам был в чем-то виноват, сказал, что ничего не знает и не ведает. Встретил строгий и в то же время какой-то безмерно добрый взор голубых глаз Твардовского и повел по коридору. Высокая камера, замурованное кирпичами окно. У самого потолка разбитая и пыльная электрическая лампочка. Время стерло все следы, которые говорили о последних в жизни заключенных минутах. Но нет, казалось, мы видели все это, страшное и невероятное, потрясающее своей жестокой и безрассудной правдой». [2; 315–317]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«22.II.1957

Начинает грезиться глава „На Ангаре“, где послужит и этот падунский набросок. Сперва – падун – бешенство и быстрота воды, муравьиное копошенье людей, обычность необычного быта. Потом – Иркутская ГЭС, перекрытие Ангары („И Ангара у наших ног“ – слова начальника строительства Бочкина Андрея Ефимовича). Укрощение бешенства стихии и пафос страды – артельной и воинской». [9, VIII; 124]

Николай Павлович Печерский:

«В середине июня 1959 года мы снова встретились с Твардовским на сибирской земле. На этот раз Александр Трифонович прибыл в Братск. Со дня на день у Падунского порога ожидалось перекрытие Ангары. Приехал он, как всегда, поездом. Самолетов не любил, говорил, что это не путешествие, не поездка, а „перемещение в пространстве“: ничего не услышишь, никого не увидишь, кроме ушедшего в собственные заботы соседа.

Братск пришелся Твардовскому по душе. Подымался с рассветом, будил меня и тащил в тайгу. Края эти и в самом деле стоили любви и привязанности. Нигде, как в Братске, ‹…› Сибирь не открывается так широко и самобытно. Вовек не забудешь крутую, говорливую гребенку Падунского порога, где мерялись со стихией своей удалью лоцманы и лихие рыбаки; не уйдут из памяти утесы Пурсей и Журавлиная грудь, веками сторожившие таежную тишину, заросшие пунцовыми жарками и застенчивым сиреневым багульником леса…

Часами бродили мы по узеньким, пробитым среди скал тропкам, по-свойски заглядывали в брезентовые, слинявшие от дождей и солнца палатки строителей, в их новые, пахнущие свежим тесом дома, в дощатые, сколоченные на скорую руку конторки управлений и служб строительства. ‹…›

В урочный час мы пришли к перемычке Братской ГЭС. И хотя было это уже, по существу, повторением того, что видели на Ангаре, вблизи Иркутска, трудно было оторвать взор от беснующейся возле каменной гряды реки, от бесконечного, грохочущего по дорогам кортежа самосвалов, взметнувшихся ввысь подъемных кранов, напористых, зубастых экскаваторов, от всего, что затеял на берегу Ангары человек. ‹…›

Из Братска мы отправились в Иркутск на теплоходе». [2; 319–321]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«22.VI.1959. Ангара. Пароход „Фридрих Энгельс“, рейс Братск – Иркутск. 7 часов утра

Второй день идем вверх по Ангаре. Большая прибыль воды последних дней видна, даже если бы и не знать об этом заранее: река мутна, и во всю ширину ее плывет мусор лесов, полей, жилых поселений, как в половодье. Плывет лес, беспорядочно поднятый водой в верховье, наподобие молевого сплава, отдельные связки плотов. Там, глядишь, тянется деревенский паром с обскобленными канатом столбиками, какая-то полузатопленная „посудина“, подхваченная с суши, где она валялась, может, не один год, вроде каких-нибудь старых саней на деревенских задворках… Пароход издали дает гудки, приближаясь к иному непонятному предмету на воде…

Большая прибыль воды. В Братске слышно было, что в Тулуне (это где-то выше, километрах в двухстах от Братска) затоплено до полутора тысяч домов, жертв нет, погибла одна лошадь…» [9, IX; 147–148]

Николай Павлович Печерский:

«Вечером Александр Трифонович читал команде корабля стихи в кормовом салоне. Было много народу. Сидели впритирку на диванах, просто на полу, стояли возле дверей и стен. Читал Александр Трифонович негромко. И поэтому какой-то особой и необычной была тишина. Только вскрикнет порой сирена теплохода и тотчас смущенно умолкнет». [2; 321]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«23.VI.1959. Утро, 6 час.

Всю ночь, должно быть, шел дождь. Моя каюта первого класса (единственная одноместная) к утру стала протекать, как шалаш, пострадал блокнот, лежавший на столе с записями карандашом и пером. Горничная открыла мне салон, где светло и просторно. В каюте стол явно не рассчитан на то, чтобы за ним сидели, – стул помещается между столом и кроватью только боком.

По берегам больше пошло березы, и открытых мест, лугов, пашни что-то не видно почти. Деревушки-пристани (иной раз и не деревушки, а просто будка бакенщика) редки. Вчера подумалось, что если очутиться в воде на середине реки и доплыть до берега, то тут-то и задача – куда кинуться за обогревом и первым приютом, может, 20 км бежать – и в какую сторону?..» [9, IX; 148]

Николай Павлович Печерский:

«Дня через два ‹…› мы решили поехать в Слюдянку, поклониться седому Байкалу. ‹…›

И вот оно, славное море, лежит у наших ног, с вкрадчивым шумом катит на прибрежные камни неторопливую волну. ‹…› Стояли, молча любовались морским простором. У Байкала есть удивительная особенность. В какие-то очень короткие промежутки он становится то угрюмо-серым, то голубым, то сиреневым, то розовым и празднично нарядным…

Не отрывая глаз, следил Твардовский за этой неповторимой сменой света и красок. Был он спокоен и строг, казалось, совсем забыл о путевых невзгодах. Между тем надвигался вечер. Над вершинами Хамар-Дабана клубились серые влажные тучи, взблескивали ветвистые молнии. Жаль было расставаться с Байкалом. Но все же хорошо, что вовремя тронулись с места. Едва машина взобралась на перевал, хлынул проливной дождь. Стеной стала перед глазами черная дымная мгла. Лишь изредка на дороге возникали призрачные силуэты встречных машин и тут же исчезали в беспощадной дождевой наволочи.

Прошло часа два или полтора, и где-то в стороне от дороги мы увидели вдруг неподвижный тусклый огонек. Я объяснил Александру Трифоновичу, что это домишко таежного объездчика.

– Поехали к нему, – предложил Твардовский. – Чайку попьем и обогреемся. Скучно ведь там человеку одному.

Я попытался возразить, сказал, что в лесной глуши люди укладываются спать рано. Да и вообще неудобно, мол, ни с того ни с сего ломиться в чужие двери.

– Почему же в чужие? – возразил Александр Трифонович. – Свой там, наш человек. Поехали…

‹…› Подъехали, постучали. На пороге возник плечистый, заросший густой черной щетиной человек. Хорошо, если просто прогонит, а то ведь и по шее накостыляет, с опаской подумал я.

Но все обошлось. В дом нас пустили охотно и дружески. Прошло немного времени, и на столе уже шумел самовар, лежала всяческая снедь. И в том числе огромный кусок жареной медвежатины. Мы приобщили к хозяйской еде свои припасы и сели к столу. И бородач, и не очнувшаяся как следует от сна хозяйка были довольны. Слушали неторопливый рассказ Твардовского о житейских разностях, расспрашивали его о тех краях, где самим не удалось побывать.

О себе Твардовский не сказал ни словечка. Но я видел, как неохотно, с искренним огорчением отпустили Александра Трифоновича из лесной избушки. Нет, это была для ее обитателей не простая и случайная встреча, каких много в жизни. Я помню, как, несмотря на все наши отговорки, хозяйка раскидывала для нас постели, надевала на подушки белые, стиранные дождевой водой наволочки, как уже у порога лесник держал всей своей могучей пятерней ладонь Твардовского, глухим, убежденным басом говорил:

– Ну, заночуй, Трифонович. Ну, я тебя прошу – уважь!» [2; 322–324]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«‹28–29›.VI.1959. Байкал. Коты

Две пары портянок

Да пара котов,

Кандалы надеты –

И в Сибирь готов.

Слова этой песни, слышанной где-то в глубине детства и начисто забытой, мне напомнил вчера М. М. (Кожов, профессор Иркутского университета, спутник Твардовского. – Сост.), говоря о происхождении названия поселка, где размещается его лимнологическое хозяйство.

Коты, Горемыки, Покойники – все это названия давнишних варначьих поселений у Байкала, где они добывали рыбу и искали золотишко. Речушки, вытекающие с гор в Байкал, когда-то здесь рыты-перерыты. Вчера на прогулке М. М. показал мне огромные развалы песка и камня, перемещенного со дна речек без помощи экскаваторов и бульдозеров, но напоминающие груды заготовленного для стройки материала.

Вчера с катера узнал тропу над берегом, где гуляли с М. М. в 56 г. А вечером прошлись по тропе в другую сторону от поселка. Крайняя избенка, одинокий старик у потухшей надворной „плиты“ с остывшим чайником, на колышке столик – фанерная дощечка, такое же сиденьице. Хозяин лежит и что-то пытается петь, лежит бороденкой кверху, голова запрокинулась – лег, как леглось ему, – голова вниз по скату двора, ноги выше. На столике – пустая „чекушка“, скорлупка от яйца – остатки бобыльского ужина. Растолкали, подняли, в дверях уже он узнал М. М., хотел целоваться, нес что-то, как говорится, невразумительное. Я забыл сигареты, он угостил меня „Махорочными“. Жуть – вечер, Байкал, у подножия прибрежной горы избенка, не сказать, чтобы голые стены, какие-то постели, диванчик у стола в прихожей – и одинокий ненормальный старик (он уже побывал в психиатричке), который с неизбежностью проснется там среди ночи с бьющимся сердцем, мутью в голове, и ни стакана чайку, ничего и никого. Два сына его погибли – один утонул в Байкале, другого искусала (лицо) бешеная собака, умер от бешенства. Еще один сын во флоте на Дальнем Востоке. Старуха ушла, кажется, к дочерям со внуками. Один. Днем он выпил на поминках – хоронили другого 90-летнего старика, который, по его рассказам, учился вместе с Лениным в гимназии. ‹…›

‹…› Вчерашняя прогулка на „Гидробиологе“ на север вдоль западного берега – просто событие для души, для долгой памяти. Весь путь до бухты Песчаной полный штиль, всего и волнения, что от катера. Изредка показывался вдалеке лесовоз, влекущий на невидимом тросе свои „сигары“ – бревна, связанные не плотами, а пучками.

Где-то на юге есть поселок Посольск, где был монастырь (женский), сооруженный в память убитых бурятами послов царя Алексея Михайловича (до добровольного соединения с Россией?).

Приисковые заброшенные избушки на берегу. В них иногда ночуют косцы далеких лугов, рыбаки, туристы. Еще и сейчас „моют“ неподалеку от Котов, и речушка несет в Байкал через поселок муть песка и глины. Вот почему в отвалах на месте давних золотоискательских работ камни да галька – песок и мелочь вымывались и сгонялись водой в море. Но дело это хиреющее в этих местах.

Бухта Песчаная – белый песок; когда-то был стекольный (бутылочный) заводец. Песок – кварцевый, вымываемый и выветриваемый из гранитных гор, песок, похожий на гречневую крупу нечистую.

Бухта Бабушка и тропа от нее к бухте Песчаной через невысокую гору, вдвинувшую в море скальный мыс, большой колокол с маяком на его верхушке – как бы на той петле, за которую колокол подвязывают к балке звонницы или колокольни. Скала, говорят, побольше и повыше высотного Университета. Подъем по ступенькам многомаршевой деревянной, а в наиболее крутой части железной с деревянными ступеньками лестницы начинается с половины высоты, может быть, даже более чем с половины. Я насчитал 260 ступеней. Будка маяка, ацетиленовый фонарь – горит он сам, смотритель давно уже не ходит туда, но живет внизу для порядка и еще, кажется, присматривает за мариографом – прибор для измерения уровня воды». [9, IX; 148–150]

Николай Павлович Печерский:

«Вскоре от Александра Трифоновича пришло письмо из Владивостока. И в нем также сквозила жажда поближе увидеть и узнать то, что открывает и таит в себе новая, незнакомая даль. „Дорогой, милый Николай Павлович! – писал Твардовский. – Второй день здесь, доехал благополучно. Очень наруку было мне опоздание поезда, т. к. дало возможность дневного обозрения новизны иного, чем Восточная Сибирь, края. За Хабаровском – другая земля. Вместо тайги хвойно-угрюмой – парк с огромными луговыми полянами, пашнями, лесозащитными полосами у дороги и т. д. и т. п. Словом, стоило терпеть жару и духоту поезда до Хабаровска, а там уже пошли и дождики, и что ближе к морю, то влажней и пасмурней – я люблю такую погоду». [2; 325]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«6.VIII. Внуково

Шестой день, как приехал, прилетел на ТУ-104, искупавшись утром в Тихом океане и в середине дня уже закусив дома.

Дальний Восток, Приморье записывал немного только в поезде до Владивостока. Потом уже было некогда. 2000 км машиной, от Владивостока до Посьета самолетом, оттуда до Находки торпедным катером, оттуда поездом и т. д.

Дальневосточная поговорка: 100 руб. не деньги, 100 км – не расстояние, 100 гр – не водка.

Как я выразился в речи на пленуме крайкома, путешествие мое (наземное – Уссурийск, Спасск, Арсеньев, Кавалерово, Тетюха и обратно по кругу) носило отчасти характер того пробега, что совершал мужик из рассказа Л. Толстого „Много ли человеку земли нужно“…

Но в общем я доволен: эта поездка была мне необходима, она сделана, а теперь будем понемногу впечатления ее пробуждать, выявлять и развивать.

Сибирь – средняя земля страны, она не до края земли, за нею совсем другой край – Дальний Восток, Приморье, Юго-Север, лесопарковая тайга и черт знает что еще». [9, IX; 150]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.