Назад, на холодный север
Назад, на холодный север
В вербное воскресенье 23 марта Андерсен снова был в Риме, где все казалось ему знакомым, как если бы он вернулся домой в Оденсе. Соотечественники проявили трогательную радость при его возвращении. Он пробыл восемь дней и использовал время до предела. С неукротимой энергией он заново исходил город вдоль и поперек, чтобы еще раз увидеть полюбившиеся места. В пасхальные дни он присутствовал на торжественных службах в соборе св. Петра, походил по другим церквам, наблюдая веселье на улицах и в переулках. В последний вечер он видел большой праздничный фейерверк на Тибре, посетил «Кафе Греко», чтобы повеселиться вместе с друзьями, и вот пробил час прощания. На рассвете 1 апреля он уехал из Вечного города.
День был словно грубая первоапрельская шутка: отвратительная погода и дождь. Потом стало еще хуже: шторм и зимняя стужа по всей Тоскане, скучные попутчики. На второй день путешествия был день его рождения, он вспомнил об этом часа в четыре-пять за чашкой плохого кофе на жалком постоялом дворе. Вынужденный довольствоваться поздравлением от самого себя, он заполз в экипаж и потащился дальше. Во Флоренции, куда он наконец добрался 5 апреля, он провел целую неделю и чувствовал себя как дома.
Далее через Болонью в Венецию, которая ему не особенно понравилась; здесь было слишком мертво, но он с интересом посмотрел полотна Тициана, площадь св. Марка в вечернем освещении и лагуны, где сидели на берегу рыбацкие жены и ждали своих мужей домой из опасного плавания в открытом море. Пейзаж к северу от Апеннин, как ему показалось после Рима и Неаполя, уже не отличался блеском, и он выбрал короткую дорогу: Виченца, Верона, Бреннер, и вот — прощай, Италия. Альпы остались позади.
30 апреля он приехал в Мюнхен. Здесь пробыл месяц — примерно на три недели больше, чем нужно, писал он, хотя, как обычно, он познакомился с интересными людьми. Но климат там был скучный и ужасный. Он тосковал по «великанским кипарисам, гордым пиниям и оливам, их листья по вечерам напоминают черный бархат, с которого каплями стекает ночь. Я скучаю по необыкновенно синему морю, пальмам и кактусам и особенно по красивым людям (которые все в душе плуты) и живительному воздуху, свежему и наполненному ароматом апельсинов и лимонов».
Он проводил время, читая книги об Италии и продолжая писать «Импровизатора». Но об этом он в письмах на родину не рассказывал. 31 мая он наконец отправился дальше, в Зальцбург и Вену, куда прибыл 9 июня. Быстро завел влиятельных и интересных знакомых, его все приглашали в гости, и, конечно, он усердно посещал Бургтеатр, где ему — как известному поэту! — тут же предоставили место в партере на все время пребывания в городе. Но Вена его не радовала, писал он на родину, — одна Италия постоянно витала у него в мыслях, и ничто другое не могло произвести на него впечатления. И все же он оставался там целый месяц, так что его пребывание было не таким уж неприятным. Потом он отправился в Прагу, куда добрался через двое с половиной суток непрерывной езды, «усталый, измученный и обиженный», а оттуда путь неотвратимо вел домой — медленно, он экономил каждый скиллинг, чтобы растянуть дорогу. Он останавливался в Дрездене и в Берлине, где все шло так же, как в Вене: много интересных знакомств, много общения, много признания; в Берлине он получил от своего друга Шамиссо его только что вышедший сборник стихотворений, где были помещены переводы пяти стихотворений Андерсена. Его пребывание в городе даже отметили газеты. Вот до чего он был известен. Но, как и в Вене, эти приятные события не радовали его так, как можно было бы ожидать. Их словно зажали два полюса чувств: лучезарные итальянские воспоминания и напряженный страх при мысли о скором возвращении домой. В Гамбурге он уже встретил датских друзей (что было очень радостно), и его завалили приглашениями. Стояла жара — просто итальянская; «но в каждом дуновении ветерка тонны свинца, а так называемое безоблачное небо похоже на мои серые чулки после прогулки по пыли до Альтоны. Все возвещает, что я приближаюсь к „cara patria mia“[32]», — писал он.
Эта неприязнь при мысли о Дании наполняла его всю дорогу из Неаполя. Нет ни одного письма, в котором он так или иначе, часто совершенно не к месту, не упоминал бы скорбь и обиды, которые ему причинили на родине — или причинят по возвращении в Копенгаген: из дома шло горе и яд, дома ждала его уличная грязь и пустые нравоучения, поцелуй Иуды и смертельная чаша; больше его ничто не радует, для него все потеряно, ему все безразлично. «Поэт умер, его убили в Италии; если в нем и останется немного жизни, когда он приедет на север, то его быстро прикончат. Я знаю моих соотечественников!» — написано в письме к Хенриэтте Вульф, а своей по-матерински заботливой приятельнице фру Лэссё он пишет{50}, что птице перебили маховое перо, и добавляет не без позерства, что единственное его желание теперь — никогда не писать ничего нового.
Иногда возникает подозрение, что, несмотря на тревоги, он все же слишком охотно играл роль преследуемого и обиженного. В течение всей жизни он был склонен к мрачному и подавленному настроению и часто углублялся в него, вместо того чтобы преодолеть, как на его месте, безусловно, сделали бы другие.
Но кроме того, по пути домой его часто раздирали противоречивые чувства: радость от увиденного в Италии, горечь против друзей, которые, как ему казалось, только поправляли и критиковали его; чувство, что он духовно вырос, но в то же время ни на что не способен; благодарность к богу и страх перед стесненными обстоятельствами на родине. А сочинять он не может, так он говорил в то время. Своему близкому другу, нумизмату Людвигу Мюллеру, он писал: «Ох, если бы у меня были силы выразить ту картину, которая царит у меня в душе; тогда бы я создал нечто прекрасное. Но я не могу, и желания у меня не больше, чем мужества». Последнее звучит примечательно, если знать, что именно в Мюнхене (откуда написано письмо) он особенно усердно работал над «Импровизатором», как и в Риме и частично в Неаполе.
В действительности же он просто находился в необъяснимом состоянии духа, которое у творческих личностей часто является признаком того, что вот-вот должно появиться на свет нечто новое, какое-то поэтическое произведение; состояние, в котором человек одновременно надеется и сомневается: удастся ли работа или все это ничто; я могу, я не могу. Но самое главное противоречие его чувств составляла радость от посещения Италии и уныние по поводу своего трудного положения на родине, как он его воспринимал. Из этого двойственного настроения вырастал его роман «Импровизатор»…
…И вот он в Гамбурге, на пороге Дании, где люди холодны и рассудочны, а климат еще хуже — этот восхитительный датский климат с «долгим, полезным туманом, который так вкусен, что его можно резать на куски; с освежающей снежной водой, которая так прохладно заливается в сапоги…» Постепенно у него появился черный юмор. На всякий случай он сбрил усы, он отрастил их в дороге — они скрывали его зубы, но сохранить их побоялся, «а то люди на родине возымеют еще больший ко мне интерес», — решил он. 1 августа он покинул Гамбург со смешанным чувством ожидания и страха. Он был готов к самому худшему.
Но прием в Копенгагене оказался очень трогательным и радушным — естественно, ведь друзья любили его и скучали по нему. В семье Коллинов его встретили как сына и брата, а у старого советника стояли на глазах слезы. На улицах люди приветствовали его криками, а король и министры, которым он засвидетельствовал свое почтение и благодарность, любезно приняли его и уделили время беседе с ним. Его пригласили пожить у адмирала Вульфа в Амалиенборгском дворце, где он пробыл весь август, а с 1 сентября переехал в Нюхавн, Новую гавань, дом 18, со стороны замка Шарлоттенборг (дом сохранился до сих пор), где он снял две комнаты: одну с видом на канал, «где стоят на причале корабли и гудит в парусах ветер», а другую — с видом на ботанический сад, расположенный за Шарлоттенборгом. «Подо мной живет музыкант, который целыми днями дает мне бесплатные концерты, а надо мной плачет выводок детей, так что я живу среди звуков, гармоний и диссонансов, как и положено в этом мире» — так описывал он свое жилище Ингеману. Здесь он прожил более четырех лет, и здесь были написаны первые романы и первые сказки.
* * *
Путешествие продолжалось с 22 апреля 1833 года по 3 августа 1834, то есть значительно дольше года, и результат его был огромнее, чем он сам предполагал по возвращении домой.
Во-первых, он расширил свой кругозор, познакомился с новыми людьми и новой природой, а кроме того, открыл для себя живопись и вообще изобразительное искусство, о котором раньше не имел ни малейшего представления. Его духовный мир был теперь бесконечно шире. Мыслями он был не в Дании, а за границей. Его экспансивный темперамент получил простор для движения; с такой неохотой он возвращался домой не только потому, что его ожидала критика и другие притеснения, а потому, что в Дании ему было слишком тесно. В Италии он познал самого себя и понял, что склад ума у него скорее южанина, чем жителя севера, что он космополит более, чем датчанин. Далее, годичное путешествие увело его на необходимое и достаточное расстояние от Дании и дало ему возможность посмотреть на свое отечество свежим взглядом.
Наконец, путешествие сделало его самостоятельным — самостоятельным как человека и как поэта. От своей чувствительности и обидчивости он не избавился, но его манера поведения изменилась, стала — это отметили все друзья — значительно увереннее. Старый Коллин сказал: «Мне кажется, он действительно превратился в солидного мужчину, но старые манеры все же не бросил». А приятельницы, постарше и помоложе, сошлись во мнении, что он стал веселым и шаловливым и, кажется, очень открытым, но все же чего-то в нем никак нельзя было понять.
Он определенно поднимался выше их.
Можно убедиться, что он приобрел самостоятельность как поэт, прочитав «Импровизатора» и сравнив его с «Агнетой». Конечно, «Импровизатор» уже ближе к цели, но не достигает ее. Андерсен еще не освободился от подражания. К счастью, Италия ошеломила его и на какое-то время приостановила писательский зуд. Отдыхая, он забыл старые поэтические приемы и обрел новые, свои собственные. Отдыхая, он внутренне переродился. Чужие страны обострили его способность видеть и наблюдать и разбудили в нем чувство пейзажа и интерес к жизни народа. Незрелый романтический эпигон, черпавший знания и опыт из чтения, вернулся домой реалистом, который смотрел на мир открытыми глазами.