Другой Байрон Родство душ, схожесть судеб. Все предначертано?
Другой Байрон
Родство душ, схожесть судеб. Все предначертано?
Байрона он открыл, когда стал изучать английский язык. Этот язык в пансионе не преподавали, но у его друзей Мещериновых была молоденькая учительница английского. Примеры заразительны. Михаил Юрьевич тоже решил учиться английскому, и ему наняли дорогого, как считала Арсеньева, но хорошего преподавателя – господина Винсона. Овладев основами языка, Мишель скоро уже читал первую английскую книгу. Это были «Письма и дневники лорда Байрона с замечаниями о его жизни» в издании Томаса Мура. Читая, Лермонтов выявлял, так сказать, общие закономерности в судьбах поэтов. Он уже искал, что делает стихи стихами. Рифма? Ритм? Музыкальность? Правил чужие строки, чтобы они стали как бы своими. А что делает поэта поэтом? Какие особенности биографии? Рифмовать может каждый. Но не каждый человек – поэт. Как понять внутри себя: поэт ты или не поэт? Что делает одного поэта лучше других? Великим поэтом? Гением? Как отличить внутри себя, кто ты – просто стихоплет или поэт милостью Божьей? Вот: Байрон. Он – гений. Чем отличаются гении от остальных в обычной жизни? Может, привычками? Может, есть какие-то общие родовые черты у гениев?
Мишель не хотел стать поэтом посредственным или даже поэтом средней руки. Он жаждал стать поэтом великим. Читал откровенные слова Байрона и примерял на себя: не сползает драпировка? Вроде нет, не сползает. «Когда я начал марать стихи в 1828 году, я как бы по инстинкту переписывал и прибирал их, они еще теперь у меня. Ныне я прочел в жизни Байрона, что он делал то же, – это сходство меня поразило!» Как бы и удивляться нечему, не затем же пишешь, чтобы выкидывать? А какая радость: мы с Байроном в этом похожи. И чем дальше читал, тем больше добавлялось – и этим похожи, и этим, и этим, и этим… Даже вспоминая свою первую детскую влюбленность, делает сноску: «Говорят (Байрон. – Авт.), что ранняя страсть означает душу, которая будет любить изящные искусства. Я думаю, что в такой душе много музыки». Ну во всем похожи! На вопрос «поэт ли я?» можно было теперь твердо ответить: поэт. На вопрос «великий ли?» ответить не получалось: в душе он знал, что великий, хотя ничего великого еще не написал. Но признаться… И потом, он отлично видел собственные огрехи в стихосложении. Проходило немного времени, восторг от написанного рассеивался – и он находил, что написанное ничего не стоит…
Сходства с Байроном он жаждал, как жаждут родовой отметины. Это как знак, что ты – избранный. В 1829 году написал стихотворение «Веселый час», назвав его переводом надписи на стене во французской тюрьме (литературоведы искали оригинал этого текста, так и не нашли и теперь считают, что это – выжимки их стихов Беранже, который как раз тогда оказался почти на год в тюрьме). «Я на стене кругом пишу стихи углем…» Свободу можно сохранить даже в тюрьме. Но сходства с Беранже не искал. Все просто. Беранже, конечно, поэт, но не великий. «Еще сходство в жизни моей с лордом Байроном. Его матери в Шотландии предсказала старуха, что он будет великий человек и будет два раза женат; про меня на Кавказе предсказала то же самое старуха моей бабушке. Дай Бог, чтоб и надо мной сбылось; хотя б я был так же несчастлив, как Байрон».
Тут можно ничего не объяснять. Мятежная душа чувствует мятежную душу. Быть великим – это честное желание, если учесть приписку в конце – «хотя б я был так же несчастлив…». Он уже догадался, что счастливыми мятежные души не бывают. А вот будет ли его мятежная душа великой, это зависит от меры таланта. Можно научить писать стихи, нельзя научить быть поэтом. Тем более – великим поэтом. И лучше уж: «мне старуха предсказала», чем «мне предсказал Мерзляков», потому что ни в 1828, ни в 1829, ни даже в 1830 году Мерзляков не мог предсказать великого будущего воспитаннику Лермонтову (четырнадцати, пятнадцати и шестнадцати лет, соответственно). Избавляться от «стихоплетения» Лермонтов начал после взахлеб прочитанных текстов Байрона. Они были свободны, мощны, искрометны, то есть обладали качествами, которых в ранних стихах Мишеля Лермантова не имелось.
Однако у него меж пока что несовершенных рифмованных строк прорывались то там, то здесь несколько настоящих, среди стандартных речевых оборотов – словосочетания, которые он использует через пять или семь лет – те, по которым мы будем узнавать его поэтический почерк. А главное – мысли, которые стоят за этими словами. Ведь такие устойчивые сочетания слов, они, если не исчезают, когда поэт повзрослел, говорят об одном: эти мысли его не оставили. У пятнадцатилетнего еще (хотя год уже 1830) Мишеля я нахожу и «есть суд земной и для царей», и «о, чем заплотишь ты, тиран, за эту праведную кровь» (правда, это не о Пушкине – тот вполне себе жив – речь, а о французском народе – «за кровь людей, за кровь граждан»), и чуть не через каждое сочинение – чувство одинокости, брошенности и желание разнести сытый мир в клочья, потому что сытый мир говорит о мелочах, глупостях (для него это – пошлости, не стоящие слов), а нужно бы – о великом, о великих.
Он что, чужд в этом возрасте мелочам жизни? Нет, если:
Сидел я раз случайно под окном,
И вдруг головка вышла из окна,
Незавита и в чепчике простом —
Но как божественна была она…
Проще – если эти мелочи пробуждают движения сердца, если за ними нет фальши. Мир истинный и мир фальшивый – это противоположение оттуда, из его юности. Образы «Булевара», отвращающие живые чувства. Они получат развитие в поздних стихах и в драме «Маскарад».
Плащ Байрона он, конечно, на себя примерял. Аким Шан-Гирей был уверен, что примерял, поскольку это вообще было модно в те годы: «Он был характера скорее веселого, любил общество, особенно женское, в котором почти вырос и которому нравился живостию своего остроумия и склонностью к эпиграмме; часто посещал театр, балы, маскарады; в жизни не знал никаких лишений ни неудач: бабушка в нем души не чаяла и никогда ни в чем ему не отказывала; родные и короткие знакомые носили его, так сказать, на руках; особенно чувствительных утрат он не терпел; откуда же такая мрачность, такая безнадежность? Не была ли это, скорее, драпировка, чтобы казаться интереснее, так как байронизм и разочарование были в то время в сильном ходу, или маска, чтобы морочить обворожительных московских львиц? Маленькая слабость, очень извинительная в таком молодом человеке. Тактика эта, как кажется, ему и удавалась…»
Если бы все так просто! Лермонтов действительно чувствовал, что мир, в который он вот-вот вступит (осталось-то немного потерпеть – доконать обучение в университете), ему отвратителен. И притягателен (взрослый мир), и отвратителен (гадкий мир). Приспособиться? О нет, не получится. Не тот характер. Остается – сорвать маски. Каким образом? Вооружившись словами. Но именно так поступил и тот, другой, чьи дневниковые записи вызвали в нем бурю чувств. Значит – родство душ, схожесть судеб, все предначертано? «О, если б одинаков был удел»?
Пройдет два года, прежде чем он поймет, что повторить чужую судьбу, конечно, можно постараться, но стоит ли? Быть вторым Байроном? Но это смешно. Вторых – не бывает. А которые случаются, имеют свое название – эпигоны. Так что:
Нет, я не Байрон, я другой,
Еще неведомый избранник,
Как он, гонимый миром странник,
Но только с русскою душой.
Я раньше начал, кончу ране,
Мой ум не много совершит;
В душе моей, как в океане,
Надежд разбитых груз лежит.
Кто может, океан угрюмый,
Твои изведать тайны? Кто
Толпе мои расскажет думы?
Я – или Бог – или никто!
В том возрасте, о котором Марина Цветаева сказала «что и не знала я, что я поэт», Михаил Юрьевич совершенно ясно понимал, что он – поэт, и что таково его предназначение. Его другое мучило – какой он поэт? Как Байрон – или? Русского аналога он не называет, хотя первые переписанные в тетрадь – стихи Пушкина. Лучше драпироваться в плащ Байрона, чем в крылатку Пушкина.
Да и плащ больше подходил: Мишель осмысливал шотландское родословие. Как раз стал читать Вальтера Скотта, стихи. Через год это осмысление выльется в:
Зачем я не птица, не ворон степной,
Пролетевший сейчас надо мной?
Зачем не могу в небесах я парить
И одну лишь свободу любить?
На запад, на запад помчался бы я,
Где цветут моих предков поля,
Где в замке пустом, на туманных горах,
Их забвенный покоится прах.
На древней стене их наследственный щит
И заржавленный меч их висит.
Я стал бы летать над мечом и щитом,
И смахнул бы я пыль с них крылом;
И арфы шотландской струну бы задел,
И по сводам бы звук полетел;
Внимаем одним и одним пробуждён,
Как раздался, так смолкнул бы он.
Но тщетны мечты, бесполезны мольбы
Против строгих законов судьбы.
Меж мной и холмами отчизны моей
Расстилаются волны морей.
Последний потомок отважных бойцов
Увядает средь чуждых снегов;
Я здесь был рожден, но нездешний душой…
О! зачем я не ворон степной?..
Нет, крылатка Пушкина была тут некстати. Плащ чужеземца подходил больше. Или вообще – крылья демона, стекающие черным плащом. Любовь, смерть, черви, выползающие из глазниц, синее мясо, тлен, бессмертная душа, переходящая из тела в тело…
Весной 1830 года воспитанник благородного пансиона сдал выпускной экзамен и перешел в Московский университет. И хотя он пишет об одиночестве, тоске, страданиях, у него есть друзья, он умеет веселиться и бывает мил с приятелями.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.