«Эриванские этюды»
«Эриванские этюды»
Уже цвела акация, пробуждая воспоминания о далеком детстве, когда, покинув Тифлис, Спендиаров вернулся в Эривань.
Становилось жарко. Кончились переходные экзамены. Прекратились частные уроки иностранных языков, которые давали дочери Спендиарова, чтобы пополнить бюджет семьи. Александр Афанасьевич отправил девочек в Судак, а сам остался на лето в Эривани. Он задумал музыкальное произведение, навеянное первыми впечатлениями об Армении.
Композитор готовился к нему исподволь, как бы мимоходом прислушиваясь к армянским напевам, ловя их то под окнами народных музыкантов, то на веселой вечеринке, где, следуя причудливому ритму, грациозно танцевали эриванские девушки.
«Судя по тому, что я запомнил Александра Афанасьевича в высоких калошах и теплом пальто, — рассказывал руководитель восточного ансамбля К Александрян, — дело было зимой, когда, зайдя ко мне как-то вечером, он попросил наиграть на таре популярный в то время танец «Энзели». Помню, я угостил его крепким чаем с лимоном, и, расположившись с тетрадью на чайном столе, он тщательно записывал мелодию, заставляя меня по нескольку раз играть отдельные места».
Напев «Гиджас» пленил Спендиарова той же зимой. Многие эриванские современники запомнили веселое лицо Александра Афанасьевича, когда он изображал «потешного» дудукиста, под окном которого простаивал каждый вечер. Композитор раздувал щеки и подражал тембру дудука[83]. С помощью инспектора консерваторского оркестра Хайка Гиланяна он нашел потом этого дудукиста в «ашугскои конторе». Восседая в компании сазандари, тот яростно сражался в нарды.
«Как только я назвал фамилию моего спутника, — рассказывал впоследствии Гиланян, — вся контора всполошилась. Замолкли горячие споры, щелканье нардов… Музыканты гурьбой окружили Спендиарова.
Обратившись к пленившему его дудукисту — широколицему детине в черкеске и высоком картузе, Александр Афанасьевич попросил сыграть заинтересовавшую его мелодию. Надо было видеть, с какой готовностью была исполнена просьба композитора! Богатырь Каро встал рядом со своим напарником за спиной расположившегося на табурете дхолиста[84] и, прильнув губами к дудуку, раздул щеки».
«Прекрасный был человек! — вспоминал о Спендиарове старый дхолист Вано Мелоян, единственный оставшийся в живых из всего выступавшего тогда ансамбля. — Он обещал научить сазандари музыкальной грамоте, но успел только устроить в консерваторию двух-трех. Он сказал нам: «Я должен развить восточную музыку. Я должен развить восточный оркестр!» Как-то я зашел к нему в консерваторию. Он играл на рояле «Гиджас» и заставил меня подыгрывать ему на дхоле. Я спросил его, почему его так интересует дхол? Он ответил: «Ритм мне нужен, понимаешь? Ритм армянской музыки». Потом он часто приходил к нам в контору. Мы играли ему «Свадебный туш» и другие эриванские вещи, а он сидел среди нас за столом, положив перед собой шляпу и повесив палку на спинку стула»[85] *.
Разгоралось лето. В комнате Александра Афанасьевича было так тихо, что явственно слышался скрип пера. Сидя за столом у глубокого подоконника, он работал над оркестровкой «Алмаст». Со двора доносились приглушенные голоса меликагамаловских домочадцев, сквозь небольшое окно виднелась унылая Цицернакаберд[86]. Ее однообразие подавляло Александра Афанасьевича. Нередко он оставлял работу и выходил за ворота, чтобы взглянуть на Арарат, возникавший, казалось, из глубины неба.
«Мне пришла в голову мысль устроить Александра Афанасьевича в епархиальном (епископском) доме, — рассказывал близкий друг Спендиарова архитектор Александр Иванович Таманян. — Балкон этого дома, стоящего на высоком обрыве над Зангу, обращен прямо на Арарат. Александр Афанасьевич был] восхищен этой идеей. Он немедленно устроился там для работы и, вдохновленный дивным видом, написал «Эриванские этюды».
Композитору предоставили фисгармонию, кровать для дневного отдыха и старый ломберный стол, за которым он работал над оркестровкой «Алмаст».
Снизу доносился шум Зангу. Поднимая глаза от партитуры, Спендиаров видел перед собой древний Масис[87]. «Масис заменяет мне море», — сказал он однажды композитору Николаю Фаддеевичу Тиграняну, навестившему его в отшельничестве. «Сначала мы прохаживались по веранде, — вспоминал Николай Фаддеевич, — потом уселись за фисгармонию и стали наигрывать друг другу армянские напевы. Я почувствовал, что Спендиаров ими полон, что он теперь наш, и с этой минуты полюбил его[88].
Иногда, обычно по субботам, Александр Афанасьевич спускался в сад Иоаннеса Иоаннисяна, расположенный по ту сторону реки. Там собирались друзья поэта. Гостей усаживали на ковер, и начиналась оживленная беседа, вне которой оставался только Спендиаров — глухой ко всему, кроме «Дун эн глхен»[89], распеваемой под аккомпанемент тара[90] одним из участников кейфа.
— В то время композитор еще вынашивал в душе свое будущее сочинение. Он был рассеян, молчалив… Зато каким он стал общительным и словоохотливым, когда так долго созревавшая в нем музыка высвободилась, наконец, из связывавших ее пут и, заглушая хрипение фисгармонии, наполнила собой епископский дом!
Его одинокая «келья» стала притягивать к себе окрестных детей. Доверчиво толпясь у двери, они приветствовали его: «Барев, дядя джан!»[91]. Он приглашал их в комнату, желая проверить по их восприятию, сохранилось ли народное дыхание в его новых пьесах. Окружив фисгармонию, дети то подпевали знакомым мелодиям, то пускались в пляс. «Однажды у нас был какой-то детский праздник, — вспоминала одна из маленьких приятельниц композитора. — Спендиаров вытащил во двор фисгармонию и играл нам детские песни и танцы. «Публикой» были соседи и соседки, которые сидели тут же на низеньких скамеечках…»
Он приходил в епископский дом рано утром, когда еще не растаявший горный воздух был напоен запахом горячего лаваша.
Ключ от его комнаты хранился у сестры епископа. Осторожно постучав в дверь, он напевал:
— «Амалик, Амалик, тур инц баналик!»[92] — и, взяв ключ и корзиночку помидоров из рук тоненькой девочки с глазами, как вишни, он шел к себе в комнату.
«У него всегда был в кармане маленький кулечек черешен, которые он ел во время работы, — рассказывала Амалик дочери композитора. — Он угощал нас то черешнями, то виноградом. Вместе с помидорами и серым хлебом виноград был главным его питанием».
С наступлением осени Спендиаров снова взялся за оркестровку «Алмаст». Работа шла быстро и успешно. Посетившее его вдохновение не покидало композитора. Похудевший, но все такой же окрыленный, он время от времени выходил на террасу и подолгу, прищурившись и откинувшись немного назад, любовался открывающимся перед ним пейзажем.
Однажды он заметил у перил веранды белокурую женщину. Она делала набросок Арарата.
«Я услышала шаги и, обернувшись, увидела небольшого человека в выцветшем пальто с поднятым воротником и в очках, — рассказывала она впоследствии. — После нескольких секунд молчания он обратился ко мне: «Простите, что я сам с вами знакомлюсь, но я вижу — вы артистка, и мне интересно, какой вы национальности». Я ответила: «Армянка из Константинополя». Тут подошел ко мне мой мальчик и сказал: «Мама, я потерял карандашик». Незнакомец вынул из кармана маленький-маленький, остро отточенный карандашик и дал его моему ребенку. Он был так ласков с ним.
В разговоре выяснилось, что он из Крыма, что у него шестеро детей. Потом он сказал совсем невзначай: «А я музыкант и здесь работаю…»
«Была осень. Пестрели деревья — желтые и красные, — продолжала свой рассказ пианистка А. Месропян, стоя у перил веранды епископского дома. — Вот так шумела Зангу. Он сказал: «Слышите этот игум? Не напоминает ли он вам журчание воды в музыке Листа?»
Опершись на перила, мы любовались видом. Он показал мне Сардарский сад по ту сторону реки и дорогу на Эчмиадзин, по которой двигался караван навьюченных осликов.
Все на веранде было так же, как сейчас. Эта зеленая деревянная тахта стояла налево у двери.
Потом он повел меня в свою комнату. Она была залита солнцем. В углу стояла коричневая фисгармония, около нее — большой круглый желтый стол, на котором лежали кипы рукописей и скрипка в черном футляре. Была еще в комнате узкая кровать и половинка ломберного стола, придвинутая к окну.
— Окно это каждую минуту дает мне счастье: разнообразные моменты освещения великолепного Масиса, — восторженно сказал мой новый знакомый. — Как часто он меняет цвет!
Он сел за фисгармонию и сыграл начало двухголосной фуги Баха и «Ларго» Генделя. Педаль стучала, и он все время извинялся. А мне хотелось це-"ловать его руки, потому что я поняла, что передо; мной большой музыкант!
— Что это за рукопись? — спросила я его.
— Это мои сочинения — партитура оперы, которую я сейчас оркеструю, и недавно написанные «Этюды»…
Я сказала ему, как я счастлива, что встретилась с ним».
Время шло. Заканчивалась работа по оркестровке второго акта «Алмаст». Каждый вечер, передавая ключ от своей комнаты маленькой Амалик, Спендиаров напевал ей второй куплет придуманной им песенки:
— «Амалик, Амалик, ар кез баналик…»[93]
В последний раз дети услышали его ласковый голос 14 октября (1925 года), когда, поставив эту дату на четвертом листе партитуры третьего акта, он унес с собой рукописи и скрипку.
Начались ежедневные спуски в консерваторию и подъемы на Конд. Комья грязи, прилипавшие к калошам, затрудняли шаг композитора и без того медленный из-за поразившей его ноги болезни. Увлеченный репетициями «Эриванских этюдов», во время которых, по словам Тиграна Мартиросяна, тут же на пультах создавалась партитура, композитор забывал о боли. Но однажды, выйдя из консерватории в сопровождении виолончелиста А. Айвазяна[94] и его жены, он сказал совсем обычным голосом: «А мне на Конд, но я не в силах идти».
Молодые супруги жили неподалеку. Они сказали: «Пойдемте к нам», — и увели с собой больного композитора. Навещая отца в их крохотной комнатке, еле вмещавшей предоставленную Александру Афанасьевичу тахту, дочь Спендиарова видела, как красавица Нина Айвазян, стоя перед Александром Афанасьевичем на коленях, заботливо обмывала его ноги.
На первом публичном исполнении «Эриванских этюдов» композитор дирижировал в калоше, привязанной тесемкой к забинтованной ноге.
Зал Дома культуры был переполнен. Спендиаров выступал во втором отделении. Как вспоминают супруги Ширмазан, не пропускавшие ни одного консерваторского вечера, в продолжение всего первого отделения в зале слышались возгласы ревностных почитательниц Александра Афанасьевича: «Кора нам![95] Спендиарову придется дирижировать таким! оркестром? Кар данаков кмортен![96] Они ведь играют, как мертвые!» И надо было видеть лица этих эриванок, когда при первых звуках «Энзели» выражение озабоченности сменилось на них страстной увлеченностью.
«Как только началась танцевальная часть «Энзели», потухло электричество, — рассказывал флейтист Варткез Хачатурян. — На секунду Александр Афанасьевич опустил палочку, но оркестр продолжал играть, и он дирижировал в темноте. Как мы играли, я не знаю. Мы были в состоянии экстаза и, подчинившись его воле, творили вместе с ним. На последних тактах «Энзели» зажегся свет».
Молодежь ринулась было к эстраде, но, обернувшись к оркестру, Спендиаров снова поднял дирижерскую палочку. Его пластический жест был обращен теперь к Татулу Алтуняну, который исполнял соло гобоя, не спуская глаз со своего учителя. Мечтательное соло «Гиджаса» сменилось жизнерадостным тутти. Оно замолкло как-то внезапно. Раздался шквал рукоплесканий. Спендиаров стоял неподвижно. Озадаченная. публика, наконец, замолкла. Тогда, указывая широким жестом на поднявшихся по его указанию музыкантов, композитор сказал:
— Товарищи, своим успехом я обязан молодому консерваторскому оркестру и в знак глубокой признательности за его работу на репетициях и на концерте освящаю ему свое первое написанное в Армении сочинение.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.