Глава четырнадцатая «Я ПОЧУВСТВОВАЛ В СЕБЕ ДЕМОНА СОКРАТА»

Глава четырнадцатая

«Я ПОЧУВСТВОВАЛ В СЕБЕ ДЕМОНА СОКРАТА»

«Великая княгиня Ксения». — «Понимаю Кондорсе». — Тиф в убежище философа. — Истина как религиозное переживание. — Параллельная жизнь. — Миссия

На переполненном пароходе Вернадский подходил не только к Крыму, но и к кульминационной точке своей жизни, откуда, как в сказке Гоголя, стало видно сразу во все стороны света. В бытовом смысле приближался к низшей точке унижения, а в духовном — к высшей, откуда увидел смысл и подлинное значение своей жизни.

Итак, пароход «Ксения». Собственно говоря, полное название его «Великая княгиня Ксения», но имя осталось в той, прежней, упорядоченной жизни, когда судно считалось гордостью Русского общества пароходства и торговли вместе с другими лайнерами первого класса. Пассажиры в недоумении обсуждают новое название «Муравьев-Апостол». В прошлом и удобные каюты, и прекрасный ресторан, и музыкальный салон, наполнявшийся богатой публикой, и вечный праздник, сопровождавший его на Крымско-Кавказской линии. От былого великолепия одни воспоминания.

Все салоны, каюты и палубы переполнены людьми и их вещами. Ночь, северный ветер и холодное море. В такую ночь не верится, что греки когда-то называли море Эвксинским — Гостеприимным.

На другой день, 19 января 1920 года, пришли в Крым. Дневник: «Стоим в Феодосии. Ночь и день кошмарные, 90 процентов больны, без всяких удобств, при невозможной скученности и некультурности»1. Вот что такое Гражданская война. Это не борьба пролетариата и буржуазии, а прежде всего грабежи, болезни, голод, скученность. Тифозная вошь унесла в Гражданскую войну больше людей, чем пули.

Пароход шел в виду крымских гор. Мировая война облагодетельствовала эти берега. Лишенные привычных европейских курортов, сюда устремились люди на отдых, и за какие-то несколько лет здесь все обстроилось, приобрело обжитой и нарядный вид. Столицей курортов стала Ялта, к которой «Ксения» и шла.

Как только пароход причалил к ялтинскому молу, Вернадский сошел на берег и увидел в толпе встречающих Георгия. То была еще одна встреча в духе смутного времени.

Наталия Егоровна и Нина чуть не ежедневно ходили на пристань, как все беженцы, в надежде хотя бы узнать новости. Услышав, что прибывает «Ксения», постояльцы Горной Щели спустились в порт, и Георгий первым увидел и привел к ним отца.

* * *

«Весь день мы просидели все вместе и проговорили, — вспоминала в «Хронологии» об этой чудесной встрече Наталия Егоровна. — Уводила только Владимира умыться и переодеться, осмотреть с точки зрения вшей. Нашла их несколько в белье… Приняла все меры дезинфекции… Хотя встревожилась ими немного, но больше надеялась, что обойдется, как было у нас с Ниночкой»2.

Ветшающее бакунинское гнездо укрыло их от окружающего неуютного мира, где жизнь разваливалась буквально на глазах. Теперешняя хозяйка Сонечка Бакунина окружила любимого дядю заботой. Муж ее, офицер при штабе Кутепова, еще на Кавказе.

Возникает мысль об эмиграции. Не политической, не навсегда, а о своего рода научной командировке, до лучших здесь времен. Надо уехать при первой возможности. Теперь самое важное для него — закончить начатый труд. Хотя — что значит закончить? Рукопись в Киеве. Что с ней, с Крымским, с академией? Он знает страшную реальность Гражданской войны. Страшны даже не главные противники, а дикие банды, которые как из-под земли возникают в любой момент, особенно в период паники, когда уходят одни, а другие еще не пришли. Ни один дом, ни одно учреждение не осталось неограбленным. Нет никакой уверенности, что рукопись цела.

В имении богатейшая библиотека. За чтением вызревает решение. Дневник 24 января: «Наташа дала мне совет непосредственно обратиться к англичанам с просьбой о моем выезде в качестве почетного члена Английского керамического общества и Британской ассоциации наук. Вчера написал это письмо и начала переводить Наташа, может быть, действительно, вывезут и дадут средства пережить первый момент? Чем больше я вдумываюсь в значение цикла моих мыслей и в геохимии, и в живом веществе, и в минералогии, и в силикатах — тем более считаю, что я имею право требовать поддержки, т. к. имею сказать человечеству новое и важное. И надо уйти от политики»3. Письмо в английскую миссию отправил 26 января.

Много размышляет об эмиграции, не представляя, как записывает, своего веса в мировой научной среде. В Ялте идут собрания профессоров, оформляющих свой выезд в славянские страны. С давним учеником С. П. Поповым рассуждают о причинах крушения. «Считает русский народ никуда не годным, азиатским. Когда-то и я считал это; сейчас у меня многое изменилось: я считаю главным виновником русскую интеллигенцию с ее легкомысленным отношением к государственности, бесхарактерностью и продажностью и имущие классы. Народ хочет быть теми же имущими классами и у него те же идеалы»4.

Вызревает даже не решение, а решимость. Теперь главное дело его жизни — только новое учение. Судя по записям, Вернадский все больше укрепляется в новизне и значимости своих мыслей. Новое учение представляется уже не частным делом, а завершением всей жизненной работы. Для начала задумывает статью для «Nature» о живом веществе. 30 января записывает: «Кончил вчера введение, начал сегодня первую главу. Постановка проблемы. Приходится писать, до невозможности экономя бумагу! Ее нет и она недоступна по цене.

Неужели удастся вырваться на вольный свет? Смогу ли найти силы для энергичной новой жизни?»5

Но вот появляются первые тревожные признаки нездоровья.

«2 февраля. Лежу с повышенной температурой. Вчера было 39°. Голова умственно ясная и свежая, но тяжелая. Вчера все время обдумывал весь состав своей работы о живом веществе, которую пишу»6.

Значит, все-таки тиф. Короткий, но адский рейс на «Ксении» имел тяжелейшие последствия. Наталия Егоровна вызывает из соседней больницы живущего рядом земского врача (и члена кадетской партии) Михайлова. Тот подтверждает: вне всякого сомнения, сыпняк.

Но как же его труд — продуманный, ясный от начала до конца, но не созданный, не написанный? Ему поручена истина. Он не имеет никакого права умирать.

Уже слабеющей рукой пишет: «Я понимаю Кондорсе, когда он в изгнании, без книг, перед смертью, писал свой “Esquisse”. Перед ним становилась та же мысль, как передо мной: если я не напишу сейчас своих “мыслей о живом веществе”, эта идея не скоро вновь возродится, а в такой форме, может быть, никогда. Неужели я ошибаюсь в оценке их значения и их новизны в истории человеческой мысли? Я так сильно чувствую слабость человеческой и своей мысли, что элемента гордости у меня нет совсем»7.

Аналогия, конечно, вполне подходящая. Жан Антуан Кондорсе, академик и секретарь Парижской академии наук, ученый и политик, член Конвента в гибельном 1793 году, вынужден так же, как он, скрываться от якобинцев. Укрывшись в доме вдовы художника Верне под Парижем, четыре месяца работает над своим главным, невысказанным ранее произведением, которое называет «Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума». Произведение, которое составило ему европейскую славу и ввело в общее сознание незнакомое раньше понятие «прогресс». Понятие, на которое молился весь XIX век.

Идеи приходят в мир не безликими, а рождаются в готовом виде, как дети, неся в себе все черты своего создателя. Он один слышит новый порядок в хаосе витающих научных идей и наблюдений, один выделяет ту мелодию, которая «его», которую только он (и никто другой) сможет и должен выразить.

Но наваливается беспамятство. Запись о Кондорсе — последняя перед болезнью.

* * *

Тифос — по-гречески значит туман, дым. Название точное. Болезнь помрачает ясность сознания. Люди мечутся и бредят, ничего не видят, как в дыму.

Три недели Вернадский находится в пограничном состоянии между жизнью и смертью. Но как только начал спадать жар, он попросил Наталию Егоровну записать то, что скажет. Та принесла тетрадь, и он продиктовал ей устройство приборов для анализа живого вещества, содержание и методику опытов. И стало ясно, что туман не затмил мысли. Мозг работал. Как Архимед, Вернадский хранил и разрабатывал чертежи, не видя занесенного над ним меча.

Домашние считали, что спасло его это самое живое вещество.

Однако сам он понял, что происходило нечто большее, чем научное размышление. Как только смог писать, взялся за перо.

Дневник: «9 марта. Мне хочется записать странное состояние, пережитое мной во время болезни. В мечтах и фантазиях, в мыслях и образах мне интенсивно пришлось коснуться многих глубочайших вопросов жизни и пережить как бы картину моей будущей жизни до смерти. Это не был вещий сон, так как я не спал — не терял сознания окружающего. Это было интенсивное переживание мыслью и духом чего-то чуждого окружающему, далекого от происходящего. Это было до такой степени интенсивно и ярко, что я совершенно не помню своей болезни и выношу из своего лежания красивые образы и создания моей мысли, счастливые переживания научного вдохновения. Помню, среди физических страданий (во время впрыскивания физиологического раствора и после) я быстро переходил к тем мыслям и картинам, которые меня целиком охватывали. Я не только мыслил и не только слагал картины и события, я, больше того, почти что видел их (а может быть, и видел), и во всяком случае — чувствовал движение света и людей или красивые черты природы на берегу океана, приборы и людей. А вместе с тем, я бодрствовал.

Я хочу записать, что помню, хотя помню не все. То же советуют мне близкие — Наташа, Нина, Георгий, Павел Иванович [Новгородцев], которым я кое-что рассказывал. И сам я не уверен, говоря откровенно, что все это плод моей больной фантазии, не имеющей реального основания, что в этом переживании нет чего-нибудь вещего, вроде вещих снов, о которых нам несомненно говорят исторические документы. Вероятно, есть такие подъемы человеческого духа, которые достигают того, что необычно в нашей обыденной изоднодневности. Кто может сказать, что нет известной логической последовательности жизни после известного поступка?»8

Конечно, таким поступком стало его решение, созревшее еще в 1916 году здесь же, в Горной Щели, начать с обобщающей, совершенно необычайной мысли о вечности жизни и истории атомов в живом веществе. Он услышал зов и пошел ему навстречу. Течение само принесло его на свой необитаемый остров, в страну, где никто никогда не был; здесь все явления, их связи и существенные законы приобретали непривычный, но логически складный вид.

Он будто поднимался все выше и выше, и в один прекрасный момент стало видно сразу во все стороны. Вдруг открылось, что учение о живом веществе не частный случай геохимии, не механическое присоединение биологии к химии земли, а имеет отношение ко всей природе в целом, ко всему Космосу. И значит, та Вселенная, которую он себе представлял по пройденным и усвоенным наукам, не такова, какой казалась.

Идея Космоса, или, как он писал в своих лекциях, так понравившихся Трубецкому, научная картина мира содержит главное знание — о Земле как планете. Это первичное, простое и фундаментальное представление. Сначала оно было фантастическим, потом в него стали проникать научные, то есть измеримые наблюдения, пока знание не превратилось в научное полностью.

Но и в самих грубых и диких представлениях древних и во всех последующих, уже научных картинах мира есть одинаковый цементирующий момент. Это неназываемое, интуитивное представление о порядке, безобманном строении природы. Стоит принять основную идею Космоса, как все остальные черты природы должны быть с ней согласованы, упорядочены.

Догадка о живом мире, о том, что живое входит в строй и порядок природы, возникла у него давно, даже трудно сказать когда, с самого начала, с детства. Выбор произошел тогда. Но одно дело догадываться, другое — оформить ее научно, придать общепонятный логический вид, согласовать с другим знанием. Обсуждая идею живого вещества с Кушакевичем в Староселье, он вспомнил, что встречал нечто подобное у естественников XIX века — Агассица, Прейера. Собственно, все старые натуралисты, в высшей степени обладавшие понятием о цельности и единстве природы, опирались на такую идею. Но всем им не хватало научного материала, который он получил в руки, изучая историю атомов в земной коре, глубоко вдумываясь в историю человечества.

Значит, дело не только в идее живого вещества, а в том, что идея ждала его появления в науке. Уже Бюффон думал, что есть особые неуничтожимые атомы жизни. Но именно он, Вернадский, со своими идеалами, представлениями, научными понятиями, оказался в нужном месте в нужное время. Именно он смог уловить сигнал новой закономерности и распознать его в шумах Космоса.

Так не раз возникавший на этих страницах Толстой в трактате «О жизни» разъясняет нам наше непонимание времени и пространства. Мы придаем слишком большое значение тому факту, что родились в такое-то время, в таком-то месте и от таких-то родителей. Более важное, просто решающее значение имеет другое измерение времени и пространства, а именно факт единства нашего с разумным человечеством. Как только каждый из нас осознает необходимость построить свою жизнь на разумных основаниях, сознательно, он обнаружит, что попадает в поле нравственных законов поведения, диктующих правильные взаимоотношения с миром. А эти законы найдены, уточнены и разработаны другими людьми, жившими и осуществлявшими законы, и главное, рассказавшими нам о них. Они, эти мудрецы, жили за тысячи верст от нас и за тысячи лет от нашего времени. И пытаясь осознать свою жизнь, мы ощущаем не только единство с этими лучшими умами человечества, но буквально родство свое с ними.

И отходит на задний план факт животноподобного нашего рождения, и на первый план выходит факт второго, духовного, рождения, приобщения к общей жизни человечества, выраженной в слове и поступке.

Рождение от таких-то родителей в такое-то время и в таком-то месте — случайность. Но рождение в духовном лоне жизни — уже нет. Приобщаясь к нему, человек преодолевает обессиливающую мысль о каком-то нелепом хитросплетении обстоятельств своего появления на свет. В духовной сфере он не то что не случаен — он необходим. Без меня человечество не полно, сказал писатель Андрей Платонов, нашедший свое миропонимание в те же революционные годы.

И совсем не случайно, что Вернадский оказался в конце длинной цепочки лучших ученых умов, чувствовавших естественную цельность Космоса, где нет ни физики, ни астрономии, где все едино и живое занимает свое законное, природное место. Этот выбор определил теперь его жизнь в самое неподходящее время, и она оказалась неслучайной. В мире людей он гоним, преходящ, подвержен болезням, войнам и революциям, но в мире вечных и неизменных законов он — существо познающее, закономерное, необходимое.

Такова железная последовательность судьбы, приведшая его сюда и выбросившая на берег новой жизни.

Кто же он такой? Не в мире людей, а в мире вечных истин природы, что же это за явление такое — Вернадский?

Когда выбор стал перед ним, как перед Ланселотом в его решительный миг, в жутком хаосе Гражданской войны, он уже ставил себе такой вопрос. В Киеве, уже при большевиках стал спрашивать себя трезво и откровенно. «Я поставил себе вопрос о моем положении как ученого. Я ясно сознавал, что я сделал меньше, чем мог, что в моей интенсивной научной работе было много дилетантизма — я настойчиво не добивался того, что, ясно знал, могло дать мне блестящие результаты, я проходил мимо ясных для меня открытий и безразлично относился к проведению своих мыслей окружающим. Подошла старость, и я оценил свою работу как работу среднего ученого, с отдельными, выходящими за его время недоконченными мыслями и начинаниями. Эта оценка за последние месяцы претерпела коренное изменение. Я ясно стал сознавать, что мне суждено сказать человечеству новое в том учении о живом веществе, которое я создаю, и что это есть мое призвание, моя обязанность, наложенная на меня, которую я должен проводить в жизнь, — как пророк, чувствующий внутри себя голос, призывающий его к деятельности. Я почувствовал в себе демона Сократа. Сейчас я сознаю, что это учение может оказать такое же влияние, как книга Дарвина, и в таком случае я, нисколько не меняясь в своей сущности, попадаю в первые ряды мировых ученых. Как все случайно и условно»9.

Да, первый, великий… Все это бренные оценки. В том мире, который перед ним открывается, нет великого и малого, там мерки другие. Личности — не сравнимы.

Уже летом 1917 года злоба дня отодвинулась. И в самый разгар круговерти, в штабе Деникина, он остро почувствовал свою отдельность и безграничную уверенность в себе, будто он среди бури сидит на прочной скале.

Как тысячи искренних и живущих внутренней жизнью людей до него, углубляясь в себя, он вдруг встретился со всеми сразу, перешел в другое измерение. Он понимает теперь, что одиночество его кончилось. Он больше не отделен. Уже не сам он говорит, а, как вдохновенный пророк, чувствует, что какая-то сила, демон говорит через него. Он стал частью великой могучей силы. Кончились все сомнения, страхи и неуверенность, так ясно видные в поведении окружающих. Чувство безграничной уверенности и правоты держит его. Все, что с ним происходило ранее, правильно, только он не знал этого. И отныне будет правильно, только теперь он будет знать о правде. Его несет присоединившая к себе сила.

Знания и опыт, черты характера и все особенности личности — не пустые для науки вещи, она приобретает сначала личностный вид. Он как ключ. Все его выступы и извивы совпали с выемками и извивами замка, и дверь открылась. Истина открылась. Он сам стал явлением природы.

Где находится эта присоединившая его сила? В прошлом ли, как добытое всеми поколениями ученых общее научное сознание человечества? Или в будущем? Поймут ли, что он хочет сказать? Вряд ли это произойдет при жизни. Да и подходят ли временные ориентиры для нее? — Прошлое, будущее. Она — сила вечная, мировой разум и во времени не проходит, а обнимает сразу все времена.

* * *

Однако что же ему привиделось? В двух направлениях работал его мозг: в религиозно-философской области и будущей судьбы.

Недаром в своем таком давнем, казавшемся проходившим на другой планете споре с Львом Толстым Вернадский отстаивал бессмертие личного духа и иллюзию внешней Вселенной. По сравнению с тем, что содержится или способно содержаться в нашей бездонной душе, внешняя реальность ничтожна и в некотором смысле действительно иллюзорна. Нам не освободиться от самих себя, и потому наш внутренний образ есть подлинная реальность, она больше реальности внешней.

Теперь, во время тифа, он уяснил, что истина, даже научная, логическая истина, не дается человеку как последовательный вывод из ряда научных умозаключений. Она приходит внелогическим путем. Истина не «думается», она переживается всем существом, всей душой, всем мучительством личной жизни.

Познавая, наш разум не наблюдает, он формирует действительность по правилам самого человека, из его восприятий и ощущений. Он забывает о себе и начинает «действовать», моделировать параллельный мир. Но без параллельного мира окружающей обычной реальности не состояться, она оставалась бы инстинктивной, темной. Для познания истины нужны не только умственные способности, но все чувства, мораль, нравственная ответственность, как это и происходит в реальной действительности. И выходит, что в основе любых чисто научных проблем лежит нравственное содержание, что они не могут быть решены иначе, чем материалом самой человеческой жизни.

Нравственный опыт и есть подлинно религиозное чувство.

Болезнь и «видение» вернули его к мыслям о религии. Еще в юности он написал небольшое эссе под названием «Этика», где пытался доказать, что возможно построение этической системы на чисто рациональных основаниях. Можно заменить в будущем, думал он, религиозные основы нравственности и поведения на более «правильные», научно обоснованные.

Произведение свое он тогда не закончил. Не потому, что остыл к нему, а потому, что задачу поставил нереальную. Прошло не так уж много лет, и в работах по истории науки он уловил более тонкое соотношение науки и религии. Понял, что религия — полноценная форма сознания по отношению к здравому смыслу и к науке. Она играет роль не только утешителя перед лицом страданий человеческой жизни, не только регулятора межличностных отношений, но и более сложную положительную, организующую роль.

В работе по истории научного мировоззрения, осмысливая период Великих географических открытий, он нашел их истинные мотивы. Всем известна ставшая хрестоматийной фигура Христофора Колумба, но все обычно затрудняются ответить на вопрос, что же двигало мореплавателем в его предприятии. Обычно указывают на его заблуждение: плыл в Азию, но попал в Новый Свет.

И действительно, Колумб умер, так и не узнав об открытии нового материка. Но что придавало ему силы и энергию для неимоверно трудного дела? Каковы мотивы его стремления в Индию?

Вспомним всю обстановку того времени, пишет Вернадский. Только что объединившаяся Испания теснила мавров и заканчивала освобождение Пиренейского полуострова. Как раз в год открытия Америки пал последний оплот мавров — Гренада. Вековая борьба с неверными воспринималась как продолжение Крестовых походов, как борьба за освобождение Гроба Господня.

Колумб — христианин и, более того, очень глубоко верующий человек. Он слышал легенды о существовании в Азии земли пресвитера Иоанна, где томились в магометанском рабстве христиане. И у него созрело решение идти для окончательной победы над магометанами не на восток, а на запад, окружить их, и тогда повсюду воссияет свет истинной веры и наступит Царство Божие на земле.

Это решение зиждилось не только на религиозном горении. Колумб — не фанатик, он широко образованный человек. Ему известно учение итальянского космографа Тосканелли о шарообразности Земли. И он решил достичь Индии, плывя на запад.

Так соединились религиозное воодушевление и точное научное знание. Колумб взрастил в себе убеждение, что мысль отправиться в Индию новым путем внушена ему свыше, потому что он хороший мореплаватель. Его способности даны Богом для осуществления миссии. Он ощущал себя орудием осуществления библейского пророчества. Воодушевление помогло ему добиться средств у королевы Изабеллы на экспедицию и затем преодолеть небывалые препятствия в пути.

Таким образом, открытие Америки явилось как бы побочным результатом религиозного чувства и призвания Христофора Колумба. Как и в десятках, сотнях других открытий, подобные, как бы привходящие обстоятельства забываются или игнорируются как «несерьезные», как заблуждения, приведшие случайно к правильным результатам. И как мотив выставляют наживу. Шли, мол, за пряностями.

На самом деле все гораздо проще и сложнее. Истину нельзя открыть на кончике пера. Ее нужно доказать жизнью, тем более великую истину. И для достижения цели требуется огромная внутренняя сосредоточенность, накопление нервной энергии для преодоления всех препятствий. В Европе многие, наверное, знали об учении Тосканелли. Но для них оно было абстрактной, посторонней, логической истиной. И лишь один претворил ее в свою жизнь, облек в живую плоть своих надежд, страданий и преодолений.

Описывая свое видение, Вернадский разгадывает, почему ему пришли на память давно забытые натуралисты прошлого, о которых в своих занятиях историей науки читал и труды которых ему попадались. Это так называемые христианские натуралисты, в основном английские миссионеры, которые стояли на уровне научных знаний своего времени и вместе с тем несли свет христианства диким племенам в дебрях Южной Африки, Полинезии и Новой Зеландии.

Труды миссионеров вспомнились неслучайно.

Убежденные в божественности окружающего мира, они с великим благоговением относились ко всем проявлениям природы. Их книги поражают точностью и полнотой описания геологии и географии тех стран, их животного и растительного мира, этнографии. Ни одна черта творения не должна быть упущена, образ божества не должен быть искажен.

Но, с другой стороны, чтобы исполнить свою миссию, монахи-натуралисты должны быть профессионалами, знать конкретные науки. Знания как бы продиктованы им чувством долга перед Создателем. Оно не противоречит науке, а, наоборот, является усилителем знания. Религия не должна брать на себя миссию объяснения устройства мира, отдавая ее науке, но вызывать научные подвиги — должна.

Для научного мышления и наблюдения религия как будто не нужна. Но чтобы заняться выяснением истины, нужна энергия, а ее может поставить только религиозное чувство своей соединенности с Целым. Отныне он совсем по-новому будет вдумываться в религиозный опыт человечества. «Мы имеем здесь любопытную религиозную основу точного научного наблюдения»10.

Ведь и он когда-то горел этой единственной мыслью — стать отшельником-ученым, уехать в дальние страны и посвятить себя целиком, без остатка природе и научной истине. Жизнь и любовь, как известно, разбили наивные мечты об ученом рыцарстве. Но религиозный импульс, «научная вера», как он это позднее называл, никуда не исчезли, наоборот, теперь, во время видения, стали осознаннее.

* * *

И деятельность по народному образованию, и КЕПС, и учебная работа — все не случайно, все готовило его к одной цели.

Дневник: «Основной целью моей жизни рисовалось мне создание нового огромного института для изучения живого вещества и проведение его в жизнь, управление им. Этот институт международный по своему характеру, т. е. по темам и составу работников, должен являться типом тех новых могучих учреждений для научной исследовательской работы, которые в будущем должны совершенно изменить весь строй человеческой жизни, структуру человеческого общества. Мои старые идеи, которые неизменно все развивались у меня за долгие годы моей ученой и профессорской деятельности и выразились в 1915–1917 гг. в попытках объединения и организации работы в России и в постановке на очередь дня роста и охвата научными учреждениями Азии, явно сейчас потеряли силу в крушении России. Не по силам будет изможденной и обедневшей России совершение этой мировой работы, которая казалась мне столь близкой в случае ее победы в мировой войне. Мне ясно стало в этих фантастических переживаниях, что роль эта перешла к англичанам и Америке»11.

Итак, привиделось, что эмигрировал в Англию. Обратился в Королевское общество, и ему предоставили возможность работы в Британском музее над коллекцией силикатов. Он делает несколько статей и докладов в Химическом обществе, обративших на себя внимание. Работает на биологической станции в Плимуте. Получены хорошие результаты. Обобщив их и те, что получены в Киеве, делает доклад на сессии Британской ассоциации. Потом выпускает книгу о геохимическом исследовании живого вещества, имевшую резонанс в научных кругах.

Итак, имя сделано. В Америке под влиянием его идей создается Комитет Института живого вещества. Быстро собран капитал, началось строительство в выбранном им месте на берегу Атлантического океана на восточном побережье Америки. Пока шло строительство, он отправился с докладами по европейским научным центрам, в том числе и в Россию, одновременно набирая сотрудников. «В России я прочел три речи с новым разъяснением учения о живом веществе, причем речь в Петрограде “О будущности человечества” —позволила коснуться глубоких вопросов философского характера, к которым я вернулся в конце жизни. <…> Исходя из идеи автотрофности человечества, как результата мирового — геологического — процесса, идущего с неизбежной необходимостью во времени — и непроходимой пропастью между живым и мертвым — я пытался подходить к научному изучению сознания и резко выступал против его смешения с материей»12.

Постройка шла полным ходом, и месяца за два до открытия института он переехал к своему детищу. Огромное здание, рассчитанное на 50–70 сотрудников, расположилось на берегу океана. Кругом него — дома для сотрудников и служащих среди парка и цветов. Для директора выстроен отдельный дом. В институте — большая библиотека.

Всю организацию института он в общих чертах продиктовал Наталии Егоровне.

Во главе отделов стояли лица разных национальностей. Он ясно представил себе торжество открытия, когда прибыл целый пароход из Европы, в том числе и русские ученые, друзья.

«Удивительно ярко и несколько раз рисовалось действие двух больших приборов, разлагавших организмы в количестве десятков тысяч кило. Описание и принципы приборов продиктовал Наташе. Первая проба была сделана над морскими крабами (какими-то колючими) и сразу дала результаты (будто бы открыт в значительном количестве галлий). По идее работа этих приборов — одного для сухопутных, другого для морских организмов, должна идти непрерывно, и штат химиков по специальностям <…> работал так, как работают астрономы. Материал накапливался десятками лет»13.

Перед ним мелькали открытия новых явлений, углублявших понятия о живом веществе. Он мог вспомнить только обрывки этих идей и некоторые продиктовал.

Затраты на строительство института быстро окупились различными приложениями открытий (удобрения, новые средства от болезней, источники редких элементов). «Но я не все запомнил, и лишь кое-что записал через Наташу. Но работа сделана, и забытое, вероятно, выплывет позже в сознании моем. Как есть мысли, догадки, достижения интуиции, которые промелькнут, и если не будут зафиксированы, исчезнут навсегда? Весьма возможно, так как область познания и созерцания бесконечна».

Ему привиделось еще, что возникла у него любовная страсть. В него влюбилась богатая американская женщина, у них родился сын. Под влиянием чувства к нему у этой сильной духом и умом женщины возник поэтический талант. Но после тяжких испытаний и переживаний они расстались. Наталия Егоровна все поняла и простила.

Так в непрерывной работе прошло 20 лет. Он стал во главе института, когда ему было 61–63 года, и оставался директором до восьмидесяти лет, после чего удалился от дел и поселился недалеко.

«Здесь я всецело ушел в разработку того сочинения, которое должно было выйти после моей смерти, где я в форме отдельных отрывков (maximes) пытался высказать и свои заветные мысли по поводу пережитого, передуманного и перечитанного, и свои философские и религиозные размышления. <…> Ярко пробегали в моей голове во время болезни некоторые из этих мыслей, которые казались мне очень важными и обычно фиксировались в моем сознании краткими сентенциями и какими-то невыраженными словами, но прочувствованными моим внутренним чувством, моим “я” и очень мне тогда ясными впечатлениями. Сейчас я почти ничего из этого не помню, и мне как-то не хочется делать усилий для того, чтобы заставить себя вспомнить. К некоторым из этих закрытых мне теперь, но бывших, а может быть, и сейчас бессознательно для меня живущих мыслей у меня какое-то внутреннее не то стыдливое, не то священное чувство уважения, и мне не хочется их касаться, а хочется их ждать, ждать того нового порыва вдохновения, когда они появятся все целиком и когда они будут понемногу выявляться в моей жизни. Такие состояния в гораздо меньшей ясности мне приходилось переживать и раньше. Я помню, однако, что некоторые из этих мыслей имели характер гимнов (которых я никогда не пробовал раньше писать), и в одной из мыслей я касался, в переживаниях, мне думалось очень глубоко, выяснения жизни и связанного с ней творчества, как слияния с Вечным Духом, в котором сливаются, или который слагается из таких стремящихся к исканию истины человеческих сознаний, в том числе и моего. <…>

Сейчас вспомнил об одной мысли, которая ярко выливалась во мне во время болезни, но к которой я подходил еще в Киеве, во время моей работы над первой главой своей книги о живом веществе. <…> Это мысль о возможности прекращения смерти, ее случайности, почти что бессмертия личности и будущего человечества. Меня интересовали последствия этого с геохимической точки зрения. Сейчас, во время болезни, целый рой идей, с этим связанных, прошел через мое сознание»14.

Одна из записей рукой Наталии Егоровны говорит об автотрофности человечества, то есть о готовящемся в течение всех предшествующих миллионов лет перевороте в эволюции живого мира планеты путем создания автотрофного позвоночного, то есть человека, больше не питающегося другими организмами. С помощью науки и техники он выйдет на новую ступень минерального питания — прямого усвоения солнечной энергии. Такое существо, записано здесь, не будет давать трупов.

Итак, он писал свою книгу по-русски и одновременно готовил английский перевод. И очень заботился о том, чтобы доход от издания книги, которой дал название «Размышления перед смертью», пошел на благотворительные цели. Их должен осуществлять особый комитет из подобранных им доверенных лиц. Они должны находить людей, которые нуждались в помощи, заслуживали ее, и помогать им сугубо избирательно и лично. Таково условие. Далеко не случайное, свидетельствующее об иерархии ценностей. Любовь и милосердие выше всего.

«Через всю мою жизнь проходит этот элемент и в том чувстве дружбы и братства, которое так красит жизнь и, я бы сказал, дает большую, чем что бы то ни было, возможность развернуться человеческой личности. И странным образом эта способность дружбы, создания новых дружественных связей — глубоких и крепких — не исчезла у меня теперь в старости, так как в Киеве зародились у меня глубокие дружественные связи с Василенко, Тимошенко, Личковым. Это все разные проявления эроса и эроса настоящего, связанного не с абстрактным человеком рационалистов, а с живой человеческой личностью. В связи с религиозными аспектами этого явления я много понял в общении с Нюточкой, и ее идея христианской помощи — как помощи индивидуальной и личной — в отличие от государственной и социальной — целиком отразилась в этом моем потенциальном предсмертном распоряжении»15.

Теперь стало ясно до конца, что заставило его уйти от событий дня, от поддержки товарищей, выйти из ЦК партии (в Киеве осенью 1918 года). Во всей русской общественной борьбе, в революции сказалась великая фальшь. И она обернулась великой кровью. Эта фальшь — любовь к народу.

С проповеди любви начался социализм, которым заражена русская интеллигенция, а закончился волной ненависти, повсюду захлестнувшей страну. Почему? Да потому, что чувство любви приложено неправильно.

Он неправильно понимал любовь к человечеству, когда студентом готовился принять «постриг» в ученые-монахи. Излечила его любовь к Наташе и к друзьям по братству. Нельзя любить все человечество, нужно любить отдельных людей — вот что он понял, когда писал такие слова невесте.

Но многими политиками и соратниками по партии двигали неправильно понятая любовь к народу, самоотверженность и альтруизм — ложные идеалы, возникшие от перенесения чувства в политическую, в государственную жизнь. А ложь всегда кончается крахом. И его общественный опыт, и жизненная философия таких людей, как милая Нюта, подсказывали, что любовь не может быть общей, безликой, но только избирательной, именной. В социальной сфере, если она будет, то должна остаться благотворительностью — личными адресными усилиями милосердия. Но в государственной жизни не должно быть места эмоциям, все должно строиться на науке и праве. Иначе — беда.

Наталия Егоровна, как всегда, помогала ему в работе над его последней книгой земной мудрости.

«Умер я между 83–85 годами, почти до конца или до конца работая над “Размышлениями”. <…> Мне казалось, что ее смерть была близка по времени с моей — раньше или позже, неясно»16.

* * *

Что же это такое, его видение? Мобилизация ума перед смертельной угрозой? Или горячечные фантазии измененного сознания? Они много разговаривали об этом с Новгородцевым. И Павел Иванович, признавая некую телепатию, указывал, что надо быть осторожным, чтобы в науке оставаться чрезвычайно строгим. Вернадский и сам так думал. Весь вопрос в том, как использовать, как научиться управлять областью бессознательных реакций.

Известно множество случаев, когда ученый, напряженно размышлявший над трудной проблемой, вдруг неожиданно находил ее решение в самый, казалось бы, странный момент, например во время сна. В краткий, в кратчайший миг все напряженные поиски вдруг освещались единственно верным освещением и просветлением, какой-то вспышкой смысла. Ясно очерчивался выход. Разом отыскивался новый, неожиданный, неизвестный прежде путь.

Ради таких мигов, озарений ученый и живет, если даже они и происходят не столь ярко и интенсивно.

Здесь светящийся внутренний процесс продолжался три недели. На пороге смерти сознание в гигантском темпе поспешило прожить, пройти всю жизнь до кончины. И решалась не только научная проблема. Нет, переживалось все — любовь, дружба, устройство жизни, строительство новых больших научных коллективов. Пройдена коллективная жизнь. Причем не какая-то экзотическая и чужая, а своя, со свойственными ему привычками и поступками.

В три недели вместилось немыслимое, огромное содержание. Так бывает у людей в минуту смертельной опасности, в миг перед дорожной катастрофой или перед расстрелом. Время — раздвигается. Но перед ним прошла не бывшая, а будущая жизнь. Оттуда, с вершины как бы пройденного пути, он перед гипотетической смертью будто рассмотрел все свое прошлое, которое по отношению к нему, лежащему в постели в бакунинском доме в феврале 1920 года, оказалось будущим. Оно предстало перед ним свободным от случайностей, помех, мелочей будней. Все, что следовало важного из идеи живого вещества, в той одновременно будущей и прошлой жизни, — открыто, все связи и отношения установлены. Где-то в глубинах его мозга зафиксированы все открытия. Теперь они будут ждать своего часа, и в соответствии с реальным темпом жизни выплывать, всплывать на поверхность сознания. Они — запрограммированы. Их предстоит открыть, а на самом деле — вспомнить весь этот рой идей, уже вихрем промчавшихся в глубине внутренних горизонтов и записанных теперь там.

Так, Сократ, неслучайно пришедший на ум со своим демоном, говорил о том, что мы не приобретаем новые знания, как товары на рынке, а вспоминаем их. Наша душа вечна и бессмертна, учил он. Она заранее все знает. И наша задача заключается лишь в припоминании, для чего нужно найти определенные приемы. Их поиски — это и есть обучение.

И он, вероятно, прав, если представить себе это припоминание, как «воспоминание о будущем», то есть об очень быстро, мгновенно прожитой в мозгу, сжатой жизни, прошедшей с другой скоростью, как в теории относительности.

Но выбор не исчез, а стал осознаннее. Истина — не в науке, она одушевлена. Теперь чувство своей избранности укрепилось. Он должен высказать новое учение, о котором, кроме него, пока никто в мире не знает. Оно даже не изложено как следует на бумаге.

И чувство ответственности за добытое им, порученное ему знание вывело его из смертельного лабиринта.

А лечивший его прекрасный земский врач Кореизской больницы Константин Михайлов, знавший Вернадского и по университету, и по партии, заразился от него и умер.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.