Во главе «Нового мира». 1958–1962. События. Люди. Публикации

Во главе «Нового мира». 1958–1962. События. Люди. Публикации

Маргарита Иосифовна Алигер:

«В 1958 году, когда сменивший его в 1954 Константин Симонов попросил об освобождении, чтобы засесть за роман „Живые и мертвые“, Твардовский был возвращен на пост главного редактора „Нового мира“. Назначение его состоялось после очередных литературных „потрясений“ и передряг, в связи с которыми мы с ним в то время иногда переписывались. Вот несколько строк из одного письма:

„…весь в ужасе моего нового положения: печатать нечего, замов нет…“

Письмо, видимо, писалось в тяжелую минуту. Постепенно все утряслось, нашлись и замы, и рукописи, и вот несколько строк, написанных всего через неделю:

„Итак, я редактор и прошу Вас озаботиться доставкой мне в контору Ваших новых произведений (по возможности – не порочных). Без шуток, покажите-ка мне то, что Вы Феде Панферову показывали. Я бы и сам заскочил к Вам, но, поверьте, в эти дни я – в огне. Будьте здоровы.

А. Твардовский“.

Так, в огне, он и пребывал все время своей редакторской деятельности, все последние десять – двенадцать лет его жизни». [2; 408]

Владимир Яковлевич Лакшин. Из дневника:

«1.VI.1958

За мной зашли домой Сац и Некрасов, и мы отправились в „Новый мир“ к Трифонычу. Редакция гудела, как улей. В прихожей у стола с графином стояли и сидели, но более всего ходили люди. Все двери из отделов были распахнуты. Встречи, поцелуи, рукопожатья. Во всем какой-то праздник. Жора Владимов сказал мне, что последние дни у них в редакции было полное запустение, никто даже не заходил – и вдруг, с первого же дня, как Твардовский взял журнал, все переменилось. Прежде всего он сам, в отличие от Симонова, появляется ежедневно в час дня и не дает никому лениться, сам читает материалы отделов и проч. Весело, празднично». [5; 26]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«3.VIII. Внуково

Сдано три номера (7, 8, 9), из них один уже вышел. Сейчас период мучительной „утряски“ административно-финансовых вопросов, штатного расписания и т. п. А зама нет, „публициста“ нет, „критика“-члена нет, а люди из аппарата идут в отпуска.

Если не будет решительно изменено положение, то я скажу: вот на орбиту, мол, журнал я вывел, а там решайте: править ли мне чужие, по большей части скверные рукописи и не писать ничего самому – или как? Не только писать, читать печатных книг некогда. Едва урвал время ознакомиться с „боевиком“ – сплетней и ябедой в лицах – „Ершовыми“ Кочетова (к слову – потрясен этой штукой, вернее, возможностью такого „явления“ в литературе. – Если это литература, то мне там делать нечего, как и всем добрым людям)». [9, VIII; 178]

Алексей Иванович Кондратович:

«Это было в сентябре 1959 года. Чтобы пополнить редакционный портфель, Твардовский решил обзвонить ряд писателей, особенно ему интересных и близких, и кто-то, сейчас уже не помню кто, сказал:

– Александр Трифонович, позвоните Анне Андреевне Ахматовой, она сейчас в Москве…

Твардовский встретил это предложение с некоторым изумлением:

– Ахматовой? Неожиданная мысль… – Но тут же загорелся: – А впрочем, почему бы и не позвонить? А? Это идея. А ну-ка, дайте-ка ее телефон, если знаете…

‹…› Во всех состояниях видел Твардовского у телефонного аппарата. Но настороженного, внезапно посерьезневшего, чуть ли не оробевшего, лишь только стал набирать номер, – такого не видел.

– Анна Андреевна?.. – спросил он. Но телефонную трубку, видимо, взяла другая женщина, потому что Твардовский замолчал. И через несколько секунд напряженного ожидания уже подошла она: – Здравствуйте, Анна Андреевна, с вами говорит Твардовский…

В голосе Твардовского были какие-то не слышанные мной раньше сверхпочтительные интонации. И напряжение: не обронить бы не то слово. И безусловное уважение.

Когда разговор закончился, Твардовский, откинувшись на спинку кресла, сказал, словно исполнил важное, серьезное дело (а оно и было – важное и серьезное):

– Даст!.. Обещала дать цикл стихотворений…

И видно было, что доволен разговором несказанно. Тут-то я и услышал, надо сказать с некоторым удивлением, что это был вообще первый разговор Твардовского с Ахматовой. Первый в жизни. ‹…›

Как выяснилось тут же, договоренность о стихах была все же условной: Ахматова обещала подумать, после чего она и даст цикл.

– Мне даже показалось, что она вначале не очень поняла, зачем мне ее стихи, почему я и напомнил ей, что являюсь редактором журнала, – объяснил Твардовский. – Обещала подумать. Может быть, вообще не привыкла или давно отвыкла от подобных звонков и просьб. Особая судьба! И знаете, мне нравится, что не согласилась с быстрой готовностью: в этом есть достоинство. И стихи она нам даст. Надо через некоторое время напомнить ей о сегодняшнем разговоре». [3; 262–264]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«Вчера говорил по телефону с Ахматовой (о новых ее стихах для „Нового мира“), которую лет 30 назад, по Антологии Ежова и Шамшурина, может быть, считал покойницей, как Блока, Брюсова, Гумилева. Только потом уж узнал, что она жива, правда, знал уже задолго до ее стихов в „Правде“ в войну и прочих.

Голос, после старушечьего, слабого, в коем я и предположил было ее, – голос, по которому можно было себе представить походку, какой она подошла к телефону, – сильный, уверенный, не старый – с готовностью в нем, исключающий разговор с ней, как со старушенцией. Назвался. – „Здравствуйте, тов. Твардовский“. Мне показалось, что она не поняла, зачем мне ее стихи. Это – редактор „Нового мира“. – „Ну, боже мой, Вы мне это сообщаете“». [9, IX; 158]

Алексей Иванович Кондратович:

«Разговор, повторяю, происходил в конце сентября. Анне Андреевне несколько раз напоминали о ее обещании, она твердо повторяла: дам, но, по-видимому, все подбирала, что дать, и каждый раз откладывала окончательное решение. И только перед самыми ноябрьскими праздниками мы получили от нее стихи.

Твардовского больше всего тронуло, что это были последние, только что написанные стихотворения. Под первым „Подумаешь, тоже работа…“ значилось „1959 г. Комарово. Лето“. „Не стращай меня грозной судьбой… “ совсем свежее – „1959 г., октябрь“. „Ярославское шоссе“ и „Летний сад“ (из цикла „Белые ночи“) – „1959 г., июль. Ленинград“. „Отрывок“ – того же года, и лишь под „Воспоминанием“ стояла дата „1956 г., 18 августа. Старки“.

– Не назвать ли эту подборку именно так – „Новые стихи“? – спросил Твардовский. – Телефон у Анны Андреевны прежний? Дайте я ей позвоню.

И он позвонил. И был, судя по всему, взаимно приятнейший разговор. Твардовский благодарил за стихи, говорил, что поставит их в самый ближайший номер (так оно и было – стихи появились в № 1 за 1960 год). Тут же они договорились и о названии – „Новые стихи“.

С тех пор Твардовский нет-нет да напоминал сотрудникам журнала об Ахматовой: не написала ли она новое, нет ли у нее чего-нибудь и из старого.

– Нам надо напоминать ей о себе, о том, что мы интересуемся ею, – говорил он и, когда составлялся очередной проспект произведений и авторов журнала на будущий год, собственноручно включал Ахматову в список поэтов – авторов журнала». [3; 264–265]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«22.Х.1959

Начал „расшифровывать“ и переносить в отдельную тетрадку ‹…› листки блокнота летней поездки. Начал с Ангары, написал первый кусочек о „черной воде“, пристегнул к ней слышанное на Дальнем Востоке о наводнениях Уссури и Амура и вывел некоторое общее рассуждение о запретности в нашей печати „печальной“ или „устрашающей“ информации. Тут будет просто несколько таких кусочков – ужасный, неприютный вид пристаней-деревень (подлежащих в будущем затоплению), мальчик с голым пузом, отбивающийся от мошки (рубашонку то поднимет, распялив на локтях, то опять опустит), и лирика о том, что будет через 20–30 лет – постепенное приближение промышленных очагов – Ангарск (с еще одним земляком). ‹…›

Вообще я должен уже писать только то, что думаю на самом деле (с необходимыми разумными приемами), а не что другое – мне некогда уже откладывать это „до другого раза“, т. е. на будущие времена. Прав Хемингуэй, что уже неизвестно, сколько тебе отпущено еще времени (ему 60 лет), и реальная „опасность не успеть“ (Т. Манн) вступает вполне в свои права. ‹…›

2. II.1960

Когда дело на лад, всегда кажется, помилуй бог, поступал бы умно, удачно, но не так, как поступал и как пришел к нынешнему положению вещей. А нынче оно таково, что я впервые всерьез увидел завершение „Далей“, и уже стучатся строчки, сползаясь отовсюду для заключительной главы. И все в этой более чем десятилетней работе – со всеми ее несовершенствами, упущениями, недотяжками и просчетами, но и с памятными порывами и рывками в деле – теперь становится чем-то целым и, в конце концов, единым. Вплоть до заготовленных когда-то слов к читателю: – Ну вот, а что я говорил? – Так, должно быть, и вся жизнь, – тогда еще не беда!

Мои герои все в дороге,

А сам я, что ли, домосед. ‹…›

6. II.1960

Гоню, гоню – покамест гонится, набрасываю заключительную, чуя и не пуская в душу озноб ответственности таких признаний, какие нужно сделать, держась на полунедосказе. ‹…›

28. II.1960

Полтора месяца работы изо дня в день ‹…›. Итог: три новые (хоть и зияющие там-сям провалами) главы, одна из них – значительна и, может быть, непроходима, но в целом – завершение беспечно затянувшихся „Далей“, – завершение – пусть и на скорую руку, но по существу». [9, IX; 160–161, 172–178]

Владимир Яковлевич Лакшин. Из дневника:

«3.III.1960

Из небольшого коричневого портфельчика с молнией он достал листки машинописи, сколотые скрепкой, и мне протянул:

– Это из „Далей“… Глава, одна из последних, где-то в конце.

Я сел на углу длинного с зеленым сукном стола и начал читать:

Когда кремлевскими стенами

Живой от жизни огражден,

Как грозный дух он был над нами,

Иных не знали мы имен…

Я с трудом сосредоточился на чтении, но мало-помалу поэма захватила меня. Перечитал главу два раза, прежде чем подошел к Александру Трифоновичу, который занимался за своим столом почтой.

Он спросил: „Какие возражения, сомнения, опасения?“ Я сказал, что по первому чтению критику наводить не решусь, главы понравились, но опасаюсь за печатанье.

– Я и сам сомневаюсь, – откликнулся Александр Трифонович. – Но нет, должны напечатать, – добавил он с раздумьем. – Я старый человек, знаю, что надо идти не к Фурцевой или Поспелову; они-то, конечно, прекрасно встретят, но сразу скажут: зачем „об этом“, „культ личности – дело прошлое. Ведь вот у вас здесь есть хорошие, современные куски, а о старом что толковать“.

(В словах о „хороших кусках“ послышалась мне и самоирония.) „…Если в «Правде» не напечатают, то нигде не напечатают. Тогда придется к Никите Сергеевичу идти. С культом приходится бороться посредством культа…“ ‹…› О поэме своей Александр Трифонович сказал:

– Я должен был эти главы написать. Они очень для меня важны. Я сделал рывок. Теперь во всей этой работе главное позади.

– Все?

– Нет, но главное. Может быть, еще что-то будет написано; не знаю, как будут расположены эти главы, но глава о Сталине очень важна, а две другие – (о Дальнем Востоке и проч.) – это „буферные“ главы, на них надо немного отдохнуть читателю.

Я сказал, что „сталинская“ глава одна из двух вершин в поэме – „Встреча с другом“ и эта. Она современно звучит, не только как история.

Он хитро усмехнулся.

– Да я ведь не знаю, что еще тетка Дарья скажет, если прямо спросить, как ей живется. Она у меня и не говорит. (Он имел в виду строки поэмы:

А если кто какой деталью

Смущен, то правде не во вред

Давайте спросим тетку Дарью,

Всего ценней ее ответ.)

– Мне важно было написать это, – продолжал Александр Трифонович, – я должен был освободиться от того времени, когда сам исповедовал натуральный культ». [5; 32–34]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«I.V.1960. Внуково

‹…› Видя, что дело (с главами, особенно с главной главой) висит и может обернуться бог весть какой волынкой по инстанциям, кинулся по совету добрых людей к Вл. Сем. Лебедеву: нельзя ли переслать Н. С. Хрущеву главы, так как и т. д.

– Позвольте, зачем ему все это читать (нараспев), мы это так как-нибудь. О чем у вас там? Какая идея?

– Да вот оно все при мне. Всего не читайте, только эту главу. – И сам вышел в коридор в вестибюле перед приемной Суслова, стал курить и готовиться к самому худшему и запасаться решимостью: „Нет, вы все же передайте это Н. С.“. Прошло не менее 10, не более 15 минут.

– Александр Трифонович, где же вы тут? – И давай меня целовать. В точности сказать, он кинулся ко мне тут же, но я не ждал, не понял, и таким образом только уже в кабинете начались объятия и поцелуи слева направо. – Это то, чего все от вас ждали. Все так думали, я так думал.

Я показал проект моего письма Н. С., набросанный утром карандашом (накануне мы сговорились о встрече).

„Глубокоуважаемый Никита Сергеевич!

Не имея возможности в дни Вашего отдыха просить Вас принять меня, если у Вас (найдется) свободная минута, ‹прошу› прочесть хотя бы одну из трех новых глав книги «За далью – даль», завершающих этот мой десятилетний труд.

Несмотря на весьма высокую оценку моими товарищами по перу этой работы, которой было посвящено специальное заседание Секретариата Союза писателей СССР, в отношении главы «Так это было на земле» я просто не считаю возможным пытаться опубликовать ее без Вашего одобрения, поскольку она касается имени И. В. Сталина и средствами поэтического выражения рисует один из сложнейших исторических моментов в жизни нашего общества, в жизни моего поколения и, в сущности, является ключевой, если можно так выразиться, частью всей книги в целом.

Ваше доброе отеческое внимание ко мне в труднейший период моей литературной и всяческой судьбы, давшее мне силы для завершения этой книги, позволяет мне надеяться, что и эту мою просьбу, дорогой Никита Сергеевич, Вы не оставите без внимания.

Ваш (А. Твардовский)“.

– Не-ет, это не то, не нужно все это писать. Вы, знаете, просто подарите ему эти главы ко дню рождения – 17 апреля. Если, конечно, это не противоречит Вашему внутреннему чувству (дважды).

– Да, но – удобно ли это? Все-таки, как-то оно… и т. п.

– Знаете, я вам скажу: он – человек. И ему будет просто приятно (мне незачем вам делать комплименты и т. п.), что великий поэт нашего времени… и т. д.

Условились, что я приготовлю чистый оттиск, напишу письмецо по-другому и в этот же день (15.IV) завезу сам.

Провожая меня на выход, – я было свернул к лестнице вниз, – он вызвал лифт – ‹…› и в который раз пожал руку:

– У меня сегодня праздник… – И не было сомнений, что он искренен, и я знал, что такие люди весьма сдержанны в выражении своих чувств, оценок, – все это было добрым знаком. И то, что он, после мгновенного раздумья, отказался ознакомиться со стенограммой обсуждения глав на секретариате, которую я, грешный человек, прихватил с собой в портфеле, также было добрым признаком. И, однако, я нервничал, и дергался, и вслух высказывался по-пустому в кругу своих (Дементьев, Закс, Марьямов), минутами казалось, что я что-то не так понял, не то делаю. (После отправки письма и оттиска).

Один на один с задачей, составил другое письмецо:

„Дорогой Никита Сергеевич!

Мне очень хотелось сердечно поздравить Вас со днем Вашего рождения и принести Вам по этому случаю как памятный знак моего уважения и признательности самое дорогое сейчас для меня – заключительные главы моего десятилетнего труда – книги «За далью – даль», частично уже известной Вам и получившей бесценные для меня слова Вашего одобрения.

Среди этих новых, еще не вышедших в свет глав я позволю себе обратить Ваше внимание на главу «Так это было…», посвященную непосредственно сложнейшему историческому моменту в жизни нашей страны и партии, в частности, в духовной жизни моего поколения, – периоду, связанному с личностью И. В. Сталина.

Мне казалось, что средствами поэтического выражения я говорю о том, что уже неоднократно высказывалось Вами на языке политическом. Во всяком случае, я думаю, что эта глава является ключевой для всей книги в целом, и я буду счастлив, если она придется Вам по душе.

Желаю Вам, дорогой Никита Сергеевич, доброго здоровья, долгих лет деятельной жизни на благо и счастье родного народа и всех трудовых людей мира.

Ваш (А. Твардовский)

15. IV.1960. Москва“.

– По-моему – годится. Значит, сегодня (пятница) это ему будет отправлено, – там уже знают все, что надо, я говорил с Шуйским… Но завтра это не будет ему доложено, а только в воскресенье (17.IV), когда будет докладываться утренняя почта. Ну, ответ, я думаю, будет в понедельник…

В понедельник, днем, не выдержал, позвонил Лебедеву.

– Нет еще. Но он отложил это для себя, это он будет еще читать, и потом у него будут друзья, ну и пасха, знаете…

Но в субботу еще цензор (Виктор Сергеевич) дал разрешение печатать со странной оговоркой, что, может быть, через день-два он передумает или, так сказать, оставляет за собой право еще решить по-иному, „но чтобы не задерживать производственного процесса“… Вечером я, кажется, принял снотворное, уснул, около часу – звонок – Лебедев.

– Прочел с удовольствием. Ему понравилось, – поправился, – очень понравилось, благодарит за внимание, желает, – и что-то в этом роде. – Я, конечно, не сомневался, но вместе с вами еще раз переживаю радость…» [9, IX; 182–183]

Владимир Яковлевич Лакшин. Из дневника:

«20.IV.1960

‹…› Анекдот заключался в том, что главы из „Далей“ пришли на другой день после дня рождения Хрущева, и он принял поэму за подарок, вроде од XVIII века, что ли. Изволил начертать: „Прочитал с удовольствием“. Только это и было надо». [5; 34]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«‹…› Прошло более месяца со дня опубликования „глав“. Получено около 150 писем и телеграмм, может быть, больше; появилось штучки три-четыре статейки.

До напечатания мне казалось, что самое главное и самое трудное с этими, вернее – с этой главой, – напечатать. Но потом оказалось все куда сложнее. Напечатала „Правда“ – это и хорошо, и не очень, так как из некоторых писем видно, что это (появление в „Правде“ этой главы) рассматривается как прямое выполнение некоего заказа, официально-поэтическая интерпретация вопроса (темы). Усмотрено и наклонение в сторону нового культа. Словом, хоть хороших писем больше и они как-то достовернее, а дурные, оскорбительные и чуть ли не угрожающие – главным образом анонимные, но дурные с непривычки как-то памятнее. Кроме того, всегдашняя моя готовность признать, по крайней мере в душе, что плохо, не получилось.

Дурные письма делятся на два взаимоисключающих ряда: 1) Как смеешь охаивать и 2) как смеешь восхвалять, оправдывать. Точно читают одним глазом: этот видит только это, тот только то.

Но в целом – это, конечно, новый этап моей литературной судьбы с новыми испытаниями и радостями (они как-то меньше, несмотря на количественный перевес хороших отзывов – устных и письменных).

Какое, однако, многослойное, разного уровня и характера это читательское море.

Подчас кажется, что на меня обрушивается то, что было бы направлено в другой совсем адрес (а может быть, и было направлено) после закрытого доклада о культе личности.

Я впервые испытываю воздействие незнакомой мне ранее волны – волны осуждения, негодования, презрения, обличения в продажности и т. п. Что ж, взялся за гуж…» [9, IX; 185]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«6.Х.1960. Внуково

Самое сильное литературное впечатление за, может быть, многие годы – на днях прочитанный роман (три папки, общий объем страниц 1000 с лишком) В. Гроссмана с его прежним глупым названием „Жизнь и судьба“, с его прежней претенциознейшей манерой эпопеи, мазней научно-философских отступлений, надменностью и беспомощностью описаний в части „топора и лопаты“. При всем этом – вещь так значительна, что выходит далеко и решительно за рамки литературы, и эта ее „нелитературность“, может быть, самое главное литературное ее достоинство. Прочел ее одним духом. ‹…›

Впечатление и радостное, освобождающее, открывающее тебе какое-то новое (и вовсе не новое, но скрытное, условно-запретное) видение самых важных вещей в жизни, впечатление, как бы разом снимающее, сводящее к нулю удручавшее тебя однообразие и условность современных романов и прочего с их эфемерной „правильностью“ и безжизненностью. Но и впечатление – странное, тяжелое, вызывающее противление духа и страх, что что-то тут не так. ‹…›

В сравнении с ней ‹этой книгой› „Живаго“ или „Хлеб единый“ – детские штучки.

Напечатать эту вещь (если представить себе возможным снятие в ней явно неправильных мотивов) означало бы новый этап в литературе, возвращение ей подлинного значения правдивого свидетельства о жизни, – означало бы огромный поворот во всей нашей зашедшей бог весть в какие дебри лжи, условности и дубовой преднамеренности литературы. Но вряд ли это мыслимо. Прежде всего – автор не тот. Он знает, что делает. Тем хуже для него, но и для литературы». [9, IX; 200–202]

Владимир Яковлевич Лакшин. Из дневника:

«16.Х.1960

Александр Трифонович огорчен проделкой Арагона, которого просили написать предисловие к переводу „Чумы“ А. Камю, а он подал донос, что „Новый мир“ собирается проповедовать фашиствующих писателей. Теперь „Чума“ – а говорят, замечательный роман – долго не увидит у нас света». [5; 44]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«10.XI.1960. Внуково

Задумал написать письмо в ЦК о необходимости издать хоть небольшие однотомники поэтов, вкупе не причинивших столько вреда, сколько один Есенин, но принадлежащих нашей поэзии, – Гумилева, Цветаевой, Мандельштама, Пастернака, может быть, Ходасевича». [9, IX; 203]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«25.VI.1961

Был помоложе, хватало сил – так ли, сяк – и для журнала, и для своей работы, и для пьянства. Теперь их только-только либо для журнала, либо для себя, а для последнего уже в любом случае нет. – В сущности, в ж[урна]ле я не для того, чтобы пропускать хорошее, а чтобы отклонять дурное, этакий щит против авторов, с которыми Заксу и др. трудно спорить. Расчетливо ли это? Я мог бы даже в публицистике и т. п. больше делать, если бы не губил столько времени на чтение муры и разговоры, имеющие целью единственно – отклонение нежелательного материала. Но так или иначе, не будь меня, сами бы cправились». [11, I; 36–37]

Алексей Иванович Кондратович:

«Май 1962 года. В журнале идет статья о военной прозе, в статье – положительная оценка повести Василя Быкова „Третья ракета“. Прочитав статью, Твардовский говорит:

– Очевидно, этот писатель очень неплохо вписывается в прозу последних лет, уделяющую особое внимание рядовым солдатам войны. Я ничего плохого не хочу сказать о писателе Н. Он автор интересных и нужных романов, но замечали ли вы, что все его произведения написаны как бы с вышки KП армии или дивизии: генералов и полковников он обычно знает, а солдат, уже гораздо хуже. А эти молодые писатели сами выше лейтенантов не поднимались и дальше командира полка не ходили. Эти досконально знают жизнь роты, взвода, батареи, они видели пот и кровь войны на своей гимнастерке…

И как вывод:

– Надо бы этим Быковым заинтересоваться как автором.

Прошло некоторое время. Быковым заинтересовались. В редакции лежала рукопись его нового романа. Твардовский еще не читал ее. Он только что вернулся из Рима с международной встречи писателей. В разговоре о поездке, о редакционных делах кто-то обмолвился, что вот приходил Быков, принес роман, и его уже прочитали…

– Ну, как он вам? – спросил Твардовский.

Ему рассказали о первом впечатлении от автора и его рукописи. Твардовский улыбнулся самому себе.

– Значит, Быков заходил перед поездкой в Рим, – сказал он, – я ведь был там вместе с ним и, скажу вам, – очень серьезный, скромный, милый человек. Очень он мне понравился.

И тут же предложил:

– Надо в журнальном проспекте на будущий год указать этот роман Быкова. Я его не читал еще, но, судя по его предыдущим вещам, верю, что и это неплохо.

Так на страницах журнала впервые появился Василь Быков, ставший потом постоянным и уважаемым автором журнала». [3; 203–204]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.