Ученические стихи. Крылья Демона

Ученические стихи. Крылья Демона

Литературоведы любят говорить о вещей лире молодого Лермонтова, повторяют как заклинание слова: «предвидел», «предчувствовал», «предугадывал»… На самом деле это все – игра в слова. Мишель был совершенно нормальным молодым человеком, пишущим стихи. Ему страшно хотелось обрести судьбу трагическую, невероятные страсти и невероятные подвиги. Мало того что он любил театр, драматические эффектные сцены, а благодаря Капэ сделал своим кумиром Наполеона, он еще нашел себе и героическую личность в литературе – не земного и рационального Гёте, не сентиментального Шиллера, а действительно мятежного и не подчиняющегося условностям общества Байрона, который изводил своих многочисленных женщин, с презрением отвернулся от лондонского высшего общества и в конце концов окончил жизнь в Греции, борясь за свободу греческого народа. Чудесная судьба! Яркая! Стремительная, как метеор!

Мир, который был вокруг, можно было описать одним словом – скука. Где героические сражения? Где любовь, о которой хочется слагать песни? Где герои, перед которыми хочется пасть на колени? Реальность очень плохо совпадала с потребностью души – если любить, то так, чтобы всеми силами, сверх этих сил; если жить – так, чтобы совершать не поступки, а подвиги; реальность была проста и определялась печальным словом «рутина». И немудрено, что первые поэтические опыты Лермонтова – по большей части не отдельные стихотворения, а поэмы. В поэмах развернутый сюжет создает динамику, слова выглядят как действия. Сюжет хорош уж тем, что он есть. А если он еще и до предела насыщен битвами, страстями, борениями разного рода – так это плевок в рожу сытого самодовольного мира, где идеалом служит высокий доход и богатый дом. Лермонтову-мальчику было в таком мире невыносимо тошно. И он посылает своих героев в места, где в силу экзотики течение жизни стремительно, а судьбы героев кровавы, – в Испанию (не забыли герцога Лерму?), в Шотландию (там почиет прах Томаса Рифмача и дух мятежного лорда Байрона), но больше всего – на Кавказ.

Почему на Кавказ? Русскому в 1820-е годы этого объяснять было не нужно. Кавказ – болевая точка империи. Там идет война, война, война. Но даже мальчиком Мишель – никак не имперский поэт, и в будущем тоже никогда таковым не станет. Он – на стороне обиженных, обойденных, поставленных перед выбором: сдать свои горы или умереть. Его герои предпочитают умереть. И правильно. Иначе что бы это была за поэзия?!! Дело не только в сильных личностях. Дело – в позиции. Там, где имперский поэт славит силу русского оружия, Лермонтов славит силу духа тех, кто не побоялся восстать против этой силы и лучше уж погибнет, а если и передастся на сторону силы – то либо прозреет и сгорит со стыда, либо его убьют в назидание потомкам. Откуда это в русском мальчике – дворянине, сыне офицера? В чем искать ответ? Вероятно, в том, что значит Кавказ именно для него.

Страна детства? Не только. То, что он там видел, то, что ему рассказывали (а он, как помним, много времени проводил с Павлом Шан-Гиреем и слушал его военные рассказы), создало в нем особый образ жителей гор. Для него этот образ накладывался на образ героических шотландцев, которых он считал своими предками, – и все это вместе давало такой простор чувствам, что и рождались одна за другой «школьные» поэмы – «Черкесы», «Кавказский пленник», «Корсар» и иже с ними.

Как писал Аким Шан-Гирей, началось все с поэмы «Индианка». И добавлял, что она, к счастью, не сохранилась. Замечу и я: вероятно, действительно к счастью, поскольку ранние поэмы Лермонтова могут похвалиться разве что отдельными строчками. Но крови и страстей там хватает. Правда, самому Мишелю казалось, что не хватает. И он стал задумываться о драматических произведениях. Сцену автору, сцену! Задумал даже пьесу о Нероне. А что? Исключительно драматический персонаж! Уж о недостатке пролитой крови здесь можно не переживать – хоть ведрами ее черпай. Драматические произведения романтического толка кроятся по одному лекалу: чем больше смертей, и чем они кровавее – тем лучше. В поэмах, на бумаге, начинающему автору сложнее показать обилие финалов человеческих, а на сцене все просто: актеры валятся один за другим, зритель аплодирует. Само собой, перед гибелью все они произносят запоминающиеся слова.

На фоне этих кровавых лакомств стихи, которые он писал (или переводил для Мерзлякова), выглядели куда как скромнее. Совершенно беспомощное и отдающее затхлостью 18 века «Заблуждение купидона», скучнейшая «Осень», такой же «Поэт», напыщенная и жуткая «Цевница». И так далее. Впрочем, даже у этих ученических творений был большой плюс – они были написаны по-русски. И с каждым днем жизни (а их, как вы знаете, прошло уже больше половины) качество его русского стиха улучшалось, хотя лира, конечно, становилась и мрачнее, и безрадостнее, и злее, и бескомпромисснее. Иногда это поражает. Вот перевод из Шиллера, но это – уже настоящий Лермонтов:

Делись со мною тем, что знаешь;

И благодарен буду я.

Но ты мне душу предлагаешь:

На кой мне черт душа твоя!..

Всего четыре строчки, но какие!

Появились в его поэзии и образы, от которых ему будет не избавиться до конца дней. В 1828 году он пишет своего «Демона» (еще не поэму, а короткое стихотворение), из которого, однако, уже выглядывают крылья будущего Демона:

Собранье зол его стихия.

Носясь меж дымных облаков,

Он любит бури роковые,

И пену рек, и шум дубров.

Меж листьев желтых, облетевших,

Стоит его недвижный трон;

На нем, средь ветров онемевших,

Сидит уныл и мрачен он.

Он недоверчивость вселяет,

Он презрел чистую любовь,

Он все моленья отвергает,

Он равнодушно видит кровь,

И звук высоких ощущений

Он давит голосом страстей,

И муза кротких вдохновений

Страшится неземных очей.

В основном стихи его – еще не состоявшиеся, с редкой находкой удачных рифм и удачных метафор. Однако иногда пробивается та интонация, которая потом будет завораживать. Имя ей – Искренность. Пока он еще не умеет говорить чисто и просто, пытается писать так, как писать принято. И вдруг:

Поверь, ничтожество есть благо в здешнем свете.

К чему глубокие познанья, жажда славы,

Талант и пылкая любовь свободы,

Когда мы их употребить не можем.

Мы, дети севера, как здешние растенья,

Цветем недолго, быстро увядаем…

Как солнце зимнее на сером небосклоне,

Так пасмурна жизнь наша. Так недолго

Ее однообразное теченье…

И душно кажется на родине,

И сердцу тяжко, и душа тоскует…

Не зная ни любви, ни дружбы сладкой,

Средь бурь пустых томится юность наша,

И быстро злобы яд ее мрачит,

И нам горька остылой жизни чаша;

И уж ничто души не веселит.

Это – всего лишь попытка высказаться, и не слишком удачная. Но ведь вы тоже заметили в этом (в целом – плохом) стихотворении будущего Лермонтова? Поэмы этого же времени хотя бы насыщены красками и страстями. Стихи – за редким исключением – лучше, если вы любите его поэзию, не читать… Шан-Гирей прав: это – материал для литературоведов. Некоторые лучше прочих, но их мало.

Однако в 1830 году все изменилось. Как только он перестал сочинять так, чтобы понравилось Мерзлякову или какому-нибудь другому учителю в пансионе, а стал писать от собственного лица, – стихи его все больше стали походить на стихи. И тут нужно особо поблагодарить покойного лорда Байрона. У лорда (если, конечно, читать его в оригинале, а не в переводах) был живой, сильный, резкий голос. Насмешливый, едкий, желчный, часто мрачный и безжалостный в оценках, Джордж Гордон Ноэль не мог не понравиться Лермонтову. Мишель имел точно такое же врожденное чувство свободы. Свобода – как воздух: либо она есть, либо ее нет. В «Жалобах турка» – стихотворении с реминисценциями из Пушкина и Рылеева – он уже назвал родину «диким краем», где «стонет человек от рабства и цепей». И хотя жалобы были вроде турецкие, ясно сказал: «друг! этот край… моя отчизна». После чтения Байрона все встало на места: надо просто не бояться называть вещи своими именами.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.