Религиозная пляска в монастыре Кадигава
Религиозная пляска в монастыре Кадигава
С наступлением нового года, цаган-сара по-монгольски, во всех окружающих нашу Ниджу монастырях стали устраивать чамы, т. е. религиозные пляски и представления. На один из таких чамов ездил мой муж; на другой, в последний день праздника, т. е. 15 числа первого месяца, поехала я. Старик Сандан Джимба нанял мне и себе ослов, и в обществе других широнгольцев, наших соседей, мы отправились из Ниджи вверх по речке, вытекающей из ближайшего к нашему дому ущелья; дело не обошлось без маленького приключения: мой осел вздумал перескочить через арык, и я, совершенно для себя неожиданно, перескочила при этом с седла ему на шею, и оттуда уже головой вниз – на землю; осел, впрочем, был настолько благовоспитан, что не сделал ни шагу дальше и смиренно дожидался, пока я встану и на него снова наденут узду, которую я сняла при падении. Дорога шла по карнизу, часто огибая овраги, размытые дождями; в таких местах едва оставалась тропинка такой ширины, чтобы ослу поставить ноги; я немного трусила, но, видя, как все вокруг меня беззаботно проходят и проезжают такими местами, я должна была скрывать свою трусость.
Скоро пришлось взбираться на крутизну, где все уже спешились, даже женщины широнгольские с непорченными, как у китаянок, ногами, и те оставляли своих мулов и взбирались на гору пешком. Мне было очень трудно идти, потому что я отвыкла от ходьбы, сидя во всю зиму дома, и я задыхалась. Взобравшись на вершину, мы увидели по обе стороны себя два ущелья: одно – наше с речкой, из которой мы, ниджинцы, пьем воду; налево – другая речка, которая вытекает к западу от Ниджи. Вдали, под выдающейся из ряда других вершин горой, люди с хорошими глазами видели монастырь Кадига, куда мы ехали.
Кругом было голо: прошлогодняя трава куда-то исчезла, может быть, съедена скотом; деревья виднелись лишь по ущельям; кругом были красноватые горы да лесовые распаханные террасы; снег виднелся пятнами на верхушках гор, и то лишь на северных боках ущелий. Дорога шла по вершинам хребта и была полога, только раз еще пришлось всем спешиться, чтобы снова залезть на более выдающуюся вершину. Подъезжая к перевалу, мы чаще стали встречать спутников; молодые люди весело с шутками сбегали с пригорков за своими мулами, степные лое (бары, чиновники) ехали на мулах, издали давая о себе знать неистовым звоном бубенчиков; за перевалом стали встречаться отдельные дома, и скоро открылся вид на монастырь с такого близкого расстояния, что и я могла его видеть. К удивлению своему, я увидела высокие зубчатые стены, башни по углам и входные ворота. Оказалось, что стены эти принадлежат старому городу, который давно уже стоит пустой. В этом-то пустом городе и приютились монахи. С перевала нам было видно здание кумирни, прислоненной к западной стене города, и пеструю толпу, волнующуюся у городских ворот вне города.
Город старинный, но почему-то стены и башни очень хорошо сохранились; кругом был, по-видимому, ров, наполнявшийся водой из речки; теперь это было сухое русло, осененное деревьями; кругом было разбросано несколько домов; под деревьями все пространство около ворот было занято привязанными к ним мулами, ослами и лошадьми; более открытое место заняли торговцы, – тут были и походные кухни; над кострами их поднимался дым и пар от котлов с горячей едой; вокруг на земле располагались закусывающие; рядом виделись груды насыпанных на кошмы жужуб (местные фрукты вроде фиников), кучки груш; невдалеке продавец соли, или тягушек, разложил свой товар на столике; у стены, несколько в стороне от съестного, на кошме расположились продавцы красного товара; все это было окружено сплошной толпой волнующегося народа: тут виднелись и тангуты в нагольных шубах и остроконечных колпаках, они походили на наших киргиз; за ними вереницей, часто придерживаясь одна за другую, толкались тангутские женщины, сверкая на солнце своими медными и сердоликовыми украшениями в волосах и подвесками к поясу; в костюме их преобладали яркие цвета; тут же встречались широнголы-мусульмане, отличить которых можно по шапкам и также по какому-то особому способу держать себя. Мне кажется, что высокое мнение о своем правоверии невольно отражается в манерах мусульман, и они держатся везде с большим достоинством.
Встретился даже ахун в традиционной чалме, но цвет ее трудно было разобрать под густым слоем сала и грязи, ее покрывающим. Спешившись, мы прошли в городские ворота; здесь толпа была меньше: всякий только проходил этот пустой четырехугольник затем, чтобы войти в самый город. Внутри стен было несколько зданий, в которых живут монахи; дома разбросаны без всякого порядка; об улицах не было и помину, да и весь город представлял пространство не больше иного сибирского двора или городской площади. Мы взошли на ближайший к воротам двор, где уже стояло до десятка мулов; внутренний двор, на который выходили двери фанз, был не больше сажени; в комнате, куда нас ввели, сидело несколько человек лам и мирян за обедом или чаем; большая часть помещения была занята корзинами, в которых держат зерно и съестные припасы; старый лама, высовывая свои голые по плечи руки из-под аркамджи (пунцовая материя, накинутая на плечи), рылся в корзинах, доставая печенные на масле булки для вновь прибывших посетителей и новых транспортов чая, принесенного из соседней фанзы.
Народ, увидев, что я скрылась в этот дом, пожелал поближе рассмотреть сиянскую женщину[133] и начал набиваться во двор и в самую комнату, где мы сидели. Чтобы не беспокоить жильцов дома этой толпой, которую привлекала я, мы решили уйти из города подальше, тем более, что до начала чама еще оставалось больше часу, а у старика Сандан Джимбы были родственники неподалеку.
Напившись чаю и даже позавтракавши, не торопясь, в доме племянницы старика, которая жила в полуверсте от города, мы снова вернулись сюда. Теперь толпа, занятая зрелищем, не обратила на нас особенного внимания. Старик, пользуясь, по-видимому, протекцией какого-то жителя Кадиги, провел меня наверх городской стены. Забрались мы туда по тропинке, проложенной в самой стене, которая внизу была из глины и лишь верхние ее ряды были сложены из кирпичей; ширина стены была настолько велика, что мы со стариком могли сесть на разостланный нами ковер, а сзади нас еще оставался проход. Из хурала, который пришелся как раз против нас, в это время уже выходили первые знаменосцы с черными знаменами и за ними попарно – ламы-музыканты в высоких желтых шапках и желтых же мантиях.
Процессия, обогнув дома два по дороге, остановилась на приготовленной для нее арене, против городских ворот; знаменосцы окружили стол, на который поставили сор, т. е. фигуру мертвой головы, возвышающуюся над пирамидально сложенными палочками. Это, как кажется, везде непременная и главная фигура чама; пляски совершаются как бы перед этим изображением смерти. Музыканты сели на землю напротив монастырского ширетуя, или настоятеля, для которого было устроено возвышенное сиденье; по обе стороны его, сообразно с своими духовными чинами, сели прочие ламы, и ряды их, уже значительно перемешанные с мирянами, закончили мальчики-ламы.
За музыкантами шли фигуры в масках. Тут были и бычачьи головы, и барс, и слон, и фигура с птичьей головой; фигуры в масках были одеты в разнообразно отделанные шелковые халаты, которые больше всего напоминали дьяконские стихари, небольшая яркая пелерина напоминала фелонь; ленты, обильно спускающиеся с головы и скрывающие прикрепление маски, и небольшая чаша, изображенная из человеческого черепа, нож или какое-либо другое орудие в руках, а больше всего, конечно, карикатурные маски совершенно замаскировывали это сходство костюма. При звуках труб, медных тарелок и больших бубнов эти маскированные начали свои пляски. Движения их были стройны и местами могли напоминать наши балетные танцы. Но эти мерные и красивые движения очень часто прерывались неистовыми прыжками и круженьем, которое больше напоминало движения разъяренных животных, которых изображали эти маски, чем человеческие танцы.
Проходя перед ширетуем, маски делали ему поклон. Особенно заняли меня маски с человеческими лицами; действительно, люди в них изображали не богов, как другие, а простых смертных; одна из них представляла старика; другая – дикаря. Мимика этих двух масок, по-видимому, должна была показать зрителям, каковы были нравы на земле до просвещения людей буддизмом. Одна из этих фигур (азыра, как называют эти фигуры тангуты, или лопей, как зовут их широнголы) постоянно вызывала смех присутствующих своими выходками; она с карикатурной радостью показывала всем баранью кость, которую приготовлялась есть; тут же среди круга ее раскалывала о камень и комически горевала, когда предполагаемый мозг разлетался с костью в разные стороны; табак курила азыра из бараньей кости.
У обоих азыра, по-видимому, были роли с речами, но их они прерывали плясками; в плясках их было тоже что-то комическое. В их ролях принимали также участие мальчики, одетые в маски, в виде мертвых голов; эти маленькие плясуны показались мне очень искусными, но лама, дирижировавший всем представлением, не понадеялся на их искусство, и в, то время как они выплясывали перед ширетуем и многочисленной публикой, он положил перед ними и сзади по палке, для того чтобы в жару пляски плясуны не уходили с назначенного им пространства. Все здесь происходит не так торжественно, как мы привыкли видеть в наших религиозных процессиях и театральных представлениях. Через арену между танцующими вдруг переходит какой-нибудь лама, которому захотелось понюхать табаку из табакерки музыканта; или у маскированного из-за пазухи вдруг посыплются лакомства, только что полученные от какого-нибудь тронутого зрителя, и маленькие «смерти» бросятся подбирать просыпанные орехи и жужубы.
Под конец представления из хурала показались цветные знамена с китайскими подписями и за ними с прыжками и размахиванием руками показался человек в обыкновенном платье; изо рта его торчали проткнутые в щеки железки, – как это было сделано, я не могла рассмотреть; крови не было видно на лице, но говорить, по-видимому, он не мог; в руках у него была небольшая алебарда, – это, говорят, тоже орудие истязания, но его он не употреблял, ограничивался только размахиванием в воздухе. Во время его пляски вокруг сора началось уже поклонение ширетую со стороны посторонних, – я не видала, впрочем, чтобы поклонялись мужчины, но старые женщины усердно расстилались перед ним в пыли и затем, кажется, получали или возложение рук, или только право приложиться к его одеждам. Наконец, все было кончено: музыканты встали со своих мест, сор подняли со стола, знамена заколыхались и потянулись над толпой к воротам; маски также построились в надлежащий порядок, и вся толпа пошла к воротам, но здесь шествие несколько замедлилось: женщины, встречавшиеся на пути, наклонялись одна за другой к земле, и маски должны были перешагивать через их спины.
Это религиозное усердие считается хорошим, когда ламы в образе богов перешагивают через человека. После я видела многих благочестивых старушек со следами земли, густо покрывавшей их лоб. Толпа отправилась на южную сторону города: там в поле сожгли сор. Мы посмотрели на эту церемонию издали и затем, не дожидаясь возвращения масок в хурал, ушли по дороге в Ниджу, предоставляя нашему проводнику с ослами догонять нас.
Монастырь Кадига, или Кадигава, очень бедный; в нем живет не больше десятка лам, тангутов, но по случаю чама сюда пришли ламы из ближайшего монастыря, который состоит под одним управлением. Ламы, живущие в Кадигаве, сами пашут землю и сеют хлеб. Прежде, говорят, этот монастырь был богат: он имел святыню, которая привлекала поклонников. Рассказывают, что при жизни известного реформатора буддизма[134], Цзонкавы, он, живя в Тибете, написал письмо своей матери, живущей неподалеку от здешних мест, но лама, с которым он послал его и который был из Кадигавы, подлинник оставил в своем монастыре, а матери лишь отдал копию. Другой вариант рассказывает, что это было не письмо, а портрет Цзонкавы, сделанный его рукой; рассказ прибавляет, что когда лама, подменивший портрет, принес его матери, то портрет, хотя и неподлинный, проговорил приветствие матери и затем замолк; наивные рассказчики добавляют при этом, что настоящий портрет должен был говорить три дня.
После этого будет понятно, как я сожалела, что Сандан Джимба не показал мне этой святыни; но когда я стала упрекать его за это, он засмеялся и сказал: «В моей земле теперь дурные ламы и дурные обычаи, – этой святыни уже нет больше в монастыре; один лама взял это письмо, отправился с ним в Халху за сбором и больше сюда не возвращался».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.