Городецкая живопись[18]

Городецкая живопись[18]

Некрасов написал про Волгу, что она шла — не текла, не бежала, а просто шла.

Шла Волга,

             а за Волгою

Был город

                  небольшой…

Когда подумаю про Городец за Волгой, обязательно всплывает: «Шла Волга…» — хотя эти строчки Некрасова к Городцу никакого отношения не имеют.

Старая городецкая живопись на деревянных деревенских вещах, больше всего на сиденьях от прялок — донцах, сохранила, если можно так сказать, именно этот неспешный темп движения большой реки. Кисть городецкого художника не бежит быстрее мысли, как соседней золотой хохломской ковровой росписи, не застаивается от напряжения и старания, не завихряется «в дымах» и «плавях», в комариным жалом выписанных орнаментах, как в Палехе, а идет плавно, как Волга, не слишком быстро и не слишком медленно, от возможностей темперной, а чаще клеевой краски, мазка или «тыканья» сухим грибом-дождевиком по слегка загрунтованной доске.

Несмотря на светские, часто просто трактирные темы, городецкие вещи — на уровне «спокойной живописи». У меня они висят рядом с древнерусскими иконами и не делают беспорядка, не нарушают строя, веками выработанного нашей темперной живописью на дереве. Они как бы завершают или продолжают это искусство. В них выплыло (совсем, может, неожиданно, но это видно очень ясно, когда они висят рядом — иконы и донца) все веселое и языческое, народное, что таилось веками в церковных образах.

Сама техника у них проще иконной. Подготовка доски и назначение вещи тоже проще. Нет больших тем мыслей, как в иконах. Их темы незначительные, разговористые. Самое интересное в этой живописи — ее завершение, «оживка». Закончить, поставить точку, много белых точек, штрихов, линий; не для светотеневой моделировки, а просто для красы-басы. Иногда так много и так густо наложена эта оживка, что хочется потрогать ее руками, как дорогое шитье с жемчугом. Одно донце мы так и называем «жемчужным».

По красоте цветовых пятен и этой оживки можно ставить отметки деревенским мастерам. У кого сочно — пять с плюсом, у кого вяло — на троечку. Делают не для себя — на продажу. Это промысел, в котором, надо думать, была и корысть — больше понравиться, лучше продать, и соревнование, и спешка. Но спешка не вредит.

Пишут, что деревенские художники делали до четырех тысяч донец в год одной семьей. Меня это совсем не удивляет. Во времена Ивана Грозного царские изографы, иллюстрируя многотомный Летописный Свод, делали тысячи более сложных рисунков за очень короткий срок; а храмы расписывались фресками в одно лето, мы бы сказали: за сезон. Получалось все равно чарующе хорошо.

Мазки у городецких мастеров разные: занавески писали широко, окно — сплошь черное, даже как-то аккуратно черное (иконное наследие), клетки пола — длинными линиями, рамки и их знаменитые картуши — без перерыва, как рука возьмет, листья — движок кисти с тонким концом. У них нет так называемой тонкой работы миниатюристов-мелочников. Мне всегда приходит на ум, когда восхищаются тонкой работой, совсем невыгодное для живописца сравнение с часовщиком.

Как бы ни была тщательна работа художника, все равно рука часовщика, ювелира или хирурга, делающего до двадцати швов в живом глазу, несравненно искуснее. Разве их перещеголять живописцу? И не обязательно быть лесковским Левшой. Городецкие мужики за тонкостью и не гнались. Но сколько нужно любви и простодушия, чтобы удар кисти был не слишком замысловатый, не слишком сухой и скучный, в меру ярок, в меру лих, в меру скромен и выражал положенное. Еще давно сказано, что всякую вещь красит мера.

Композиции их всегда замкнуты, изолированы и как бы продолжают иконные традиции. Например, тема трапезы. В иконах Троицы Ветхозаветной обрезана изгибающимся или прямым столом средняя фигура ангела, а две боковые, обрамляющие в рост, или срезаны все три ангела.

На донцах: средняя фигура кавалера в сюртуке или группа пирующих также обрезаны столом (овальным, с подборами скатерти, как делали еще в XV веке на миниатюрах), две боковые, чаще дамы в платьях с фижмами, с жемчугом в волосах, тоже обрамляют стол. На столе и там и тут порядок.

Пир этот такой же чинный, как и трапеза ангелов, хотя и происходит где-нибудь в трактире с вывеской «Разгуляй», или «Встреча друзей», или в дворянской комнате знаменитого ярмарочного заведения Ермолаева, а не под библейским Мамврийским дубом.

Я видела в детстве не у «Старого Макара на желтых песках», а уже на Стрелке в Нижнем Новгороде Макарьевскую ярмарку со всем ее утомительным безвкусием, шумом, треском и блеском. А наш либеральный дядя Аким Васильевич Чекин водил нас даже в трактир для модного тогда демократизма. Был и орган, и кустодиевские чайники, и барыньки.

На картинках же городецких мастеров весь этот трактирный гам превратился в благолепное пирование. Ловко слаженные цыганские хоры с красивым веером юбок и черными волнами причесок. Обнимающиеся парочки, застывшие в классическом выразительном бесстрастии — «возлюбленные пары». Все нарисовано, вернее написано, очень просто, как всегда в народном искусстве: изображая страсти или гульбу, остаются на уровне только красоты.

Тема «пирование», «столование», «чаепитие», «застолье» — названий у нее много — изображается очень часто. Всегда не очень заметная, неназойливая симметрия и отсутствие впереди сидящих. Как их изображать? Спиной, боком? — вечная загвоздка для художника, как не вносить суету и путаницу, чтобы фигуры не мешали, не заслоняли друг друга. Попыток заполнить фигурами передний край стола в старой русской живописи не очень много. В миниатюрах вокруг круглого или овального стола нередко допускались впереди сидящие, в иконах Троицы иногда вводили добавочные фигуры Авраама и Сарры и заклание тельца спереди. Старые городецкие мастера от всего этого отказались начисто.

Впереди стола ничего нет. Сзади — обрамление цветами. Иногда часы, громадные, узорные, или зеркало, занавески, обои, а то и лебеди, башенки, архитектурные своды, колонны. Пол — клетками, ножки стола волютами. Похоже на балдахин — «киворий» в иконах, миниатюрах, фресках — и не похоже, по своей бытовой правдоподобности. Я называю такую рамку, без глубины, просто «павильончиком», а то говорят еще «беседка», «гулянка».

Лица — белые блины. Может, просто намазаны пальцем. Окунуть в густые белила и приложить на нужное место белый кружок, а когда просохнет, несколько движков тонкой кисточкой черным — вот и лицо.

Белое лицо без теней — на японских гравюрах, на лиможских эмалях, но это очень далеко, поближе — знатные татарки с очень густо набеленными лицами на нижегородской ярмарке, а может, скорее всего, песенные слова: «лицо твое белое, а на шеюшке жемчужок». И этот жемчужок — просто черные точки по белой шее.

У кавалеров и у дам волосы — двумя движками черной краски, иногда кверху, иногда по плечам, на прямой пробор. Тридцать раз по одному месту никто не водит, иначе ремесленнику и нельзя, невыгодно, долго. Молодецкая рука бьет один раз. Иногда вплетают надписи, как на иконах, лубках, изразцах, на старых вывесках с картинкой.

Может быть, я не совсем беспристрастна в своей очень высокой оценке милой моему детству и всей жизни неизменной радостной нарядности и праздничности искусства нашего края, очень «рукотворной» живописи, с ее базарной, ярмарочной жизнью заволжских мужиков-тысячников, мещан, купцов и мелких бар. Изображали все, что по понятиям того времени требовалось для счастья. Все диковинное для мужиков в городе на ярмарке, где они продавали расписные изделия; а если и брали они свои деревенские бытовые темы, то тоже только деревенское счастье: супрядки, девиц в сарафанах, щеголеватых молодцов, сани, коней.

У них был какой-то дар видеть кругом только красоту и умение это изобразить, «намалевать», чтобы все любовались. И мы за «десять данностей» — за сто лет — глядим и радуемся. Кто не улыбнется на мазинского кота или важного кавалера, «что шагает журавлем, глядит скосырем»?

«Городецкая живопись» сейчас уже не terra incognita. Были выставки, были и издания, где «Городцу» уделено немало внимания.

«Городецкая живопись» — название несколько условное, не в одном Городце «малевали», но и во всей округе по реке Узоле, в Заузолье.

Донца, дёнца, дны баские (то есть красивые): «А на моем дне баском басуля басще!» Такую фразу привезла из Заузолья моя знакомая — молодая художница.

И мне понравилось это добродушное хвастовство.

Но мог ли заузольский мастер прошлого столетия вообразить, изготовляя свои «намазные дёнца», закрывая их сплошь краской, фигурами и цветочными узорами, для цветовой сытости, что они будут висеть в музеях или красоваться в альбомах?

Не знаю, были ли «дны баские» в глубокой древности.

Но гребень нижегородского образца, как я прочитала у В. Авериной, был найден в Зарядье в Москве при раскопках. Относят его к XVI веку. В моей же коллекции есть икона XV века «Благовещение», где изображена пряха с гребнем такого же типа.

После войны мне захотелось посетить родные места. Наш пароход «бежал», как говорят волгари, «на низ». К концу третьего дня я увидела городецкие ярко-белые домики, рассыпанные по горам, в каком-то многообещающем беспорядке, за длинным затоном. Вечером все белое, как вырезанное, на сизом небе — это вверху, а на коричневых склонах еще белее. Вдоль по песчаному берегу далеко еще тянулся порядок очень тесно поставленных деревянных приволжских построек. Белые фундаменты, белые горбатые ворота. Все белые пятна на коричневом. Никакой старинной архитектуры храмов, чудных провинциальных «ампиров», как в некоторых старых городах, где, что ни постройка, то затея, издали видно что-то особенное, сделанное неспроста. Тут всё домики — не дома, а домики, чаще деревянные, более или менее одновеликие. Средняя Волга. Городец — городок любопытный и своей историей и промыслами.

С парохода не видны были узоры на домах, чем он так славен, а только приманчивое расположение улиц. Сумерки. Бакенщик вез фонари в лодке. Прошлепал колесами старомодный буксир, — совсем с картинок городецких художников, и дым похож, вроде нарисованного, кольцами.

Наш пароход здесь не останавливался. А надо бы слезть, посмотреть все вблизи, походить по кривулям-улицам. Найти знаменитые деревни Курцево и Косково, где жили мужики-художники Мазин и Краснояров, написавшие в 1935 году не на донцах и не на досках, а просто на листках бумаги совсем взбаламутившие меня свои пышные «застолья», «тройки», «чаепития с хозяйством». Нарисовали они их для художника И. И. Овешкова. Он привез эти листы к себе в Загорск, где мы в 41-м году ими восхищались и любовались.

Эти листы гостили у меня некоторое время, и я их скопировала на кончике стола, как сумела. Главное — сохранить цвет, пошиб, систему наложения клеевой краски на проклеенной столярным клеем бумаге, без всякого предварительного рисунка. Это не раскраска, а живопись, притом живопись светлая, то есть без теней.

Старый художник И. И. Овешков во время войны зарыл свои сокровища где-то в саду и умер. Листочки погибли, остались только мои копии. В 41-м году среди чудесной загорской пестроты и красоты (несмотря на войну, ведь все равно, на зло всему на свете башни стояли ярко-розовые, старинные храмы — умопомрачительно прекрасные) впервые увиденные картинки городецких художников были таким же чудом.

Я тогда еще задумала рано или поздно осуществить издание этой нижегородской живописи. Пусть «ремесленники» поучат нас, художников, как совсем по-иному можно распоряжаться красками. Пусть все увидят добротную деревенскую живопись.

Тогда я, воспитанная «на французах», была очарована совсем другой, не ведомой мне техникой, совсем другим способом «крашения», дающим больший звук. Без неясностей, спадов и подъемов, при экономной палитре. Очень умеренное введение графики, «обнажение приема», то есть все ясно видно, как написано, не спрятаны концы в воду, единые темпы для всего: «личного» — лицо, руки, фигура и «доличного» — всего остального, где всегда допускалось, по неписаным правилам, больше вольностей (хотя бы в иконах). Тут все одноценно — на уровне законов современной живописи. Вешай их хоть рядом с Матиссом или Пикассо — не пропадут. А лучше всего поглядеть бы на Городецкие донца в Третьяковской галерее, в соседстве с иконами или поближе к передвижникам, к изображениям тех самых мужиков, которые наводнили однажды весь этот край совершенно своеобразной живописью.

Я не успела срисовать (а может, просто не хватило бумаги) самый интересный из листов Овешкова: «чаепитие с хозяйством», где семья за самоваром, а по бокам вся домашняя скотина. Сложная, бытовая, немножко нелепая и трогательная сцена. Такие темы писали часто, но до нас почти ничего не дошло, потому мне особенно жалко ту несрисованную картинку.

Мне эти городецкие листы очень пришлись по душе и своим «весельством», как будто у них всегда «мундирный день» — праздник, «толстотрапезная гостьба».

Я просто в них влюбилась, вспомнила свое детство и весь наш край, который принято называть Заволжьем. Для горьковчан, а раньше для нас, нижегородцев, это и зрительно было за Волгой.

С Нижегородского Откоса, с высокого, почти отвесного берега реки, по которому напрямик и спуститься трудно, с Верхней Набережной, или с Венца, с Гребешка, с самой высокой Часовой горы, где кремль, всегда очень заманчиво глядеть на далекие заливные луга, а весной на разливанное море до самого села Бор, до лесов: керженских, чернораменских, ветлужских — так мы их называли, прочитав П. Мельникова. В половодье переезжали на пароме бескрайние воды со льдом, бьющим о борта баржи, вылезали в грязь и дичь, но до лесов идти еще далеко и страшновато. Мы их населяли нестеровскими девицами в черных сарафанах. Белые платки вроспуск по спине. Летом даже сами так повязывались. Называлось: по-татарски, по-скитски. А в лесах скиты (маленькие деревянные городки) и игрушки. Скитов уже к тому времени, конечно, не было, а игрушки — семеновские и городецкие кони, упряжки — привозили оттуда, из-за Волги, зимой на Крещенскую ярмарку в Нижний. Всегда мороз. Всегда иней на Нижнем Базаре — так называлась улица внизу вдоль Волги. Выпряженные лошаденки в белых иголках, пар стоит, кучи сена и навоза. У мужиков на усах сосульки, а брови, даже ресницы — белые, мохнатые.

Продавали всего много. Крытые холстом прилавки с яркими сладостями, кренделями, желтый или малиновый лимонад в больших графинообразных бутылках … Один приехал с разною поделкой деревянною и вывалил весь воз … на снег, на большие рогожи. Развал игрушек. Можно выбирать, пока не окоченеешь. Кони, бирюльки, ложки, желтые домики, мельницы… «Пестро, красно кругом…»

После войны началась моя дружба с музеями. В Москве в Историческом музее работала еще С. К. Просвиркина — знаток, собиратель, заразительно влюбленная в «дерево» строгановка. Несмотря на преклонный возраст и больную ногу, она спускалась со мной в подвалы, через все бесконечные залы и лестницы музея, и с нежностью показывала резьбу и росписи, и всякие мелкие и большие деревенские вещи, изукрашенные — за сколько лет? …Я попадала каждый раз в «царство небесное», так много всего цветного стояло на полу, на полках, у стен — тесно и уютно. «Если вы хоть часть всего этого используете в своей работе, хватит на целую жизнь», — говорила С. К. Просвиркина. А я с жадностью пересматривала все, для памяти зарисовывала, особенно городецкое. Изделия тех самых мужиков, которых описывали Глеб Успенский, П. Мельников.

Тут праздник, очень нарядная своеобразная картинная галерея. Хотелось унести в своей памяти все ходы деревенских рук, казавшиеся мне тогда прекраснее общепризнанных сокровищ мирового искусства. Надо обязательно еще раз посмотреть Городец на Волге, из которого, как из волшебного ящика, вышли такие «копи», «барыньки», «цветы», целый мир, имеющий сейчас и свое название: «Городецкая живопись».

В 1967 году, по весенней просухе, собрались и поехали на машине. Так виднее всю суздальско-владимирскую землю, «Белую Русь», как иногда писали в старину. Интересно проехать на Волгу путем ее первых поселенцев. Скатертью стелилось гладкое, ровное шоссе, полотенцем протерли, до ярко-голубого, весеннее небо. По этому напутствию, ставшему почему-то сейчас ироническим: «скатертью дорога, полотенцем путь» или «путь вам чистый, дорога скатертью», мы и поехали.

Случайно, а может, по какой-то в тот момент неосознанной необходимости, мы завернули в Суздаль. Конечно, в Городец надо ехать не только через Владимир, но и через Суздаль. Суздаль для него вроде старшего брата, их судьбы когда-то сплетались. Я читала в истории Федоровского городецкого монастыря, что этот городок до своего теперешнего названия — Городец Волжский имел и другие: Радислав, Радилов, Кириллов Большой, а еще раньше языческое черемисское — Малый Китеж-Кидеш — название полулегендарное.

Китеж, Кидеш — так созвучно с Кидекшей на Нерли… Кто же об этом писал?

Ну конечно, В. И. Антонова в своем каталоге к выставке «Ростово-суздальская живопись». Перечитала еще раз, так пленилась, что достала и первоисточник — «Китежскую легенду» В. Л. Комаровича. Он логично и убедительно связывает эти два названия. Если есть Малый Китеж, то где-то есть и Большой, если есть Городец-городок, то надо искать город, к которому он как-то относится, — и это Кидекша на Нерли близ Суздаля. Там указывают даже прямую, сейчас заброшенную дорогу в Городец на Волге. В Суздале в музее висит портрет в рост то ли князя, то ли сказочного богатыря, вышитый со всей роскошью «сорока швов» XVII века и серебром, и золотом. Шитье прекрасное, хоть и ремесленное, первозданной сохранности. Чернобородый, молодой, в доспехах. «Это наш князь Георгий Всеволодович, — с гордостью говорит экскурсовод. — Великий князь Суздальский, Нижегородский и Городецкий».

Этот князь был не из мирных, позорно воевал с отчичами, ходил на камских булгар, на мордву, построил Нижний Новгород, Новеград-Нижний на волжских красивых высотах, погиб в битве с татарами на реке Сити. Потом, много позже, причислен к «лику святых», потому у него нимб вокруг черных волос.

Мне все эти исторические сведения, как-то связанные с Городцом, сейчас очень интересны. Городец — один из первых городов-крепостей на Волге, пограничное удельное княжество на приманчивых Пановых горах, на страже очень большого леса, лесной пустыни, где «ни конному, ни пешему, ни самому лешему» не пробраться.

«…Ты, пустыня моя матушка, вы, леса мои кудрявые… Вы, леса мои, леса, братцы лесочки, леса темные».

А в лесах полно бывальщины и небывальщины полу-языческой, полухристианской, и писаной и передаваемой из уст в уста. И все вертится вокруг слов: Китеж, Георгий, Юрий Всеволодович. «Легенда о невидимом граде Китеже», опоэтизированная народом, писателями и композиторами. П. Мельников весь Заволжский край называет «Китежская Русь».

В легендарном князе Георгии Всеволодовиче из старообрядческой «книги глаголемой летописец» соединены все древние князья Георгии этих мест, ему приписываются все тут построенные в давние времена города и храмы. А в народных стихах этот собирательный образ князя-колонизатора Залесского края (Ярослав Мудрый, имя которого при крещении Георгий, Юрий Долгорукий тоже Георгий, Георгий Всеволодович, сын Всеволода Большое Гнездо) превращается просто в богатыря «Егория Храброго» на белом коне, сам белый и платье белое; ни дать ни взять — всадник-утро из сказки о Василисе Прекрасной.

После Суздаля мы долго едем мокрыми еще лесами. Красные сосны, черная речка Тара, все лес и лес, где и сейчас не легко продираться, а раньше и подавно «ни стиглому (настигаемому), ни сбеглому прохода нет». «Дерево с деревом свивается, к сырой земле преклоняется». Только такой шитый золотом богатырь из суздальского музея, «ноги в чистом серебре, на каждой волосиночке по жемчужине», и проедет по лесной дремучине и зыбучим болотам. Проложит дороги и поговорит со встречными лютыми зверями.

— Ой, вы, волки, ну вы серые, Разбегайтесь по два, по три, по единому. А вы, леса, не шатайтеся, не качайтеся. Отделитесь, леса, от сырой земли, Я из вас, леса, буду строиться…

За Волгой лесов еще больше, даже сейчас. Может, все исторические и легендарные подробности непосредственного отношения к городецкому искусству и не имеют, но чтобы уяснить себе, откуда взялась такая богатая живопись в заволжских лесах, надо подумать и о самих этих лесах и их героях. Пожалуй, будет уместно вспомнить поверья Поволжья о невидимых потонувших городах, звенящих озерах, старых дорогах, песни о Егории Храбром, вспомнить о всей этой лирической страстности, похожей на заклинания и язык молитв и языческих, и христианских — «мед мудрости» народной философии. Кто-то сказал, что легенды сближают века.

Городецкая живопись живет небольшой отрезок времени, там нет «вечных» тем, но по богатству и отточенной законченности своей системы «крашения» она бессмертна. Ею, может, будут любоваться и через тысячу лет.

Голубое ярчайшее небо до самого Горького, кое-где совсем малиновые от весеннего солнца полоски снега. Реки еще со льдом, и всюду грачи. В Сормове свернули налево, на Балахну. Мы едем аллеей чудесных двухэтажных коричневых деревянных домов с богатой приволжской резьбой. Я никогда не видела такого приглядного старого рабочего поселка. Дальше песок, полосатые лужи, оставшиеся от разлива, болотца в кочках. Балахна со всеми пятью старинными церквами, которые было видно с шоссе. Я расположила их на моем рисунке вокруг весеннего голубого озерка. Вот она, Балахна, что стоит «полы распахня» — по старой бурлацкой песне. У одного храма (Николы, XVI века) огромный зеленый, какой-то сверхъестественный изразцовый шатер, изразцы здешние, шатер — форма тоже принятая в этих местах. И в Нижнем Новгороде шатром покрыт старинный собор, и в Городце у несуществующей сейчас часовни петровского времени — тоже был шатер.

Городец был раньше Балахнинского уезда и отсюда не далеко. Храмовая архитектура там на горах, судя по описаниям и фотографиям Федоровского монастыря и часовни, была такая же, как тут на песках.

Если рисовать пейзаж Городца таким, каким он был сто лет назад, мысленно можно дополнить то, что я видела в 46-м году с парохода, еще несколькими пятиглавками и шатрами.

Но это только в мыслях, а сейчас мы едем по очень длинной, широкой плотине через Волгу. С одной стороны сливается с небом бескрайний серый лед, с другой — чистая вода и миллион красивых белых пароходов. Городца и не видно.

Сто лет назад (а я все прикидываю, как тут было, когда цвела Городецкая живопись) в затоне стояли пароходные первенцы с величественными названиями: «Самсон», «Амазонка», «Воевода». Дымогарные трубы выкрашены в разный цвет, у каждого судовладельца свой. Дымы, наверно, сизыми кольчатыми полосами стелились по всей Нижней Слободе Городца. У кого труба пониже, у того и дым пожиже. В семидесятых годах, как пишет Е. Максимов, в ярмарочное время Оку и Волгу около Н. Новгорода загружали суда, сверху донизу размалеванные радужными красками, украшенные флагами с картинками, вроде «Похищения Прозерпины», «Прогулки Нептуна с огромной свитой нереид и тритонов» или «Ловли Кита, бросающего огромный столб воды в лодку зверопромышленников». С подписями, наверное, одна другой занятнее.

А еще раньше протопоп Аввакум, имея рождение «…в нижегородских пределах, а очи сердечные при реке Волге», писал: «А се потом вижу третий корабль, не златом украшен, но разными пестро гами, красно, и бело, и сине, и черно, и пепелесо…» Плыли по Волге разукрашенные баржи с парусами «апостольскими скатертями», как их называли бурлаки; ладьи, ши?тики, бархо?ты, расши?вы с длинными носами, легкие на ходу гусянки — столько названий, что и не запомнишь. Расписным, изузоренным судам никто не удивлялся — сами их делали. Поражал пароход. Его изображали на донцах и мочесниках то в «развернутом» виде, со всеми каютами — «казенками», с чудными подписями, то сжато и коротко, черной краской, с белым колесом и трехцветным флагом на мачте; а окна, из которых на него глядят, — ампирного образца, темно-синие с белыми рамами, где-то сзади парохода, а впереди лишь волны да неизменные цветы и узор «тыканьем», изображающий все, что угодно: «пространство» и «воздух», и просто бордюр. На одном донце с пароходом даже гордая надпись: «Красил мастер села Косково Степан Сундуков».

А мы любуемся и городецкими нарисованными пароходами, и слоистым, выветренным деревом со старых судов, изрезанным сложно заплетенными ветками, в которых так складно живут львы и русалки — «фараонки», забывая об их нездешнем происхождении. Сто раз писали про льва с «расцветшим» хвостом, что он пришел в Заволжье с владимирских и суздальских соборов с первыми князьями, с первой косой и сохой, вроде «домового оберега», кошки на новую квартиру. Царь зверей, когда-то эмблема царей, «недреманое око» средневековых «физиологов». Тут этот гривастый спесивый и важный лев добродушно ухмыляется, высунув язык. Лев прижился за Волгой. Изображался он часто. Резной — на судах, на лобовых досках изб, расписной — на рубелях, дугах.

Лев — это понятно, но откуда фараонка? Если сравнить висящих у меня на стене деревянных резных фараонок с волжских судов, которых так хочется погладить, с каменным, очень древним барельефом из Малой Азии, который я видела в каталоге Берлинского музея, то видно удивительное сходство. Тамошний «фараон» держит в поднятых руках зигзаг — символ воды, а мои — виноградную лозу. Тот же жест, очень похожие фигуры.

Коротко время, очень длинен путь. Но так же изумишься, встретив на мезенских прялках коней с греческих ваз, а на северных вышивках иранских барсов. Тоже путь не близкий.

Пока я раздумывала, мы как-то незаметно, с поля на поле, въехали в город. Небо — все тем же ровным голубым сатином до самой земли, по-весеннему; на пыльных холмах никакого снега. Не то деревня, не то город с узкими путаными, извилистыми улицами вдоль реки, вверх и вниз — то, что я видела еще с парохода. Очень много автобусов и знаков запрета — трудно ехать. Мальчишки нам кричат: «Прытче едче!» А нам прытче не надо. Хочется разглядывать каждый дом, ворота, лабазы, двери, полукруглые чердачные окна, калитки, замысловатые карнизы, почтовый ящик на ножках среди площади. Скворечниц в виде теремков, что прижились в подвалах отдела дерева Московского Исторического музея, моделей пароходов и барж на воротах не попадалось. Движущихся от ветра игрушек на огородах тоже не было. Не было и шатров над колодцами и заманчивых вывесок. Дома — один, другой, третий — все разные и очень милые своей простотой. Женщины одеты пестро и ярко, по сегодняшней моде.

А в таких тихих местах легко себе представить рядом с современными людьми героев и Мельникова, и Горького, и «барынек» с донец в черных жакетах под самый подбородок с белыми пуговицами, еще раз подчеркивающими изгиб корсета. Юбки колоколом — «и ширится, и дуется подол на обручах…». Под ручки их держит кавалер с пером на стародедовской поярковой шляпе, в вышитой рубашке, молодец в дешевом немецком картузе, «гораздо удалец», приказчик в черной жилетке — «редко шагает, крепко ступает» или судоходчик. Девицы в кисейных платьях с оборками до земли, не крестьянки, а «жительницы» — прямо с мочесников, а то и попроще — в сарафанах с пышными «рукавами», которые городецкие остроумцы рисовали опрокинутой восьмеркой. А если проскачет всадник-ухарь, хват на длинноногом коне, залают собаки особой Городецкой породы, дома, люди на него заглядятся, все перемешается, нарушится мирный строй улицы. Где теперешнее, где прошлое? Длинноногие девочки, хозяйки с сумками, мазинский кот на завалинке — повседневная жизнь и картинки с донец. На другой день мы, удивленные, рассматривали сохранившиеся на обыкновенных домах совсем необыкновенные резные лобовые доски с фараонками и львами, гордость Городца.

С откоса пахнуло рекой — знакомый с детства волжский дух. Я опять на волжских крутых горах. Горы толкучие «разойдутся да вместе столкнутся». Про городецкие Кирилловы, или Архангельские, горы именно такое я и читала. Разойдутся, расступятся, выйдут из них один за другим старцы «скрытники» и пошлют поклоны Жигулевским горам с проплывающей мимо Городца «на низ» сплавной расшивой под белыми парусами. Для счастливого плавания судоходчики должны обязательно те поклоны передать. Жигулевские алебастровые горы тоже расступятся, выйдут один за другим тамошние старцы и примут поклон. А если того не сделать — погибнешь от бури. Гора горе поклон посылает.

Зашли на базар. Кругом так ярко, да еще удвоенно ярко от отражения в голубой весенней луже, заливающей базар. Какие-то рубашки, платья, сами люди, пестро наряженные, ременные кисти на шеях лошадей, сбруи в медных бляхах, поросята в кадушках, корзинки из ивняка, домотканые дорожки, бабы, несущие на коромыслах по шесть четвертей молока… А у автобуса вместо номера вставлена репродукция с «Мадонны Литты»!

До сих пор наш край очень любит украшаться. Деревянная резьба на домах попадается редко, больше пропильного деревянного кружева на подзорах и наличниках. И все ярко раскрашено, ярко — это еще мало, надо сказать: ярчайше разукрашено. А на печных трубах и водостоках целые железные терема: и белка, и два коня, у кого — вазон, у кого — букет цветов. Может быть, слишком чрезмерно для человека с тонким вкусом, а я смотрю с удовольствием, с детства привыкла.

За ненадобностью донец больше не делают, но старые еще находят и сейчас в деревнях. Избы теперь украшают репродукциями с мировых шедевров. На почетном месте донца в музеях да у любителей народного искусства.

Самая знаменитая городецкая тема — это вороной конь и всадник, не то военный, не то какой-то «франт Игнашка, что ни год, то рубашка». Сапоги с большим каблуком пишут легко, без натуги, сходно с кольцами коня, черной краской. Как пословица или поговорка веками отточена, так и этот конь отшлифован, отработан без лишних слов и деталей, любовно, сжато, и изящно, и грубовато по-мужичьи. С поджатой очень выразительным крючком ногой, змеино-лебединой шеей, иногда щучьей какой-то мордой. Их длинные ноги — неведомо, где копыта, где бабки, где колена, — живут. Об анатомии говорить не приходится. Но все эти черные крючки убедительней, по моему мнению, правильно нарисованных конских ног. Глаз — белая спираль или круг, сбруя точками, волнистый хвост стелется по земле. Так и хочется его назвать «златогривым конем» из сказки, но гривы золотой нет (даже в сцене Ивана-царевича с Серым Волком). Обычно ее делали скупыми белыми штришками. Конь-солнце, с солнцеподобной, веером поднятой гривой, бывает лишь на более ранних инкрустированных донцах; ноги в стремительном беге — во все четыре стороны, как на детских рисунках. Живописный конь почти всегда вороной, как весенний грач на снегу. И этих коней так много, будто здешние мастера не лесные жители, а степные наездники, и конь для них — все. Вспоить, вскормить, на коня посадить — так говорили в старину.

Когда Магомет создавал арабского коня, он будто бы ухватил горсть воздуха. Из чего возник конь городецкий? Всякий скажет: из иконного. О двух конях у букета, как бы «предстоящих», о своеобразном «конском чине», говорилось много. Эта формула двух фигур у «древа жизни», у цветка — два голубя, две дамы, два коня — излюбленная в городецких донцах. Мне очень хотелось найти прототип этой темы в живописи.

В 1967 году я пошла на выставку «Ростово-суздальской школы» в Третьяковскую галерею. Я знала, что там будут иконы из Горьковского края. Искала и нашла одну — «Флор и Лавр» из Балахны, где не только манера письма, композиция, но и формы коней очень родственны Городецким.

На иконе два оседланных коня, глядящие друг на друга; всадники — Флор и Лавр — стоят выше, архангел Михаил в середине держит коней за поводья, как положено. Так же, как на донцах, у коней поджата крючком задняя нога, вопросительно выкинута передняя. Тот же узор из двух длинношеих, только не черных, как на донцах, а белых коней той же «лебединой» породы.

Густые белые точки — жемчуга, оживка на модных платьях «дам и кавалеров» с донец совсем сродни жемчугам на седлах и оторочках кафтанов у святых с этой иконы.

Может, городецкие художники XIX века вдохновились именно этой балахнинской иконой для своей потом излюбленной темы: два коня, глядящие друг на друга. Вместо архангела — цветочная ветка с птицей, как бы остатком его крыльев, а святые Флор и Лавр превратились в гарцующих всадников.

И это было бы только догадкой, предположением, если бы в запаснике Городецкого музея не оказалось донце, очень плохой сохранности, с двумя совершенно такими же конями, как на балахнинской иконе: один белый, другой черный.

Была «алая роза», «белая роза», была «голубая роза», а у них есть и черная. Букет, или просто цветок, свой городецкий розан — «купавка», как его там называют. Черная роза — мечта садовника и поэта. Я не встречала лучшего живописного решения этого цветка. Его можно увеличить на целую стену и уменьшить на дамскую брошку — все равно получатся дивно хороши «этой розы завой».

В Заволжье писали по отработанным бесконечными повторениями схемам, по памяти, как по грамоте, по наглядке, иногда просто копировали попадающие в деревню листы модных журналов или лубков, как говорят исследователи этого промысла. Но весь вопрос: как копировали? По-своему, по-деревенски, превращая все в веселое «поглядение». Так же, как ярославские фрескисты из тяжеловесных гравюр библии Пискатора создавали цветное царство.

Вся грусть-печаль как бы осталась в песнях и жальных причитах, зубоскальство — в лубках, серьезные темы — в Палехе. На долю городецких художников досталось сдержанное веселье, которое не выражается прямо в лоб — не рисуют пляски, игры, хороводы — всё чинно, все нарядные, несколько даже геральдические, всегда крупно, фигура стоит вся целиком или сидит, срезанная столом, — прямо на зрителя. Конь всегда в профиль, целиком. Птица тоже. Нет закрывающих фигуры зданий, холмов, людей, выходящих из дверей, из-за горок, из-за домов, городов — всего того, что так артистично и умело делали на иконах и миниатюрах. Старые городецкие художники таким решением пространства не интересовались.

Если цветы — это сад благоуханный, если окно, лампа, зеркало, занавеска — это комната. Зеркало остроумно, совсем по-детски, решается диагональным членением на темное и светлое — так передана глубина. В Городце темы беднее лубочных, краской не все скажешь, что может сказать линия. Поучить, поиздеваться, прославить сильномогучих богатырей, грозных генералов — это народная графика — лубок.

«Баталий» в нашем альбоме немного, и все они одного мастера Г. Л. Полякова, по-видимому, плененного лубками. Цветовая их красота — на красном фоне синие фигуры с белым конем и белыми крепостями — заставляет больше любоваться, улыбаться надписям: «Сражение под Оръдинополем», «Г. Скобелефъ», — чем устрашаться, глядя на бой, где «турки падают, как чурки». «Сражение под Карсом» пишется так же — сражение, и все. Один раз придумано, несколько раз повторено, а география в счет не идет.

В альбоме мы показываем искусство Заволжья довольно широко: кроме классической городецкой живописи, близкую к ней по темам живопись мастеров соседних уездов; домовую резьбу, раскрашенные резные донца; новую живопись, не на бытовых предметах, а просто на досках, на листах бумаги; и даже городецкие «чудеса» из местного музея: два шкафа, вернее, посудную горку и шкаф — мудреное, провинциальное изобретательство. Резал и раскрашивал сапожник Токарев-Казарин для купца Кокурина еще в прошлом веке. Наивные копии — неведомо откуда, надо думать — из иллюстрированных журналов: «Нивы», «Севера», «Родины», из старообрядческих книг.

«Воины — под конец копья вскормлены, с каленых стрел вспоены». Надо же придумать — целые балясины сверху донизу из таких воев-воинов!

Когда посмотришь на эти шкафы у гладких стен музея, остолбенеешь и запомнишь их на всю жизнь; а как завидно для всех они, наверное, выглядели в доме купца Кокурина, где стояли людям напоказ. Какой интерьер для них придумать? Что-нибудь такое же чудное. Очень давно я видела в Сарапуле, на берегу Камы, полуразрушенный дом местного купца. Стены, потолки, двери — все было безудержно разрисовано копиями с картин: «Боярский пир» Маковского, «Майская ночь» Крамского и других — фантазия местных художников-самоучек и купца-чудака.

Я думаю, городецким шкафам самое место в таких стенах. Чудное в чудном. Хозяин мог хвастаться ими перед гостями, а купецкие дочки раскладывать в них свое посудное приданое: серебро, малиново-золотные чашки и прочие прелести.

В. И. Померанцев, открыватель неведомых шедевров и самый лучший знаток старорусского народного искусства, видал и эти шкафы, и аналогичный им шкаф в Новгородском музее. Он считает их не «беззаконием», а неким фонтаном народной премудрости — здесь городецкой, заволжской.

На прощание мы ходили по очень древним городецким валам с песчаными осыпями — любопытствующие шататели. Когда-то валы для прочности засадили соснами. Выросли они громадные, драконовидные, с искрученными ветром оранжевыми стволами. «А были и „крестовые“ — целый лес».

Это меня заинтересовало — не по одному же расположению ветвей такое название! Уже дома я прочитала, что внутри валов было не то болото, не то пруд, а раньше Свято- или Светлоозеро на месте ушедшего под землю монастыря — «провалище». А «крестовые» сосны, росшие на этих валах, — крестовые потому, что у их подножия крестили язычников. Они еще долго пользовались славой целебных. Поклонялись дереву и позже. В городецких донцах это поклонение дереву превратилось просто в «апофеоз» букета, потеряло всякое магическое значение, но живет с упорством народной песни или пословицы.

Одно с другим не спорит — исторические легенды, всегда поэтические народные вымыслы, россказни «страны неправленых книг, скитов и пустынного жития» и дивная деревенская живопись, где нет и в помине лесных, легендарных тем, а все городское, заманчивое для сегодняшнего дня, редко видимое мастерами из заволжских лесов.

Богатые, фантастические букеты цветов, каких не найдешь на песчаной земле за Волгой. Птицы — не то голуби, не то райские, невиданной в жизни красоты вороные кони, барские упряжки, купеческие пароходы, то дама в голубом кринолине с коромыслом и зелеными ведрами-ушатами, то молодцы преизрядные или же залы, беседки, какие-то нарядные лестницы, посиделки — все веселое. А кто людей веселит, за того свет стоит.