Этюды об искусстве
Этюды об искусстве
«Тринадцать»[16]
В 1929 году я окончила фантастический вуз — Вхутемас, то есть Высшие художественные технические мастерские. Первое слово правильнее даже расшифровать — не Высшие, а Вольные. Было там вольно и просторно, несмотря на неуемный горячий гомон — пустынно… И ехать по этой пустыне можно было в любом направлении. По воле ветра или по своей воле.
Учебой нас не угнетали. Бывали ли когда-либо в истории искусства подобные училища? Вряд ли… и я до сих пор горжусь своим Вхутемасом. — Скорее бы наступало завтра — опять день, свет, модель или натюрморт.
И так прошло шесть лет. В 1929 году мне повстречались интересные люди, именно люди, а не художественное знамя, кредо, платформа, течение, направление. (Всего этого в те годы было много.) Это были графики из Дома печати в Москве. Были они старше меня, современники тех поэтов и писателей, которыми я зачитывалась до Вхутемаса.
Организаторский пыл этих художников, умные мысли; темпы рисования с натуры — быстрые, любой набросок может стать рядом с картиной — была бы рука!.. Все соответствовало моему характеру. Льстило и их внимание к нам, «молодежи» тогда. Понравилось и название предполагаемой выставки графики в Доме печати — «13». Что-то бодлеровское. Интересно и даже восторженно-хорошо — «13» — чертова дюжина. Несчастливое роковое число, все его боятся, а тут на афише — «13», на каталоге — «13», в статьях — «13». «13» — пусть принесет счастье на этот раз!
Из меняющегося состава этой группы многие как пришли, так и ушли. Некоторые погибли на войне, другие истратили свои таланты — кто на что…
Я дружила (еще во Вхутемасе) лишь с Надеждой Кашиной. Мы даже в волейбол с ней один раз играли! У Красных ворот на спортплощадке. Была она небольшого роста, высоко зачесывала рыжеватые кудри, веснушки на лице! Носила светло-синий костюм, сшитый у мужского портного. Зимой — кожаную куртку и апельсинового цвета шарф. Энергии у нее было на десятерых.
После Вхутемаса Надя писала дивные пейзажи Москвы, прямо на улице, на больших холстах. Будто с неба свалилось целое богатство цвета и света. Возможно, что сохранились они лишь в памяти людей, а живут ли где-либо? Не знаю.
Потом она привезла из Ташкента холсты и акварели с обворожившей всех эскизностью всесоединяющего южного солнца. Совсем непохоже на Сарьяна, где свирепое южное солнце трижды подчеркнуто синими тенями. У Нади люди, предметы плавали в солнце, и в этом была заманчивая новизна письма северянки. Родом она из Сибири, потом насовсем уехала в Ташкент.
О Даране… Выписываю из альбома: «4.VI.64 (пел соловей в овраге за железной дорогой, цвели яблони в нашем Абрамцеве), а мы и не знали, что умер Даран». Весть привезла моя сестра из Москвы. Так и нарисованы три фигуры на Архановском поле (в Абрамцеве).
У меня сохранилось много портретов Дарана. Рисовать его было легко. Что-то мопассановское — от черных усиков, неизменной шляпы, от неиссякаемой галльской общительности — с трамвайной ли кондукторшей или со знаменитым писателем — все равно. Он всех знал. Был редкой, рыцарской преданности людям и делу; и, что для художника еще большая редкость — никому не завидовал.
Больше всего он боялся, рисуя в цирке или в балетной студии, развитой механической руки. Больше всего любил свою маму. Так я его и написала — за обеденным столом, накрытым оранжевой скатертью — с мамой.
Милашевского я написала — на бульваре, среди людей. Он тоже носил шляпу и графические усики. Имел он завидный дар — проявлять свой талант крещендо, на людях. Его вдохновляли глядящие и просто глазеющие. Застолья, портреты, особенно кусковские купанья — акварели. Самый лучший лист из этой серии был подарен нам и долго висел в золотой раме XVIII века в нашей темной комнате. Назывался «Крещение Руси», потому что в центре сияло белое тело женщины в воде. Переехав на другую, светлую квартиру, мы отдали акварель автору.
Бледнолицую Софронову я написала с дочкой — цветущей, сияющей глазами и молодостью. Ей Антонина Федоровна передала свое красивое видение мира и красивое же письмо, что сейчас редкость.
Особый рассказ о первой встрече с Ольгой Николаевной, гостьей из Ленинграда, в нашей узкой комнатушке на Колхозной. Николай Васильевич лежал на диване с больной ногой; маленький Юрка, мой племянник, приплясывал, картавя, напевал стишки домашнего производства:
Живу, как Поль Сезанн!
Пью кофе по утрам!..
И остановись — протяжно:
А вечером, после чаю
Хорошую книжку читаю!
Стук в дверь. — Войдите! И вошли двое: античная богиня в белой шляпе с вуалью, в перчатках — Ольга Николаевна Гильдебрандт-Арбенина. С ней молодой еще человек в элегантном сером костюме, чем-то похожий на запятую рядом с прямой Ольгой (это был Ю. И. Юркун)… Повеяло Мих. Кузминым, «прекрасными вывесками» от наших гостей, от их слов, жестов, от легкости, с какой Ольга Николаевна разделась и я рисовала ее обнаженную: в шляпе, с веером…
Один холст я назвала «Богиня Ольга» и подарила его Евг. Ан. Гунсту в награду за то, что принадлежащий ему портрет Рокотова был украшением выставки произведений «Из частных собраний».
Остается еще сказать о моем жизненном спутнике — Николае Васильевиче Кузьмине (с мягким знаком). Я рисовала его часто — за работой, в пейзажах и, наконец, в 1978 году соорудила нечто, в подражание иконам, — «Николу с житием» — «Николу зимнего». В клеймах, вокруг портрета с чайной чашкой — заснеженные елки, облака, зеленые дятлы — то, что мы так любили оба, — снег, зима.
Особо хочется вспомнить о Семашкевиче. Он участвовал лишь на одной выставке «13». Где-то учился, но не научился — писал, как народный художник-самоучка. Тема любая: пароход, поезд, агитатор, встреча… все равно — страсть души и крепкие руки делали свое дело. Получались полотна, которые хотелось иметь у себя дома, и не мне одной. Он сразу как-то стал мечтой коллекционеров. Картин осталось от него немного, а в нашем доме еще до сих пор живет его фраза — «можно выставлять, а можно и не выставлять», — говорил и улыбался таинственно-добродушно… Крепко стоящий на ногах, невысокий парень, пожалуй, моложе всех нас тогда, и как-то добротнее, ближе к земле и, я бы еще сказала — удивительнее.