Глава 21 Этюды

Глава 21

Этюды

Никогда я не видел, чтобы мама так хохотала. Молодежный идишский театр Монреаля под руководством Доры Вассерман готовил вечер импровизаций под названием «Этюды», первым его номером была пантомима. Каждый из юных актеров должен был придумать себе роль и исполнять ее рядом с четырьмя другими членами труппы, однако совершенно независимо от них. Я выбрал Троцкого — таким, как я себе его представлял, произносящим пламенную речь перед толпой на Красной площади. Встав на деревянный ящик, как на трибуну, я начал свою «речь» в глубокой задумчивости, делая паузы, и постепенно довел себя до исступления. Я знаю, было нечестно с моей стороны похищать внимание публики у всех остальных актеров, но что я мог поделать… Больше всего моей маме полюбился эпизод, где я срываю свои очки и начинаю размахивать ими в воздухе, — на самом деле пару недель тому назад я наблюдал, как это со своей кафедры проделал рабби Гартман. По случайности волосы у меня были той же длины, что у Троцкого, поскольку уже целый месяц мы репетировали «Как важно быть серьезным»[305] в Утремонской средней школе, что не только освобождало меня от занятий латынью с мисс Каупер и уроков химии мистера Гордона, но и давало мне особое разрешение отращивать волосы. Я знал, что Рона Алтроус в роли тети Августы опять затмит всех прочих актеров, как и в прошлом году, когда она играла Леди Макбет — моя гуттаперчевая и вечно взъерошенная подруга Рона, которая могла выразить нашу юношескою ярость пятистопным ямбом, при этом даже не повышая голоса. А вы говорите «юношеская ярость»! В Норсмаунтской школе репетировали «Суровое испытание[306] с Эстер в роли Ребекки Нёрс и искрометной Анной Фёрштенберг[307] в роли Элизабет Проктор. В постановке Мариона Андре[308] этих милых пышек, наряженных в пуританские платья, на самом деле охватило безумие. Брайна Ситринбойм в роли Ханы Сенеш,[309] ожидающей казни в гестапо, была единственной женщиной на сцене, которая заставила меня хотеть смерти, а сейчас, в «Суровом испытании», столь многие из них должны были взойти на костер. Но я ненавидел этого Мариона Андре. На показе «Дибука» 1937 года[310] в ИМХА[311] он поднял на смех декорации. Ну и что, если могильные камни не настоящие? Все остальное снималось на натуре, в самом сердце предвоенной Польши, а потом актеры погибли во время войны — по крайней мере, некоторые из них, я тоже стану снимать идишские фильмы, когда закончу колледж, а может, даже и раньше, поскольку Джулс Дассен,[312] который женат на Мелине Меркури,[313] только что приобрел права на «Последнего из праведников,[314] и он собирается поставить его целиком на идише.

Чего мне действительно хотелось, так это сделать на сцене что-то свое, перестать получать оценки за разученный мною чужой репертуар, мне хотелось придумывать по ходу дела, сыграть Троцкого, не боясь осуждения. Разве мамин истерический хохот не служил доказательством того, что я и в самом деле способен на это? Пришло время действовать.

«Мне шестнадцать лет, — так начиналось письмо, — и последние пять лет я принимаю участие в днях памяти еврейских мучеников. Должен отметить, что мемориальная программа нынешнего года меня разочаровала, я считаю ее невнятной».

Это первый раз, продолжал истец, что пригласили двух основных докладчиков — поэта Якова Глатштейна,[315] чтобы выступить с официальным обращением на идише, и еще одного, чтобы обратиться к публике по-английски, последнее, по-видимому, для привлечения молодежной аудитории. Однако, как может засвидетельствовать самый младший представитель этой аудитории, эта стратегия провалилась. Большинство пришедших не нужно было увещевать по-английски вспомнить свою погибшую родню.

«Дорогой Давид, — очень скоро пришел ответ от Леона Кроница, возглавлявшего Восточный регион канадского Еврейского конгресса, — возможно, Вы правы… и нам не удалось привлечь к участию в днях памяти не говорящую на идише публику. Но не могли бы Вы нам сообщить, что именно предприняли бы для этого Вы?»

Что бы я предпринял? Я скажу вам, что я предпринял бы! Я бы выбросил на помойку весь этот мертвый формат и начал бы все с нуля. Какой молодой человек в здравом уме придет, чтоб выслушать не одну лекцию, а целых две? Кого интересует, что некий кантор сделал из поминальной молитвы арию? Что шесть вертлявых школьников позвали зажечь шесть символических свечей? Единственный настоящий момент был тогда, когда все поднялись и запели «Партизанский гимн», но ради этого не требуется организовывать массовое сборище нацистского образца. Привлечь молодежь было бы можно, если дать ей рассказать историю, сыграть, встряхнуться. Ведь, в конце концов, это наша история! Кто написал «Партизанский гимн», разве не Гирш Глик? Он родился в 1922 году. Значит, он его написал в возрасте двадцати одного года. Сколько лет было Мордехаю Анелевичу,[316] возглавившему восстание в Варшавском гетто? Двадцать четыре. Что я предпринял бы? Верните идишу молодость. Вложите идиш туда, где ему место, — в уста людей, способных встать на борьбу.

И я уже знал, кем будут мои братья по славе, ибо зарождалось неведомое Леону Кроницу движение за возвращение идиша, без конгрессов и без компромиссов. Он не знал о еще одном отосланном мною письме, моем первом письме на идише человеку моего возраста. Его звали Габби Трунк, из Нью-Йорка, мы провели вместе воскресный вечер за игрой в электропоезд, ширококолейный «Американ флайер» с двойным трансформатором, к которому он, истовый бундовец, был безразличен, да и я этот поезд, по правде сказать, тоже уже перерос; на самом же деле вечер доставил нам такое удовольствие потому, что мы решили говорить между собой на идише. Неловкость возникла, когда вдруг открылось его лагерное прошлое. Если ему пятнадцать, как он мог оказаться в концлагере? Может быть, в лагере для перемещенных лиц? Другие бундовцы моего возраста, такие как Хаскл, тоже родились на Другой Стороне. Оказалось, что Габби имел в виду лагерь Гемшех,[317] бундовский летний лагерь в штате Нью-Йорк, куда мама решила меня не отправлять, поскольку туда поехали дети Артура Лермера,[318] но сама она лагерь называла зумер-колонье, летняя колония. Сойдясь с Габби поближе, мы остановились на нейтрально звучащем «кемп».

В ночь отъезда Габби в Нью-Йорк я написал ему письмо. Я предложил создать собственный идишский журнал. Габби зачитал мое письмо своим одноклассникам на уроке идиша в Еврейской учительской семинарии,[319] и преподаватель, доктор Мордке Шехтер,[320] убедил их принять вызов. Двадцатью годами раньше, напомнил он им, Уриэль Вайнрайх основал и стал выпускать Югнтруф, «Призыв юности» — отличное название для журнала. Зачем же на этом останавливаться? Югнтруф сможет мобилизовать говорящую на идише молодежь всего мира. Таким образом, на уроке идиша сложилась предварительная редакция призыва к действию, который опубликовали все идишские газеты свободного мира, а через сеть лагерей Гемшех мы создали отделения в Нью-Йорке, Филадельфии, Монреале и Торонто. Международное идишское молодежное движение.

Вызвав Югнтруф из небытия, мы стали учредителями Монреальской еврейской молодежной конференции (MJYC, поизносится как «Майк») вместе с Молодежью Бней Брит[321] (из ассимилированных семей), Пирхей Агудат Исраэль[322] (из мира ешив), тремя отделениями Молодежи Объединенной синагоги (из консервативных[323] синагог) и, самое главное, сионистскими молодежными движениями Бейтар,[324] Бней Акива,[325] Дрор,[326] Га-боним,[327] Молодая Иудея,[328] Га-Шомер га-цаир.[329] Анна Фёрштенберг принадлежала к Га-Шомер га-цаир и в соответствии с марксистским учением обходилась без макияжа и бюстгальтера, а я был счастлив называться лакеем буржуазного капитализма, лишь бы Анна приняла участие в первом в истории праздновании годовщины восстания в Варшавском гетто, организованном еврейской молодежью. Молодежь написала сценарий и поставила представление. (Монреаль, как и Вильно, был сверхорганизованной общиной. Даже взбунтовавшись, вы просто оказывались на каком-то другом участке политического спектра. А каков был этот спектр! Ведь можно было сбежать из любавичской ешивы и в итоге очутиться с половой щеткой в руках в кен, гнезде, Га-Шомер га-цаир — каждую пятницу, по вечерам.) Как выяснилось, импровизировать на сцене куда легче, чем работать в комиссии. Текст нашего меморандума пришлось редактировать еще целый месяц, поскольку нужно было учесть точку зрения каждого, и мы никак не могли прийти к согласию относительно того, как уравновесить идиш, иврит и английский. Бундовцы и я настаивали на том, что язык мучеников, идиш, достоин особого места. Анна возражала, что избыток идиша отпугнет молодежь, которую мы так стремимся привлечь.

Управлять нашим местным отделением Югнтруф было не менее сложной задачей. Чем еще было заниматься, кроме рассылки писем? К счастью, наша учредительная конференция должна была открыться в воскресенье, 30 августа, в Нью-Йорке, и набралось немало важных дел, которые было необходимо распределить. Нью-йоркское отделение, вдохновляемое доктором Шехтером, назначило каждого каким-то ответственным лицом, с официальным наименованием должности, эту практику Анна, когда я стал хвастать перед ней, безжалостно высмеяла. Поэтому я скрыл от нее, что, как Главному Инициатору, мне было поручено председательствовать на открытии конференции и произнести приветственную речь.

Мы поехали на поезде, вся комиссия, и Рейзл Фишман была запевалой. То, как на нас смотрели другие пассажиры, напомнило мне мамину историю о летнем лагере в окрестностях Кракова, где песнями на идише она вместе с виленской группой склонили на свою сторону ассимилированных «ополяченных» еврейских студентов. Теперь настала моя очередь.

Мы встретились в главном зале Института ИВО на углу Пятой авеню и 86-й стрит, в воскресенье, когда ИВО обычно был закрыт. Комиссия по украшению повесила большой лозунг над возвышением, гласивший: «Первая заповедь — говори на идише», и еще один над портретами основателей — где были, среди прочих, портреты Зигмунда Фрейда и Альберта Эйнштейна — с цитатой из поэта Мани Лейба:[330] «И евреи говорят на идише, и идиш так прекрасен».

В эту субботу я впервые встретился с доктором Шехтером и был поражен тем, насколько пылкая риторика его статей и писем не соответствовала его внешности. Он был маленького роста, лысеющий и смотрелся очень по-восточноевропейски. Тем не менее на этот раз выступать и голосовать разрешалось только молодым, и сейчас, в виде исключения, нас в этом зале было больше, чем лысых голов и седых бород. Ради такого торжественного случая все мы приоделись, даже Габби.

Молодежь как авангард перемен — такова была тема моего приветственного выступления; я произнес свою речь с величайшей убедительностью, без единого подглядывания в свои карточки 3?5 и не забыв уроков красноречия, вбитых в меня мастером идишского слова Герцем Гроссбардом[331] на индивидуальных занятиях, которые, чтобы вы знали, устроила мама в качестве поддержки Гроссбарда, ведь на доходы чтеца высокой литературы существовать он не мог. Если бы не смущение, я бы стащил с носа очки. За этим последовало чтение многочисленных отчетов, последним из которых был отчет пятнадцатилетнего Берла Пинчука о публикациях. Берл рекомендовал, чтобы мы, по причине отсутствия средств, выпускали журнал в трафаретной печати, но тут со своего места вдруг вскочил Мордехай (Матвей) Бернштейн,[332] представлявший Еврейский социалистический Альянс,[333] и попросил у меня слова. Взойдя на помост, Бернштейн поклялся перед всей ассамблеей от имени старшего поколения, мильонендике масн,[334] миллионов евреев Большого Нью-Йорка собрать для нас пятьсот долларов, чтоб Югнтруф вышел в свет настоящим типографским журналом. Он был великолепен. Мне казалось, что я в прошлом, в Варшаве на первомайском митинге.

Перед самым перерывом на обед Лейбл Зильберштром, старше нас эдак лет на пять, зачитал «Призыв Югнтруфа к действию», и каждый, кто был готов его подписать, получал право голоса на послеобеденных дискуссиях. Главной задачей конференции было принятие нашей конституции, что должно было превратить нас в полноценное движение.

Никогда прежде я не видел, чтоб идишское заседание проводилось таким образом. Вооруженная протокольными правилами, которые загодя напечатал на машинке доктор Шехтер, консультационная комиссия представила делегатам наши десять принципов, каждый из которых по очереди ставился на голосование, и даже знай я идишские термины, я не мог бы принять в этом участия, поскольку, в отличие от большинства делегатов, никогда не был членом студенческого комитета и никогда не изучал «Правила порядка Роберта», и поэтому совершенно не имел представления, что такое «дружеская поправка» или когда можно ставить вопрос, а по тому, как Матвей Бернштейн шептал что-то на ухо историку Исайе Трунку,[335] отцу Габби, я понял, что старшее, рожденное в Европе, поколение тоже находится в полнейшем замешательстве, и благодаря логике и строгости этих правил не разгорелась битва за принцип номер девять, призывавший к изгнанию любого члена, «стиль жизни которого не соответствует основополагающим принципам движения», и только Тамар Миллер с ее невероятным тактом и упорством, председательствовавшая на послеобеденном заседании, заставила нас принять менее жесткую формулировку. Югнтруф был школой гражданского повиновения.

Ближе к концу дня произошло еще два события. Первое, ко мне подошел Лейбл Зильберштром и сказал, обращаясь на «вы»: «Фрайнд Роскис,[336] вам, как основателю движения, не подобает говорить на идише с английским акцентом. Вы должны тренироваться перед зеркалом произносить рейш». Второе, доктор Шехтер представил меня легендарному Максу Вайнрайху,[337] основателю ИВО, который похвалил мою речь, а потом, сурово взглянув на меня своим единственным зрячим глазом, произнес: «Фрайнд Роскис, ди идиш-форшунг дарф айх гобн, идишистика нуждается в вас». Неважно, что я планировал стать самым молодым идишским кинорежиссером в истории — либо став учеником Жюля Дассена, либо отправившись изучать кинематографию в Лодзь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.