И.И. Скворцов-Степанов*

И.И. Скворцов-Степанов*

Воспоминания об Иване Ивановиче Скворцове-Степанове крепче всего связываются со всей моей жизнью в эпоху нашей предварительной ссылки в Калуге. Если не ошибаюсь, это было главным образом в 1901–1902 годах. Я, как и другие товарищи, ждал в Калуге окончательного приговора. Фактически правительство этим долгим, больше года, ожиданием просто увеличивало срок нашей ссылки. В Калуге собралась группа поистине выдающихся людей. Там были в то время в качестве временных ссыльных И. И. Скворцов-Степанов, А. А. Богданов-Малиновский, В. А. Руднев-Базаров и Б. В. Авилов.

Такое скопление молодых социал-демократических сил, конечно, не могло не иметь некоторого значения прежде всего для нас самих. Этот год был не только для меня, но и для других, в том числе и для Ивана Ивановича, годом интенсивнейшей учебы. Самым зрелым среди нас, самым уверенным в себе и в своих силах был А. А. Богданов. Он в это время проделывал огромную работу по уяснению своего марксистского миросозерцания и начинал свои попытки построить на марксистском фундаменте всестороннее научное здание.

Я думаю, что вряд ли тогдашние воззрения Александра Александровича могли быть подвергнуты какой-нибудь критике. Он был блестящим и глубоко чтимым в кругах молодой социал-демократии автором «Политэкономии», по которой училась чуть ли не вся партия. Разные, осужденные позднее, оттенки мысли в то время у него еще не проявлялись. Впереди была блестящая деятельность Александра Александровича как члена ЦК партии, как тов. Рядового, который оказал такую мощную поддержку в годину собирания большевистских сил после второго партийного съезда.

Хотя мы все пятеро чувствовали себя более или менее равными, но первым среди этих равных был Александр Александрович.

И. И. Скворцов-Степанов в это время уже вполне определился как социал-демократ. Свое народническое прошлое он стряхнул с себя даже с некоторым презрением, но основы своего миросозерцания он только что вырабатывал и укреплял. В нем чувствовался самородок, человек, у которого самообразование играло более преобладающую роль, чем во всех нас остальных. Он глотал книги на русском и уже тогда хорошо известном ему немецком языке. В это время он переводил книгу Шульц-Геверница о профсоюзах и старался критически прощупать каждый камень, который клал на фундамент своей дальнейшей умственной и практической жизни. Отсюда возникало бесконечное количество споров. Иван Иванович был скептиком или, вернее, притворялся скептиком. Он считал своим долгом по всякому вопросу выдвинуть все возражения, которые только находил, спорил усердно, методически, иногда даже выводил Александра Александровича из себя. Тогда он добродушно хохотал и, положив руку на плечо своего раздраженного собеседника, говорил: «Пойми, Александр, я ведь только для того, чтобы все у меня прочно было, а то если взять хоть маленькую толику просто на веру, потом могут возникнуть сомнения; или какой-нибудь противник тарабахнет тебя по слабому месту, а ты глазами — хлоп. Нет, уж я каждую гаечку хочу попробовать: не отвинтится ли она у меня в решительный момент». Вот почему взаимные доклады, которые мы читали друг другу, проходили часто при ожесточенных, но в высшей степени дружественных спорах. Иван Иванович был обворожительнейшим человеком, необычайно молодым, способным на почти детские выходки, каким он остался до старости и до гроба. В промежутки между занятиями он был способен заводить всевозможные игры, и смешно было смотреть, как этот долговязый и в высшей степени серьезный человек начинал прыгать, как козел, устраивать всякие смешные затеи, разыгрывать своих товарищей, преследовать издевательствами, конечно, самыми добродушными, свою жену, жену Богданова или близко стоявшего тогда к нашей компании Павла Быкова. Не было более неутомимого гуляльшика, более свежо откликавшегося на все впечатления довольно-таки тусклого калужского жития человека в нашей вообще-то молодой и бодрой компании. Но меня всегда забавляла резкость перехода от обеда, за которым Иван Иванович резвился и сыпал шутками, от послеобеденной возни, к тому, как говорил Иван Иванович, — «ну, а теперь надо поработать». Лицо его немедленно становилось серьезным и даже суровым, серые глаза наполнялись каким-то холодком, и тогда читал ли он, спорил ли, он опять превращался в человека серьезного, серьезного по преимуществу.

Затем нас разбросало в разные стороны, но я много раз встречал Ивана Ивановича и большею частью в довольно решительные моменты жизни партии. Так мы встретились с ним на Стокгольмском съезде1, где я впервые узнал всю глубину его большевистского правоверия. Здесь уже ясно было, что своими, иногда оригинальными, путями Иван Иванович пришел к твердым ленинским воззрениям. С этого пути, если я не ошибаюсь, он позднее никогда ни мало и ни много ни в чем не отклонялся. Короткие наши встречи на разного рода партийных конференциях и совещаниях убеждали меня все больше в том, в какую крепкую величину вырастает Иван Иванович. Партия это тоже прекрасно оценивала. Все последнее время после Октябрьской революции мне приходилось частенько встречать Ивана Ивановича, много с ним беседовать и, конечно, вблизи наблюдать его работу. Он по-прежнему был молод, и по-прежнему в нем кипел неукротимый оптимизм. Делу социалистического строительства он отдавался весь целиком и глубоко радостно. Прав в этом отношении М. И. Калинин, который отметил, что жизнь, недостаточно долгая жизнь этого человека была глубоко радостной. Бодрый труд, радость бытия, прямой взгляд на вещи, глубочайшая уверенность в правоте своей партии и в своей — таковы были черты, украшавшие жизнь Ивана Ивановича и для него самого, и для окружавших его. Владимир Ильич относился к нему с великим уважением. Он ценил огромные знания, которые приобрел Иван Иванович не только в области политической экономии, но и в области философии, естественных наук и т. д. Когда этот переводчик Маркса, соавтор большого экономического труда взялся за популяризацию идей Ильича об электрификации, ему удалось создать настоящий шедевр, настоящий образец в смысле изложения, в смысле подбора материала и в смысле целесообразности всей книги. Недаром Владимир Ильич отозвался о ней с глубокой похвалой2.

В течение всех этих годов, и в особенности на посту главного редактора «Известий», Иван Иванович развертывал кипучую работу3. Рядом с крупной политической ролью (стоит только вспомнить его ответственную командировку в Ленинград для ликвидации оппозиционных настроений), он вел и огромную культурную работу. В его руках «Известия», несомненно, приобрели новый размах.

Я не всегда бывал согласен с Иваном Ивановичем, когда он начинал критиковать «оглоблей», как он сам выражался. У меня иной раз голова шла кругом. Ведь оглоблей-то он помахивал в посудном магазине или, вернее, в музее огромной ценности. Однако я должен сейчас же оговориться. Если Иван Иванович иной раз неуклюже подходил к каким-нибудь тонкостям культуры, то это не мешало ему быть высочайшим ценителем культуры. Ему только претили подчас всякого рода пирожные, когда он ясно испытывал недостаток хорошего, здорового хлеба. К тому же Иван Иванович был сговорчив. Он только чутко хотел, сохраняя свою манеру, прощупать умственными пальцами всякое делаемое ему предложение. Так, одно время Иван Иванович был резким, преувеличенным противником «левых» настроений и тенденций в искусстве. По его просьбе я написал об этом статью в «Известиях», где указывал, почему, при всех других недостатках, это течение, глубоко проникнутое урбанизмом, является важным в нашем культурном строительстве4. Иван Иванович немедленно по напечатании статьи заявил мне, что хочет об этом со мною подробно побеседовать. Мы сделали это, горячо поспорили, и в конце концов Иван Иванович с обычной в таких случаях добродушной улыбкой сказал мне: «Ты тут прав, тут мы внесем в нашу ориентировку поправочки». Вскоре после этого Иван Иванович собрал большое совещание сотрудников своего журнала «Новый мир». Он просил меня сделать там нечто вроде литературной декларации и при этом сам взял слово и, к моей большой радости, рядом с целой серией очень умных мыслей по поводу литературы и ее роли уже совершенно определенно подчеркнул свое положительное отношение ко многим сторонам ЛЕФа и укреплению подобных течений.

Как раз в последнее время Иван Иванович стал пристально заниматься вопросами культуры. Из скромности он подписывал свои статьи, посвященные этим вопросам, не собственной фамилией, а псевдонимом «Федоров». Статьи эти заставляли меня напряженно задумываться над теми или иными сторонами нашего культурного строительства и зачастую сожалеть, что Иван Иванович не может глубже, органичнее, в порядке, может быть, государственной деятельности, взять на себя ту или другую ответственную роль в этой части нашей работы.

Передам еще один очень характерный для Ивана Ивановича эпизод. Между прочим, именно он провожал вместе с тов. Халатовым Алексея Максимовича от границы в Москву. Оберегал он его, как мать больного ребенка, и был до высшего пункта счастлив горячей встречей, которую Москва оказала любимому писателю, настроением самого Горького и т. д. Между тем Алексей Максимович выдвинул идею журнала «Наши достижения». На первом или втором редакционном собрании этого журнала Иван Иванович вдруг выступил с громовой речью, в которой, можно сказать, отрицал все и всяческие достижения. Что бы кто ни называл достижениями, Иван Иванович клал на противоположную чашку весов недостатки, словом, разбушевался и явился таким последовательным самокритиком, что мог нагнать тоску на кого угодно. Я диву давался и внутренне негодовал. Когда мы вышли вместе с Иваном Ивановичем, я немедленно напал на него: «Что же это ты? Если бы я так думал о наших достижениях, я, пожалуй, сам захандрил бы, а что уж других при таком настроении можно привести в панику, то это не подлежит никакому сомнению». Иван Иванович весело улыбнулся. «Тут, знаешь, все зависит от широты коммунистической спины», — сказал он. «У кого она широка и крепка, тот может вынести груз всякой самокритики, а у кого она надламывается, тот, пожалуй, и не годится для столь трудного дела. Я, знаешь, смертельно боюсь, что долгое исчисление достижений может усыпить. Конечно, пусть Горький оснует свой журнал. Я постараюсь даже в нем сотрудничать, но все-таки большим количеством достижений можно наложить ваты в уши и не слышать, как скрипят немазаные колеса нашей все еще варварской телеги. Но если ты думаешь, что я хоть на одну минуту допускаю мысль, что на этой телеге мы куда надо не доедем, то ты зло ошибаешься. Надо вести тончайший учет, но твердо знать, что достигнуто очень мало. Надо, чтобы все болячки болели. Все это стимулирует здоровую энергию, а пролетариат — здоровый класс, энергии у него много…» И столько твердой уверенности, спокойной и мужественной, звучало в этих словах, что я уже больше беседы не продолжал, а только крепко пожал ему руку, расставаясь.

К сожалению, это был мой последний разговор с Иваном Ивановичем, после которого я только раза два слышал его голос по телефону. Известие о его смерти было для меня тем более тяжелым, что у меня создалось о нем представление как о человеке, в котором коренная молодость, неистребимая бодрость мысли не поддавались никакому ущербу с годами.

Молодым всегда представлялся мне Иван Иванович. И сейчас у меня такое ощущение, что злодейка болезнь подкралась к молодому человеку и сумела вырвать его из рядов живых.

Но умирающие на посту в нашей партии не умирают целиком, в самой лучшей своей части, в той, которая при жизни им была дороже всего, — они остаются бессмертными.

<1928>.