ГЛАВА ТРЕТЬЯ "Собственный" план Чернышевского и вопрос о поземельной общине
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
"Собственный" план Чернышевского и вопрос о поземельной общине
Мы закончили предыдущую главу указанием на то, что Чернышевский, подобно всем прочим социалистам-утопистам, рассматривал вопрос общественного переустройства в полусвете абстракции, независимо от условий времени и места. Если эти наши строки прочтет какой-нибудь новый г. Иванов-Разумник, отличающийся от автора "Истории русской общественной мысли" лучшим знанием сочинений Чернышевского, но похожий на него упорным непониманием содержания этих сочинений, то он укажет нам, пожалуй, на статью "Капитал и труд" и предложит нашему вниманию следующие, взятые из нее строки.
"Идеи, предписывающие что-нибудь делать, стремиться к чему-нибудь, словом, имеющие практический характер, по обширности своего применения разделяются на два разные рода. Одни имеют значение общее, требуют применения ко всякому данному случаю, всегда и везде. Таковы, например, принципы: человек обязан искать истины, поступать честно; общество обязано стремиться к водворению в себе справедливости, законности. Цель действия указывается такими принципами; но говорят ли они о способе, которым надобно стремиться к ней? Нет, способ исполнения задачи нимало не определяется ими. Как скоро мысль указывает способ исполнения, она теряет характер всеобщей, безысключительной применимости… Цель практической деятельности постановляется природою человека, то есть элементом, присутствующим постоянно. Способ действия есть элемент, зависящий от обстоятельств, а обстоятельства имеют характер временный и местный, разнородный и переменчивый" [20].
Посмотрите, скажет нам наш воображаемый, значительно улучшенный, но не окончательно исправленный, г. Иванов-Разумник: Чернышевский очень хорошо знал, что способ действия зависит от обстоятельств, а обстоятельства переменчивы. Но мы ответим, что весь вопрос здесь в том, по какому поводу заговаривает здесь Чернышевский о переменчивости обстоятельств. Он заговаривает о них по поводу идей, "имеющих значение общее, абсолютное, требующих применения по всякому данному случаю всегда и везде". В этих общих истинах и заключается у него вся сущность социализма. "Лучшие люди" данного общества, — группа или группы его интеллигенции, — открывают эти истины и принимаются сначала за их распространение, а потом за их осуществление. В процессе этого осуществления они, разумеется, считаются с условиями времени и места. Но не говоря уже о том, что осуществляемая ими истина остается безусловною, сама историческая возможность ее осуществления зависит в конце концов от ее собственной безусловной и отвлеченной природы. Чернышевский категорически отказывается выбрать какой-нибудь один способ осуществления социалистического идеала. Но почему же собственно отказывается? Ответ: "Способ зависит от нравов народа и обстоятельств государственной жизни его. Англичанину кажется удобным расположение квартиры в два или три этажа, о чем и не думают другие народы. Строить его дом по одному плану с русским или французским значило бы напрасно тревожить его привычки. Можно сказать вообще только то, что каждый дом должен быть опрятен, сух и тепел" [21]. И этим ответом решается весь наш спор с воображаемым г. Ивановым-Разумником: план дома зависит от обстоятельств: но самое намерение его построить возникает не в зависимости от них, а просто потому, что этого требует безусловная природа раз завоеванной истины. Общая историческая возможность постройки дома тоже очень мало зависит от переменчивых обстоятельств: она определяется, как нам уже хорошо известно, той же природой отвлеченной истины, да еще общей природой человека. Маркс недаром говорил (см. его 3-ю тезу о Фейербахе), что социалист-утопист считает себя стоящим над обществом. И тоже недаром Чернышевский заканчивает свое рассуждение о способах осуществления социалистического идеала такой фразой: "Различных планов для исполнения требований новой теории находится много, и который из них вы захотите предпочитать другому, почти все равно, потому что каждый из них в существенных чертах своих сходен с другими и удовлетворителен, и из каждого легко могут быть удалены те подробности, которые составляют причину споров между его приверженцами и защитниками других планов" [22].
Не подумайте, что Чернышевский рассуждает здесь, как эклектик, выбирающий из каждой утопической системы то, что он находит в ней хорошего, но не умеющий подвести под один всеохватывающий принцип то, что заимствуется им из различных систем. У Чернышевского, несомненно, есть свой объединяющий принцип; но принцип этот заключается именно в том, что главное дело вовсе не в переменчивых обстоятельствах времени и места, а в отвлеченных достоинствах известных отвлеченных истин. Он рассуждает как "просветитель", обратившийся к изучению "социального вопроса", а мы уже знаем, что "просветители" всегда рассуждали отвлеченно. Чернышевский сам подтверждает это в той же статье, говоря, что просвещение имеет в виду субъективное развитие истины в индивидуумах [23]. Когда человек задается целью субъективного развития истины в индивидуумах, он по необходимости отвлекается от того объективного процесса, который подготовляет индивидуумов к усвоению известных истин или, иначе говоря, обусловливает собою приспособление общественного сознания к данному виду общественного бытия.
Чем отвлеченнее была точка зрения Чернышевского в вопросах социализма, тем легче ему было отвлекаться от индивидуальных особенностей каждой данной социалистической системы и беспристрастно защищать только то, что составляло, по его мнению, общую душу всех этих систем, т. е. отвлеченные положения вроде того, что наука должна заботиться об интересах трудящейся массы, а не об интересах людей, эксплуатирующих эту массу и т. п. И тем естественнее было для него, нисколько не противореча себе, излагать, под видом своего собственного плана общественного переустройства, план того или другою, более или менее случайно выбранного социалиста-утописта. Так, например, в статье "Капитал и труд" он изложил план Луи Блана, придав своему изложению, — как этого и надо было ожидать, — до последней степени отвлеченный характер [24]. А в другом месте он поясняет, почему ему вздумалось взять в пример тогда Лун Блана. Он говорит: "мы хотели только сказать, что по особенному историческому случаю его мысли приобрели историческую важность, которой иначе бы и не имели, потому что оригинального в них мало" [25]. Таким образом "собственным" планом Чернышевского на самом деле вовсе не был план Луи Блана. При других обстоятельствах он назвал бы своим собственным планом план какого-нибудь другого социалиста. Ему, как уже сказано, важно было бы не то, что составляло особенность того или другого из этих планов, а то, что составляло основу, общую им всем: отрицательное отношение к существующему экономическому порядку и убеждение в том, что возможен экономический строй, основанный на союзном, товарищеском труде работников. Эти основные черты, общие всем социалистическим системам, он горячо отстаивал в спорах с экономистами "отсталой школы", о которых он говорил, что каждый из них "скорее согласится пойти в негры и всех своих соотечественников тоже отдать в негры", нежели сказать, что в том или другом социалистическом плане нет ничего слишком дурного или неудобоисполнимого. К этому можно прибавить, правда, что по характеру своего ума, преобладающей чертой которого являлась рассудочность, он более склонен был сочувствовать тем из великих основателей социалистических систем, которые меньше поддавались увлечениям фантазии. Так, например, Роберт Оуэн был, несомненно, ближе к нему, нежели Фурье.
Спешим, однако, заметить, что, несмотря на отвлеченный характер своей социалистической мысли, Чернышевский при своем трезвом уме и при своем всегдашнем стремлении к практической деятельности, не мог принадлежать к числу тех утопистов, которые требуют, чтобы человечество целиком приняло их утопии, и считают бесплодными или даже вредными все частные экономические реформы. Таковы, например, анархисты. Чернышевский едко смеется над подобными фантазерами. "Во имя высших идеалов отвергать какое-нибудь, хотя бы и не вполне совершенное улучшение действительности — значит слишком уже идеализировать и потешаться бесплодными теориями". По его мнению, у людей, склонных к таким потехам, "дело кончается большей частью тем, что после напряженных усилий подняться до своего идеала, они опускаются так, что уже вовсе не имеют пред собою никакого идеала". Это уже не в бровь, а прямо в глаз анархистам, да, если говорить правду, и не одним анархистам…
После всего сказанного понятно, что программа желательных для Чернышевского частных реформ не могла отличаться определенностью: она до такой степени зависела в его представлении от переменчивых условий времени и места, что по необходимости лишена была той тесной и органической связи с конечною целью, какую мы наблюдаем в программах современных нам рабочих партий Запада. В общем можно, однако, сказать, что так как идеалом Чернышевского был товарищеский труд производителей, то он готов был поддерживать все, и чем видел малейший намек на принцип ассоциации. Устройством ассоциации занимается и героиня его романа "Что делать?", Вера Павловна, которую Лопухов горячо хвалит за это: "мы все говорим и ничего не делаем. А ты позже нас всех стала думать об этом, и раньше всех решилась приняться за дело" [26].
Очень интересен тот исторический факт, что проповедь ассоциации велась тогда одновременно в России и в Германии. В 1863 году появился роман Чернышевского, с выходом которого начинается у нас целый ряд попыток устройства производительных ассоциаций. В том же году Лассаль рекомендует немецким рабочим ассоциации, как единственное средство хоть некоторого улучшения их быта. Но какая разница в постановке этого вопроса у нас и в Германии! В романе Чернышевского, ставшем на время программой русских социалистов, устройством ассоциаций занимаются отдельные, гуманные и образованные личности: Вера Павловна и ее друзья. К этому делу привлекается даже просвещенный священник Мерцалов, играющий, по его собственному выражению, роль "щита" в устроенных Верой Павловной мастерских. О политической самодеятельности класса, заинтересованного в устройстве таких ассоциаций, роман не говорит ни слова. Не говорили о ней ни слова и те люди 60-х годов, которые пытались осуществить предложенную Чернышевским программу. И, наоборот, первым словом Лассалевской агитации было указание рабочим на необходимость для них политической самодеятельности. Лассаль требовал, чтобы рабочие, сплотившись в особую политическую партию и приобретя влияние на ход дел в стране, заставили правительство дать им необходимые для обзаведения ассоциации деньги. В проекте Лассаля дело заведения ассоциаций имеет широкий общественный характер. Ассоциациям, вводимым усилиями отдельных просвещенных лиц, Лассаль не придавал ровно никакого значения. По сравнению с Лассалем Чернышевский является в своем романе настоящим утопистом. По сравнению с Чернышевским Лассаль является в своей агитации истинным представителем новейшего социализма. Это различие происходит не от того, чтобы Лассаль был в умственном отношении выше Чернышевского. Можно с уверенностью сказать, что по своим умственным силам Чернышевский нимало не уступал Лассалю. Но великий русский социалист был сыном своей страны, политическая и экономическая отсталость которой придавала всем его практическим планам и даже многим теоретическим взглядам характер утопий. В своих практических планах заведения ассоциаций он был гораздо ближе к Шульце-Деличу, чем к Лассалю. Но, с другой стороны, заметим, что и Лассаль в своих практических планах является истинным представителем новейшего социализма только по сравнению с Чернышевским. Те люди, которые на самом деле были истинными представителями и основателями новейшего социализма, Маркс и Энгельс, находили, что и Лассалевские планы представляют собою не более как утопию. Они отказались поддержать знаменитого агитатора именно потому, что не хотели питать в немецком рабочем классе склонность к экономическим утопиям.
С точки зрения большей легкости устройства ассоциаций отстаивал Чернышевский и русское общинное землевладение. Он не раз говорил, что у него нет ни малейшего желания приносить нынешние экономические интересы народной массы в жертву будущим ее интересам. И он, конечно, говорил это совершенно искренно. Если б он не думал, по крайней мере, в течение некоторого времени. — впоследствии он, как мы увидим, перестал это думать, — что разрушение общины было бы вредно для интересов крестьянства, то он не ополчился бы на ее защиту. Но что навело его на мысль о той пользе, которую сможет принести поземельная община нашей народной массе? На этот вопрос мы, не колеблясь, отвечаем: то психологическое соображение, что община поддерживает и воспитывает дух ассоциации, необходимый для рациональной экономии будущего. Это как нельзя более ясно показывают, например, следующие слова нашего автора: "Введение лучшего порядка дел чрезвычайно затрудняется в Западной Европе безграничным расширением прав отдельной личности… Не легко отказываться хотя бы от незначительной части того, чем привык уже пользоваться, а на Западе отдельная личность привыкла уже к безгранично-сти частных прав. Пользе и необходимости взаимных уступок может научить только горький опыт и продолжительное размышление. На Западе лучший порядок экономических отношений соединен с пожертвованиями, и потому его учреждение очень затруднено. Он противен привычкам английского и французского поселянина" [27].
Взгляд на общину, как на учреждение, воспитывающее дух ассоциации, привел Чернышевского к сближению со славянофилами, которые, как это всем известно, тоже были убежденными ее защитниками. Сочувственное отношение славянофилов к общине ставило их, в глазах Чернышевского, "выше многих из самых серьезных западников" [28]. Так было, по крайней мере, в первые годы его литературной деятельности [29]. Интересно проследить тот логический путь, который привел его в данном случае к предпочтению славянофилов некоторой части западников.
Исходным пунктом его рассуждений являются следующие положения, очень напоминающие известную теорию Кавелина о развитии личного права в Западной Европе.
Обеспечение частных прав отдельной личности было существенным содержанием западноевропейской истории в последние столетия. Теперь цель эта в высокой степени достигнута. Право собственности почти исключительно перешло на Западе в руки отдельных лиц и ограждено прочными гарантиями. Не менее прочными гарантиями ограждены там юридическая независимость и неприкосновенность отдельного лица. Но это исключительное развитие личного права имеет свои невыгоды, особенно заметные в земледелии и промышленности. Явилось экономическое неравенство, возникло "пролетариатство", капиталы сосредоточились в руках предпринимателей. Наконец, все отрасли экономической деятельности находятся под властью безграничного взаимного соперничества отдельных предпринимателей. Это тяжелое и, как выражается Чернышевский, противоестественное положение дел вызвало появление новых стремлений, которыми устранялись слабые стороны прежнего одностороннего идеала. Возникла идея о союзном пользовании средствами производства и о союзной его организации. В земледелии союзное пользование средствами производства равносильно общинному землевладению. Чернышевский доказывает, что это стремление к союзному пользованию и производству является не более, как дополнением прежнего стремления к обеспечению прав отдельной личности. "В самом деле, — говорит он, — не надобно забывать, что человек не отвлеченная юридическая личность, но живое существо, в жизни и счастьи которого материальная сторона (экономический быт) имеют великую важность; и что потому, если должны быть для его счастья обеспечены его юридические права, то не менее нужно обеспечение и материальной стороны его быта. Даже юридические права, на самом деле, обеспечиваются только исполнением этого последнего условия, потому что человек, зависимый в материальных средствах существования, не может быть независимым человеком на деле, хотя бы по букве закона и провозглашалась его независимость" [30].
До сих пор все рассуждение Чернышевского ведется в духе последовательного западничества. Более того, можно подумать даже, что в этом своем рассуждении он вполне переходит на точку зрения материалистического объяснения истории, он указывает, каким образом новый общественный идеал возник на Западе под влиянием новых условий экономической жизни [31]. Но дальше начинается сближение Чернышевского со славянофилами, и тут становится очевидным, что он в сущности не переставал держаться идеалистического принципа "просветителей": "миром правят мнения".
"То, что представляется утопией в одной стране, существует в другой, как факт… — говорит он. — У нас есть землевладельцы с юридивеским полновластием английского и французского землевладельца… но они составляют, сравнительно с массой народа, еще очень немногочисленный класс, понятия которого о полновластной собственности отдельного лица над землею еще не проникли в сознание массы нашего племени… Масса народа до сих пор понимает землю как общинное достояние, и количество земли, находящейся в общинном владении, или пользование им под общинною обработкою, так велико, что масса участков, совершенно выделившихся из него в полновластную собственность отдельных лиц, по сравнению с ним, незначительна. Порядок дел, к которому столь трудным и долгим путем стремится теперь Запад, еще существует у нас в могущественном народном обычае нашего сельского быта" [32].
Отсюда делается тот вывод, что так как "мы видим печальные последствия разруше-ния общины на Западе, то мы должны сохранить общину в России. Пример Запада не должен быть потерян для нас" [33].
"Мы видим"… Кто ты? Опять все та же интеллигенция, все та же единственная действующая армия человеческого прогресса, которая изучает историю и пользуется ее уроками. Но русская интеллигенция не имеет власти. Как же может она воспользоваться примером Запада? Она может воспользоваться им, если ей удастся повлиять на людей, власть имеющих. Поэтому Чернышевский и старается показать этим людям, какие большие выгоды извлечет Россия из сохранения поземельной общины.
Это уже совсем идеалистический взгляд на дело. Но сам по себе этот взгляд пока еще не заключает в себе ровно ничего славянофильского. Сильный славянофильский оттенок придается ему лишь тем соображением Чернышевского, что у нас уже существует, как факт, то учреждение, к которому только еще стремится Запад и которое представляется многим западным людям просто утопиею. В этом соображении почти дословно повторяется тот довод, который некогда выдвинут был славянофилом Самариным против западника Кавелина и который сводится к тому, что "западный мир выражает теперь требование органического примирения начала личности с началом объективной и для всехобязательной нормы — требование общины (автор разумел новейшие социальные движения) и что это требование "совпадает с нашей субстанцией", что "в оправдание формулы мы приносим быт" и что в этом точка соприкосновения нашей истории с западной [34].
Как мы уже видели, этот славянофильский взгляд до такой степени нравился Чернышевскому, что он в виду его готов был поставить славянофилов выше многих серьезных западников. Надо думать, что ему не было известно мнение Белинского, который под конец своей жизни решительно восстал против уступок, делавшихся его друзьями славянофилам в вопросе об общине. Если бы это мнение Белинского было известно нашему автору, то он, наверно, не стал бы выражаться так решительно о превосходстве славянофилов над теми западниками, которые не возлагали на общину никаких надежд.
Однако, оставляя область более или менее вероятных предположений, надо признать тот исторический факт, что Чернышевский, никогда не бывший народником [35], был одним из тех писателей, у которых народники заимствовали сильнейшие свои доводы. Охотнее всего ссылались они, — по крайней мере в период выработки их учения, — на знаменитую статью "Критика философских предубеждений против общинного землевладения", появившуюся первоначально в 12-й книжке "Современника" за 1858 год. Мы сейчас увидим, что собственно на эту статью они сослались только по недоразумению: она была написана Чернышевским уже в то время, когда он уже совершенно махнул рукой на русскую общину. Тем не менее мы все-таки находим нужным сказать здесь несколько слов об этой во многих отношениях замечательной статье.
Чернышевский спорит в ней с "экономистами отсталой школы", находившими, что общинное владение землею достойно лишь диких или варварских племен. Он опровергает это мнение, ссылаясь на знаменитую мысль Гегеля о том, что третья и конечная фаза в развитии всякого данного явления по своей форме похожа на первую. Народы начали с общинного землевладения и они снова вернутся к нему в своем дальнейшем развитии. На это можно заметить, что Чернышевский пошел здесь гораздо дальше Гегеля. Гегель говорит о формальном сходстве третьей фазы развития с первою, но он не говорил о полном тождестве этих фаз. Чернышевский же как будто предполагает полное тождество. Следуя Гегелю, действительно можно предположить, что народы, начав с общественной собственности, возвратятся к ней впоследствии, но нельзя сказать, что народы возвратятся именно к тем формам общинного владения, с которых они начали свое развитие. А если можно ожидать этого, то зачем останавливаться на сельской общине с переделами? Надо предполагать в таком случае, что народы вернутся к первобытным родовым учреждениям, так как первобытный коммунизм был коммунизмом кровного союза. Но на такое предположение едва ли кто отважится в настоящее время. Ссылаясь на Гегеля, Чернышевский упустил из виду две важнейшие особенности Гегелевской философии. Во-первых, у Гегеля всякое развитие, — и в логике, и в природе, и в общественных отношениях, — совершается само из себя, силой внутренней, "имманентной" диалектики. Чернышевскому следовало показать, что в русской общине есть именно та внутренняя логика отношений, которая со временем должна привести ее от общинного владения землею к общинной ее обработке и к общинному пользованию ее продуктами. Ведь именно в интересах такой формы общественной собственности и отстаивал он общинное землевладение: ему казалось, что община облегчит переход к ней. Но Чернышевский не сделал этого, так как, вообще, он приурочивал свои ожидания к субъективным, а не к объективным факторам развития, к распространению знаний, а не ко внутренней логике общественных отношений. Но этим он изменял духу той самой философии, на которую ссылался в своей полемике с противниками общины.
Справедливо считая частную собственность лишь промежуточной формой в историческом развитии экономических отношений, Чернышевский сильно напирал на то обстоятельство, что, по мнению Гегеля, промежуточные фазы развития могут при известных обстоятельствах значительно сократиться или даже совсем не иметь места. За это в особенности ухватились впоследствии наши народники, вся программа которых основывалась именно на том предположении, что капитализм, — эта промежуточная фаза в развитии экономики цивилизованного общества, — не будет иметь места в России.
Отвлеченно говоря, подобные сокращения промежуточных фаз вполне возможны. Но, во-первых, что касается сокращения известных фаз развития, то сам Чернышевский прекрасно понимал, что не всегда данная фаза, при своем сокращении, приводит к таким же результатам, к каким приводит она при большей продолжительности. В "Полемических Красотах" он указывает на сигары, которые приобретают особенно ценные для курильщиков качества, подвергаясь медленному процессу высыхания и связанным с ним химическим изменениям. Но попробуйте сократить продолжительность этого процесса высыхания и сразу искусственно высушить свежие сигары. По словам нашего автора, хорошего в таких сигарах будет не много. Что же это значит? Это значит, что иной ход процесса ведет за собою иные химические результаты. Не то ли же и в общественной жизни? Нет ли основания думать, что более или менее продолжительный процесс капиталистического развития создает такие политические, умственные и нравственные качества трудящегося класса, каких мы вовсе не найдем в народе, не покидавшем в течение всей своей истории допотопных "устоев" своего быта? И нет ли основания опасаться, что народ, не усвоивший себе культурных приобретений капиталистической фазы, окажется совершенно неспособным к организации общественного производства в тех размерах, которые предполагаются огромным развитием современных производительных сил. Но народники, ухватившиеся за аргументацию Чернышевского, совсем даже и не подозревали ее слабых сторон.
Во-вторых, от возможности известного явления еще очень далеко до его действительности. Чтобы то или иное, возможное в теории, явление совершилось в действительности, необходимы известные конкретные условия. Спрашивается, были ли налицо в тогдашней России такие конкретные условия, которые позволили бы русскому народу миновать капитализм и от общины сразу перейти к социалистической форме общежития? Мы задаем этот вопрос не потому, что на него давно ответила уже сама жизнь, беспощадно осмеяв народнические упования, а потому, что на него отвечал в той же самой статье сам Чернышевский, проливая этим очень яркий свет на чисто гипотетический характер своих доводов в пользу общины.
В самом деле, уже в начале этой статьи читателя поражают, — вернее должны были бы поражать, хотя народники ухитрились их не заметить, — следующие знаменательные строки: "Возобновляя мою речь об общинном владении, я должен начать признанием совершенной справедливости тех слов моего первого противника, г. Вернадского, которыми он объявлял в самом возникновении спора, что напрасно взялся я за этот предмет, что не доставил я тем чести своему здравому смыслу. Я раскаиваюсь в своем прошлом благоразумии, и если бы ценою униженной просьбы об извинении могло покупаться забвение совершившихся фактов, я не колеблясь стал бы просить прощения у противников, лишь бы этим моим унижением был прекращен спор, начатый мною столь неудачно" [36].
Что же это такое? В чем дело? Ведь, не доводы же противников смутили Чернышевского? Конечно, нет. Он говорит: "Слабость аргументов, приводимых противниками общинного владения, так велика, что без всяких опровержений с моей стороны начинают журналы, сначала решительно опровергавшие общинное владение, один за другим делать все больше и больше уступок общинному поземельному принципу" [37]. Его смущало обстоятельство совершенно другого рода, не имевшее никакого касательства к отвлеченному принципу общинного землевладения. "Как ни важен представляется мне вопрос о сохранении общинного землевладения, — заявляет. Чернышевский, — но он все-таки составляет только одну сторону дела, к которому принадлежит. Как высшая гарантия благосостояния людей, до которых относится, этот принцип получает смысл только тогда, когда уже даны другие, низшие гарантии благосостояния, нужные для доставления его действию простора. Такими гарантиями должны считаться два условия. Во-первых, принадлежность ренты тем самым лицам, которые участвуют в общинном владении. Но этого еще мало. Надобно также заметить, что рента только тогда серьезно заслуживает своего имени, когда лицо, ее получающее, не обременено кредитными обязательствами, вытекающими из самого ее получения… Когда человек уже не так счастлив, чтобы получить ренту, чистую от всяких обязательств, то, по крайней мере, предполагается, что уплата по этим обязательствам не очень велика по сравнению с рентою… Только при соблюдении этого второго условия люди, интересующиеся его благосостоянием, могут желать ему получения ренты" [38]. Но это условие не могло быть соблюдено в деле освобождаемых крестьян, поэтому Чернышевский и считал бесполезным защищать не только общинное землевладение, но и самое наделение крестьян землею. У кого оставалось бы какое-нибудь сомнение на этот счет, того совершенно убедит следующий пример, приводимый нашим автором. "Предположим, — говорит он, обращаясь к своему любимому способу объяснения посредством "парабол", — предположим, что я был заинтересован принятием средств для сохранения провизии, из запаса которой составляется ваш обед. Само собою разумеется, что если я это делал собственно из расположения к вам, то моя ревность основывалась на предположении, что провизия принадлежит вам и что приготовляемый из нее обед здоров и выгоден для вас. Представьте же себе мои чувства, когда я узнаю, что провизия вовсе не принадлежит вам и что за каждый обед, приготовляемый из нее, берутся с вас деньги, которых не только не стоит самый обед, но которых вы вообще не можете платить без крайнего стеснения. Какие мысли приходят мне в голову при этих столь странных открытиях?.. Как я был глуп, что хлопотал о деле, для полезности которого не обеспечены условия! Кто кроме глупца может хлопотать о сохранении собственности в известных руках, не удостоверившись прежде, что собственность достанется в эти руки и достанется на выгодных условиях?.. Лучше пропадай вея эта провизия, которая приносит только вред любимому мною человеку! Лучше пропадай все дело, которое приносит вам только разорение! Досада за вас, стыд за свою глупость, — вот мои чувства" [39].
Укажем еще на разговоры Волгина с Нивельзиным и Соколовским, в "Прологе Пролога". Они касаются освобождения крестьян: "Пусть дело освобождения крестьян будет передано в руки помещичьей партии. Разница не велика, — говорит Волгин Соколовскому, и на замечание его собеседника о том, что, напротив, разница колоссальная, так как помещичья партия против наделения крестьян землею, он решительно отвечает: нет, не колоссальная, а ничтожная. Была бы колоссальная, если бы крестьяне получили землю без выкупа. Взять у человека вещь или оставить ее человеку — разница, но взять с него плату за нее — все равно. План помещичьей партии разнится от плана прогрессистов только тем, что проще, короче. Поэтому он даже лучше. Меньше проволочек, вероятно меньше и обременения для крестьян [40]. У кого из крестьян есть деньги — тот купит себе землю. У кого нет — тех нечего обязывать и покупать ее. Это будет только разорять их. Выкуп тоже покупка. Если сказать правду, лучше пусть будут освобождены без земли… Вопрос поставлен так, что я не нахожу причин горячиться даже из-за того, будут или не будут освобождены крестьяне; тем меньше из-за того, кто станет освобождать их, либералы или помещики. По-моему, все равно. Или помещики даже лучше" [41].
В разговоре с Нивельзиным Волгин выставляет другую сторону своего отношения к тогдашней постановке крестьянского дела. "Толкуют: освободить крестьян, — восклицает он. — Где силы на такое дело? Еще нет сил. Нелепо приниматься за дело, когда нет сил на него. А видите к чему идет: станут освобождать. Что выйдет, — сами судите, что выходит, когда берешься за дело, которого не можешь сделать… Испортишь дело, выйдет мерзость. Ах, наши господа эмансипаторы, все эти ваши Рязанцевы с компаниею! вот хвастуны-то; вот болтуны-то; вот дурачье-то…" [42].
Эти разговоры Волгина, а также и длинные выписки, приведенные нами из статьи "Критика философских предубеждений", заключают в себе драгоценный материал для суждения о том, как отвечал Чернышевский самому себе на вопросы: были ли налицо в тогдашней России конкретные условия, необходимые для того, чтобы поземельная община могла сразу перейти в социалистическую форму производства. Их не было, и Чернышевский увидел это уже к концу 1858 года. Увидев это, он показал себя несравненно более проницательным, нежели народники, которые еще в середине 90-х годов старательно разводили свои рацеи насчет того, что Россия может избежать капитализма. Вполне естественно, что очень большой человек гораздо больше людей очень маленьких: странно было бы удивляться тому, что Чернышевский оказался несравненно проницательнее г. В. В. Но все-таки позволительно удивиться тому, что Чернышевский мог в течение некоторого времени питать иллюзии насчет вероятной судьбы общины. И это можно объяснить только тем, что для него, как для человека, стоявшего на точке зрения утопического социализма, главный вопрос всегда заключался в отвлеченной правильности принципа, а не в тех конкретных условиях, при которых могло бы совершиться его осуществление. Ошибка, сделанная им в этом случае, повторялась весьма значительною частью русских социалистов вплоть до конца прошлого века, а отчасти и до наших дней, и ввиду этого неоспоримого факта необходимо отдать Чернышевскому ту справедливость, что он уже при самом начале своей литературной деятельности обнаружил в рассуждениях об общине гораздо больше вдумчивости, нежели многие и многие "русские социалисты" даже в середине 90-х годов, когда уже, казалось бы, только слепой мог не видеть, что наши пресловутые "вековые устои" разлезаются по всем швам. Уже в апреле 1857 года он писал: "Но нельзя скрывать от себя, что Россия, доселе мало участвовавшая в экономическом движении, быстро вовлекается в него, и наш быт, доселе оставшийся почти чуждым влиянию тех экономических законов, которые обнаруживают свое могущество только при усилении экономической и торговой деятельности, начинает быстро подчиняться их силе. Скоро и мы, может быть, вовлечемся в сферу полного действия закона конкуренции"
Это как раз то, что после него так долго и старательно скрывали от себя и своих читателей теоретики нашего народничества. Правду говорит Писание: звезда от звезды разнствует во славе… Убедившись в том, что у нас нет налицо тех условий, которые сделали бы общинное землевладение источником благосостояния народа, Чернышевский должен был увидеть, что его сочувственное отношение к общине в действительности очень мало походит на симпатию к ней славянофилов. В статье "О причинах падения Рима" он говорит, что хотя община могла бы принести известную долю пользы в дальнейшем развитии России, однако гордиться ею все-таки смешно, потому что она все-таки есть признак нашей экономической отсталости. Он берет пример: европейские инженеры, — говорит он, — пользуются теперь прикладной механикой для постройки висячих мостов. Но вот оказывается, что в какой-то, он сам хорошенько не помнит в какой, отсталой азиатской стране туземные инженеры давно уже строили висячие мосты в подходящих для этого местностях. Значит ли это, что азиатскую прикладную механику можно поставить на один уровень с европейской? Мост мосту — рознь, и висячий мост азиатских инженеров бесконечно далеко отстоит от европейского висячего моста. Конечно, когда в азиатской стране, издавна знакомой с висячими мостами, явятся европейские техники, то им легче будет убедить иного мандарина в том, что новейшие висячие мосты не представляют собою безбожной затеи. Но и только. Несмотря на свои висячие мосты, азиатская страна все-таки останется отсталой страной, а Европа все-таки будет ее учительницей. То же с русской общиной. Она, может быть, облегчит дело развития нашей родины, но главный толчок для него все-таки придет с Запада, и обновлять человечество нам, даже с помощью общины, все-таки не пристало.
Это уже совсем не по-славянофильски. Но теперь Чернышевский уже не щадит славянофилов. Он прямо говорит, что с такими чудаками, как они, не стоит и спорить о судьбах Запада. А когда все-таки он вступает в рассуждения с ними, то выражается уже совсем непочтительно. Так, например, в статье "Народная бестолковость", напечатанной в 10-й книжке "Современника" за 1851 год, он читает им нотацию за их отношение к славянам. Грубость выбранного им заглавия он объясняет тем, что, проникшись славянофильскими доводами, он решился избегать употребления иностранных слов, которые могли бы, не изменяя названия статьи по существу, придать ему более вежливую форму. По мнению славянофильской газеты Ивана Аксакова "День", Россия должна была преподнести славянам "дар самостоятельного бытия под сенью крыл русского орла". Чернышевский доказывает, что у русского орла много своих собственных дел. "Если вы хотите войны, — говорит он, — то рассудите же, дозволяют ли нам думать о войне наши обстоятельства" [43]. Кроме того, он полагал, что если бы славянофилы действительно желали добра турецким славянам, то они постарались бы внушить западным державам уверенность, что падение турецкой власти в Европе не послужит к поглощению Дунайских княжеств Россией и не поведет к обращению Константинополя в русский губернский город. Если бы славянофилы сделали это, то турецкие славяне освободились бы и без нашей помощи. То же и относительно австрийских славян: "Как ваши слова о прикрытии турецких славян могущественными крыльями русского орла возбуждают Англию и Францию поддерживать турок, точно так же подобные ваши речи об австрийских славянах возбуждают Германию поддерживать австрийцев. Неужели вы думаете, что при нынешних стремлениях немцев к политическому единству было бы мило для немцев существование нынешней Австрийской империи, являющейся сильнейшим препятствием к достижению немецкого единства, — было бы мило немцам поддерживать Австрию, если б не опасались они, что при падении этой империи восточная половина ее подпадет под власть России? Вы восстановляете немцев против освобождения австрийских славян" [44]. Далее Чернышевский прибавляет и показывает, что военный задор славянофильской газеты И. Аксакова вызывается не сочувствием к славянам, а стремлением подчинить славянские племена русской власти. Мимоходом он опровергает также и славянофильские разглагольствования о будто бы коварном и злостном отношении Запада к России. Он говорит, что все серьезные органы европейской печати отнеслись с большим сочувствием к важнейшим реформам в России, и что сочувствовать успехам общественной жизни какой-либо страны совсем не значит желать ей зла.
Все это было как нельзя более справедливо и показывало, что, несмотря на времен-ные иллюзии насчет возможной судьбы общины, Чернышевский, подобно Белинскому, остался убежденным и дальновидным западником.