Песни

Песни

Счастье я училась измерять пережитыми несчастьями. И моментально запоминала строчки ролей, которые помогали, давали заряд. «Так погибают замыслы с размахом, вначале обещавшие успех, от долгих отлагательств».

Из книги «Аплодисменты, аплодисменты…»

Еще одним спасательным кругом были песни. Они для нее были подобием допинга: заслышав ритм, она в него немедленно включалась, словно невидимая рука повернет рубильник, – и перед нами совсем другой человек. И если Люся тосковала о ролях, то прежде всего о музыкальных. Петь любила с детства, это ее конек! Пела на уроках в школе, за что ее регулярно просили выйти из класса вон. На пионерских сборах. В госпиталях раненым…

–?Мне нравилось уставать от выступления: я чувствовала себя актрисой, которая всю себя отдает людям, без остатка. Только так можно жить. Только так!..

Наставление отца «Все – людя?м» обладало над нею властью закона. Оно вело Люсю всю жизнь, предопределив все ее счастья и несчастья.

Это были «песни с жестикуляцией», и надо было «входить в образ» – она сама это придумала: казалось, никто так не пел. Много позже услышала Вертинского, Жака Бреля, Эдит Пиаф и открыла для себя целый мир песни-исповеди, песни-новеллы, песни-театра. Это был и ее мир, его можно расслышать даже в ее драматических ролях.

–?Сначала я пела что угодно – что слышала, что понравилось. Потом пришла к убеждению, что петь нужно только о том, что у тебя болит или что тебя радует. Если ты поешь об этом искренне – публика, какая бы ни была, поймет… И я бросалась в концерт, как в костер.

В своих концертах она пела, конечно, и фирменные «Пять минут», но лишь для разгона, как воспоминание о былой беззаботности. Это теперь уже не главное. Главное – спеть о том, что «болит».

В своей книге она пишет о Бреле: «В театре царила его личность! Становилось страшно… Как у него болит душа! Как он кричит об этой боли! Как он любит свой народ, свою родину!» Циники поморщатся: совковый пафос. Циники глупы и несчастны: жизнь обделила толстокожих способностью чувствовать.

Гурченко в те годы много концертировала. Выступала с большими программами, и одна из газет снова грубо обвинила ее в корыстолюбии, в «халтуре». Но халтуры в том смысле, чтобы работать абы как, «вполноги», она не только себе не позволяла, но и не могла представить, как это вообще возможно. Уж раз выходишь на сцену и тебя смотрят, ради тебя пришли в этот зал – надо гореть. Сжигать себя без остатка. «Гореть», «сжигать» – это ее слова, она их часто повторяла, не замечая их пафоса: они точно выражали ее реальное состояние на сцене, на съемочной площадке, перед камерами ТВ. У нее и в кино были неудачные роли, но она их никогда не играла халтурно – и это легко увидит каждый непредубежденный зритель.

А «безудержное корыстолюбие» было всего только безудержной жаждой работать. Не зашибать деньгу, а – самоосуществляться. Для нее это был такой же естественный процесс, как появление из скучного кокона роскошной бабочки. Творчество и было смыслом жизни, оно ее переполняло и требовало выхода к людям.

Таких жадных до работы актеров часто винят в нескромности. Словно доблесть этой профессии в том, чтобы максимально утаить от людей свои сокровища, недоиграть, недосказать как можно больше. Все в этих рассуждениях стоит на голове. Гурченко слишком часто слышала неприязненные шепотки: высовывается, за все берется, ее много. А я вот хочу понять: если и много, и хорошо – это хорошо или плохо? Шукшину после «Печек-лавочек» – лучшего, на мой взгляд, его фильма – один журнал советовал: ну погоди, не торопись так, не берись за случайное, дай созреть чему-нибудь посущественней… А он торопился, чтобы до конца короткой своей жизни снять хотя бы еще один фильм – «Калина красная». Он не так уж много нам оставил, Шукшин. И наше счастье, что он торопился, что был жаден до работы…

За работу, конечно, принято платить. Но посочувствуем тому, кто градус горения измеряет гонорарами. Далеко не всегда, кстати, такими гигантскими, какими их рисует воображение.

Гурченко жила без роскоши. Но пела не для того, чтобы отхватить шведский гарнитур, – его все равно не втиснуть в тесную двухкомнатную квартиру на Садовом кольце, где она обитала тогда с матерью, отцом, дочкой-дошколенком и стареньким нервным пинчером Федором. Там места не находилось даже для рояля, который ей нужен был, как столяру нужен верстак. И негде было репетировать, чтоб держать форму.

Но она держала форму. И душа просила выхода.

Еще в «Современнике» стала писать песни для своих концертов. Из этого тоже вышла целая история.

Актриса «Современника» и ее соавтор Людмила Иванова вспоминает о песенном даре подруги так:

–?Люся всегда была в центре внимания: всегда вокруг собирались люди. Она могла так необычно исполнить какой-нибудь известный романс, что потом об этом будешь думать целую неделю. Так, абсолютно по-своему, она пела, например, свое любимое «Я ехала домой, полночная звезда…». А нашу первую песню мы с ней написали неожиданно для самих себя. Был день двадцатилетия Победы, и впервые 9 Мая праздновалось так широко, так мощно и удивительно. Мужчины вместо колодок надели боевые ордена, и настроение было совершенно особым.

У нас в театре шел спектакль «Вечно живые». Он всегда шел с подъемом и был для нас одним из самых дорогих. Но в тот вечер он и нас потрясал каким-то необыкновенным единением с залом. Вот минута молчания, спектакль остановился. Весь зал стоял: и зрители, и актеры на сцене, – и в этой полнейшей тишине мы, казалось, слышали, как в унисон бьются наши сердца. У меня таких минут, наверное, во всей жизни было две-три. И Люся этот момент ощущала точно так же. Да что говорить: ведь мы с ней дети войны, и для меня до сих пор самый страшный сон – как немцы входят в Москву. Так я этого боялась: мне восемь лет было, когда началась война. И у Люси тоже все самые лучшие работы в кино связаны с войной…

И вот прямо после спектакля здесь же, в фойе, мы стали сочинять песню. И назвали ее «Праздник Победы». Безыскусная такая песня, чисто бардовская. Это ведь принципиально иное, чем песня композиторская, профессиональная. Но люди тогда очень любили эти бардовские – любительские в общем песни: в них была какая-то особая непосредственность чувства, другая степень искренности, много личного. А щеголять мастерством в них никто и не думал – просто рвалось наружу что-то свое, и его нужно было выразить. Понимаете: свое, сокровенное, – и одновременно то, что всех объединяло…

В этой песне про праздник Победы было наше ощущение войны. Люся очень много рассказывала о своем отце, песня была и про него:

Праздник Победы, шумит весна,

Люди на площади вышли,

Старый отец мой надел ордена,

Выпили мы за погибших…

Потом еще была песня «Моя дочь» – слова мои, а тема подсказана Люсей: это про ее дочку Машку, которая была такой очаровательной, что на нее просто можно было неотрывно смотреть, как на картинку. Машка росла, и Люся постоянно удивлялась тому, какие у нее проявляются черты характера, как она смотрит на мир и как все ею любуются: «Ты понимаешь – я рядом иду, а все смотрят на нее!» Вот это мы и попытались в песне передать – как молодая мама с удивлением смотрит на свою подрастающую дочь. Шутливая была песня, очень какая-то личная, и Гурченко ее с удовольствием пела в концертах.

С «Праздником Победы» нам сначала повезло: песню взяла в свой репертуар молодая певица Маргарита Суворова и показала ее на Первом конкурсе эстрадной песни 1965 года. И сразу была очень хорошая пресса: писали, что в ней бытовая правда подкреплена самой высокой патетикой, что все это очень интересно. Журналист Анатолий Макаров в «Неделе» даже написал, что «День Победы» – одна из самых крупных удач конкурса! В общем, как будто был успех. И вдруг – разносная статья композитора Оскара Фельцмана: он нас обвинил в дилетантизме. Потом по телевидению кто-то из его коллег заявил, что это вообще спекуляция на чувствах народа. Представляете? Это для нас как нож острый – какая спекуляция, если самое святое, что у нас было, мы вложили в эту песню! Ну не получилось, допустим, но – спекуляция! Композиторы почему-то очень рассердились на эту песню и как-то особенно упорно с ней боролись – она такой чести и не заслуживала вовсе. Суворовой в Москве ее петь больше не разрешили, и она ее исполняла только в поездках…

…История с этой песней, «Праздник Победы», оставила в душах ее авторов чувство острой несправедливости. Ревность профессиональных композиторов в какой-то мере понятна: они всегда болезненно ощущали вторжение любителей – «бардов» – на священную территорию музыкального сочинительства. И обороняли эту территорию с яростью лисы, защищающей свою нору. Каждый пишущий знает, какие слова нужно выбирать, чтоб побольнее уязвить, – именно эти слова тут пошли в ход. И все для того, чтобы показать актрисам, дерзнувшим выйти за пределы отведенного им загона, их место.

Я не был на том конкурсе и прошу Люсю показать мне песню. После долгих уговоров («Не хочу даже вспоминать, с этим – всё! Перегорело!») она садится за пианино.

Старый отец мой надел ордена…

И словно уходит куда-то в дорогое для нее прошлое. В память, о которой поразительно сказал Шпаликов: «Там, где, боже мой, снова мама молодая и отец живой…» Это для нее всегда мучительные воспоминания, рана не перестает болеть. Она написала об этом в книге, и лучше, полнее боль не выразить:

Вспомним мы песню военных лет —

«Синенький скромный платочек»…

Эту песню я девочкой пела когда-то,

Эту песню я раненым пела в палатах,

Эту песню на фронт увозили солдаты…

Это действительно – свое. Так было. И палаты. И отец, что увозил песни на фронт, а потом присылал их оттуда в письмах, и она шла к раненым, чтоб их спеть. Потом отец приехал, шумный, незнакомый, непривычно большой, в орденах…

Старый отец мой надел ордена…

«Как можно так играть на чувствах народа!» – прогремел отрезвляющий голос с телеэкрана. Как будто такое можно – сыграть, на таком – играть…

Отец Гурченко, Марк Гаврилович, прошедший войну без слез, услышав эти слова у своего телевизора, заплакал: «Да что ж это, якой позор, что теперь скажуть у Харькови!»

Я слушаю эту песню, очень искреннюю и, как все искреннее, незащищенную, этот вальсовый напев с рефреном, неожиданно и остро срывающимся в мажор, мелодичный, без всякого надрыва входящий в душу – песни для того и пишутся, чтобы сердцем сердце услыхать, – и в общем могу предположить, чем она так оскорбила профессиональное самолюбие композитора.

Именно – искренностью.

Профессия рассудочна: это знание секретов и способность ими манипулировать. Профессия цинична. Так циничен хирург, режущий живую плоть: если он будет искренне волноваться – пациент погибнет. Профессия гармонию поверяет алгеброй. А барду алгебра музыкального сочинительства не то чтобы недоступна – она ему неинтересна. И песня для него – не работа, а высказывание. Оно адресовано друзьям, единомышленникам, которых, предполагается, весь мир.

Наверное, профи всегда будут шпынять дилетантов. А пламенеющие дилетанты всегда будут страдать от хладного разума профи. В те времена приговор авторитета был окончательным и обжалованию не подлежал: скромная песня, на которую в фестивальном зале пришелся неожиданный и радостный успех, сразу стала одиозной, стала «персоной нон грата» в радиопередачах, в концертах – везде.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.