Глава 13. Непримиримая Зинаида Шаховская

Глава 13. Непримиримая Зинаида Шаховская

«Не будь Хрущева, не было бы Солженицына…»

– Ко мне попадают только избранные. И никому не давайте моего телефона. Характер у меня трудный, я не люблю пустых разговоров, и здесь, в Париже, мало людей, с которыми мне хотелось бы повидаться.

Еще совсем недавно наши «выездные» посещали ее тайно. А потом полушепотом в кулуарах ЦДЛ рассказывали о непримиримой антисоветчице Зинаиде Шаховской. Крайне редко имя ее попадало в нашу печать, и почти всегда в негативе.

Зинаида Шаховская родилась в Москве в 1906 году. Эвакуировалась с матерью и сестрами в феврале 1920 года из Новороссийска. Училась в Константинополе, Брюсселе и Париже. В 1926 году вышла замуж за Святослава Малевского-Малевича. В 1940 году с санитарными частями французской армии принимала участие в Сопротивлении. В январе 1942 года была переброшена через Гибралтар в Англию (где находился ее муж, доброволец бельгийской армии). В Лондоне работала редактором Французского информационного агентства, в 1945–1948 годах – военным корреспондентом при союзных армиях в Германии, Австрии и Италии и корреспондентом в Греции. Много путешествовала, жила в Африке, побывала в США, Мексике и Канаде. В 1956–1957 годах с мужем, в то время бельгийским дипломатом, жила в Москве. С 1968 по 1978 год редактировала газету «Русская мысль» в Париже. Выпустила много книг стихов и прозы, в том числе четыре тома воспоминаний. Член Союза французских писателей, ПЕН-клуба, Международной ассоциации литературных критиков, лауреат премии Парижа, дважды лауреат Французской академии, офицер ордена Почетного легиона, командор Ордена искусств и словесности.

Свой колоссальный архив она продала (не на что было жить) в Америку частному лицу (плакать хочется!). Вторая часть завещана одному парижанину.

При прощании княгиня попросила меня не делать из нее героини (она этого не любит) и в следующий раз привезти ей из Москвы буханку бородинского хлеба и клюкву в сахаре.

– Вы хотите знать, кто я? Отвечаю: я – французская писательница русского происхождения, бельгийского гражданства. У меня есть король.

– Значит, вы подданная Его Величества короля Бельгии Бодуэна?

– У нас, слава богу, нет подданных. Мы – граждане. Раньше присягали, а теперь не присягаем. Когда мы недовольны королем, выбираем другого. Так было, например, после войны. Меня это вполне удовлетворяет, потому что дает большую свободу. Я одновременно как бы внутри и вне событий. Благодарю Бога, что он дал мне живой интерес к истории, к жизни, к людям. На моем веку немного было таких важных событий, как перестройка, она и меня обновила. Я люблю кризисы. В кризисах движение. Мне кажется, что тот переворот, который произошел в России, во всем мире произойдет. К несчастью, к концу этого переворота меня уже не будет, и я его не увижу. Есть такое выражение: для того чтобы править, нужно предвидеть. Но вот с перестройкой никто ничего не предвидел.

– А Октябрьскую революцию предвидели? Кстати, вы по-прежнему считаете, что Октябрьская революция – роковая ошибка истории?

– Да, это роковая ошибка, но… Я знала Феликса Юсупова[14], он был недалекий, но очень хороший, милый, добрый человек. Однажды я ему сказала, что если бы тогда, в плохое время, не ухлопали Распутина и если бы государь послушался Распутина и заключил тот самый Брест-Литовский мир, то в России не было бы революции. И вы, сказала я вашему тезке, благополучно жили бы в своем имении в Архангельском, а я была бы в Париже женой посла. Все самое трагическое началось с Первой мировой войны, с немцев…

– О вас говорят, что вы непримиримы с советской властью, что никогда не пойдете на контакт с представителями «красных»…

– Это неправда. Да, я не люблю идеологий. Капитализм то ругают, то хвалят, но капитализм – это не идеология, а предприятие. Я не состояла и не состою в партиях. Ни в одной. Я слишком дорого заплатила за свободу и я «двух станов не боец, а только гость случайный»… Контакты с «красными»? К сожалению, я знаю, что творилось в России, кое-что видела своими глазами, когда с мужем-дипломатом жила в Москве. Поэтому была осторожна. А потом, мой характер… Когда несколько месяцев назад позвонили из одного московского журнала и спросили разрешения напечатать выдержки из книги о Набокове, я чуть со стула не упала, но сделала вид, что не упала, что будто все семьдесят лет только и ждала этого звонка. Я разрешила, но при этом сделала оговорку, что, если напечатают что-нибудь не так, возьму самолет и, несмотря на мой возраст, прилечу в Москву и им всем набью морду. Сначала в трубке было тихо, а потом раздался взрыв хохота.

– Значит, наша гласность дошла и до Зинаиды Шаховской. Немного поздновато, но ничего…

– Не забывайте, что я французская писательница. Прозу по-русски я начала писать, когда мне было семьдесят лет. Училась понемногу «чему-нибудь и как-нибудь» в разных местах, куда история забрасывала мою семью; кроме чтения с раннего детства «запоем» книг по литературе и истории никакого образования у меня не было. А прочла я многое еще в нашем тульском имении Матово с 1917 до 1918 года, когда моя мать, как бы предчувствуя, что от матовских книг вскоре ничего, кроме пепла, не останется, открыла мне безо всякой цензуры библиотеку. Были тут Шекспир и Мольер, Толстой и Боборыкин, Лесков и Лажечников, Надсон и Фет, Писемский и Достоевский, Белинский и Вальтер Скотт, вся «Нива» и все приложения к ней – добрая окрошка, из которой я, не все, конечно, понимая и в шкале ценностей не разбираясь, вынесла немало, а главное, пристрастилась к чтению даже трудных для одиннадцатилетнего ума книг.

То, что я считаюсь французской писательницей, почему-то стесняет тех, кто издает мои книги. Они стараются затушевать это, им кажется, что это измена. Но это никакая не измена, я осталась русской. В шестнадцати моих романах, изданных на французском, написано и о России, о русских. Разве можно мне было без России, когда часть России (семьсот тысяч человек) была здесь? Это была «Россия вне России». Книга под таким названием выходит у меня в Ленинграде. Я всегда думала о судьбе своей родины, и у меня, и у моей семьи нет вражды с русским народом. Мы помним, как в лихие годы нас спасали крестьяне, и потомки тех крестьян пишут мне сегодня письма.

Я хочу, если вашим читателям это интересно, рассказать о своей жизни, об эмиграции, о людях, с которыми я общалась. Моя память сохранила интересные исторические свидетельства. Я хорошо помню, к примеру, Гражданскую войну. Помню Троцкого, въезжающего на коне в Харьков, запомнилось почему-то, как красиво он сидел в седле. Справа от него – латышские стрелки, слева – китайцы. Мы же ждали Белую армию, потому что с Красной нам было опасно. Я жила рядом с «чрезвычайкой» и, одиннадцатилетней девочкой, дрожа от страха, подбирала раненых.

– Вы монархистка? Некоторые считают, что царский род выродился, деградировал…

– Я всегда жалела их, несчастных, и когда сегодня встречаю Великого князя, делаю маленький реверанс, потому что, как бы это выразить… не хочу воспользоваться революцией. Я не против царя, но при этом я предпочитаю конституционную монархию, ибо абсолютизм могут исповедовать совершенно отсталые люди. Если бы не было революции, то в России, возможно, была именно такая форма правления. На это был способен Александр III, но, поскольку убили его отца, он отошел от решительных действий. В Западной Европе шесть республик и шесть королевств. По-моему, королевства нисколько не хуже республик.

– Как вы относитесь к развернувшемуся у нас движению за канонизацию царя?

– Вы знаете, три поколения нашей семьи были либералы. Письма от потомков наших крестьян, которые относились по-доброму к хозяевам, подтверждают это. А жили мы верой в царя и Отечество. Но поскольку у нас отобрали царя и Отечество, у меня, как и у моего брата Димитрия Шаховского, осталась только вера. И мы не обеднели. Но канонизировать? Не знаю, как бы отнесся к этому мой брат. Я не богослов, но мне кажется, что вы торопитесь. Не знаю, что-то здесь не то… Мой брат говорил, что нельзя политику примешивать к церкви потому, что она стоит так же высоко над политикой, как небо над деревом. Вера очень сильна! Тому, кто верит, легко жить. Вера укрепляет.

– Любопытно, кого вы считаете самым крупным политическим деятелем советской России, начиная с семнадцатого года?

– Думаю, что это Горбачев… По-доброму вспоминаю Хрущева, с которым нередко общалась в Москве. Хрущев мне импонировал: при всей его глупости и ужасах, которые он творил на Украине, миллионы людей он выпустил из лагерей. Не будь Хрущева, не было бы Солженицына. Меня всегда шокировало, что Хрущева ругает ваша интеллигенция за плохие манеры, за грубость. Я подумала: это неблагодарно. Я защищаю Хрущева перед оппонентами, он был единственным живым человеком в Кремле, не мумией. Только Никиту Сергеевича я могла с присущей мне бойкостью языка расшевелить и рассмешить. Могла я его и рассердить, но он не обижался. Я пишу книгу, где расскажу и о Хрущеве. Да, Хрущев допустил много ошибок, но эти ошибки как бы усугублял Запад тем, что всегда поддерживал бунты. Мы с мужем были в Москве, когда возникли венгерские события, мы думали, что Запад вот-вот введет свои танки или, наоборот, уговорит Хрущева не вводить советские. Мой муж-дипломат считал, что многое в мире зависит от перемен в Советском Союзе, потому что это самая сильная страна, она не допустит изменений в Европе, пока не будут перемены внутри нее.

Я считаю, что при Хрущеве взошли ростки перестройки; немного терпения, и перестройка пришла бы к вам раньше. А Хрущева сбросили потому, что он стал ошибаться. Потом пришел Брежнев, и все остановилось. Вообще признаюсь, когда началась перестройка, я так боялась, что у вас снова все друг друга перережут. Я очень люблю Испанию, и после смерти Франко тоже очень боялась, что там прольется кровь. И так была рада, что и в том и в другом случае все произошло достойно. Подумать только – 70 лет никакого парламентского правления, люди не знали правды и только ругались.

– С Франко вы не встречались?

– Нет, у меня с ним не было никаких отношений. Как многие, участвовавшие в Сопротивлении, я очень благодарна Франко, потому что если бы он пропустил после того, как Франция пала, германские войска через Испанию и Гибралтар, то Америка не была бы в войне. Погибла бы и Англия, погибла бы вся Европа.

Гитлер кому-то сказал, что он ночами разговаривал с Франко, и тот твердил, что не надо жить прописными истинами, что истины надо проверять. Вот и я, «проверяя истины», как журналистка 1 ноября 42-го года нелегально перешла границу Испании по дороге в Гибралтар. Из нищей страны Франко сделал богатую Испанию, при этом еще и воспитал короля преемником. Большой был человек. А о кладбище, где лежат вместе кости всех героев, белых и красных, вы знаете? Эта общая усыпальница впечатляет. Если бы так везде – на земле был бы мир. Я – за Франко. Хочу, чтобы ему воздали должное.

Вы, кстати, знаете, что я, наверное, единственная из журналистов была против Нюрнбергского процесса?

– В каком смысле «против»?

– Да, из тысячи я была одна против. Конечно, я обычная бельгийская журналистка, величина небольшая. Но я показала, что надо быть честным, чего бы это ни стоило. Почему же я была против? Во-первых, закон не имеет права ретроактивной силы, то есть не может приниматься после событий; положим, совершается преступление, а потом, чтобы осудить преступника, принимается закон. Однажды к этому прибег генерал де Голль, и я перестала его уважать. Во-вторых, на Нюрнбергском процессе победители судили побежденных. Но это же невозможно! Судить побежденных должны или нейтральные государства, или, что проще, сами немцы, которые, видя разорение своей страны, и решали бы судьбы виновных в катастрофе, убийствах безвинных людей, во всех преступлениях.

– Что осталось в вашей памяти о Москве 1956 года?

– Да, мой муж был первым советником посольства Бельгии в СССР. Что сказать, спустя полвека приехала я в свой родной (я в Москве родилась), но совершенно чужой город. Глядя на грустные лица, я почувствовала себя особенно чужой именно в Москве. Я много ездила по свету, но нигде не испытывала такого отчуждения. Жила в столице полтора года, вроде бы стала привыкать, стала смотреть на людей иначе, видела их в парках, в магазинах и постепенно стала находить то, что знала и ценила раньше в русском человеке, его замечательные нравственные качества.

Конечно, много воспоминаний от приемов в Кремле. Меня поначалу почему-то сажали около генерала Серова, тогдашнего председателя КГБ. Тот все старался подлить мне побольше водки, выспрашивал о чем-то, все куда-то нервно выбегал, возвращался. Однажды я решилась его спросить: «Вы записываете мои разговоры?» – «Нет, не волнуйтесь», – ответствовал генерал. – «А что же вы постоянно встаете из-за стола?» Нисколько не смутившись, генерал парировал: «Вы гость, и мне нужно, чтобы все вокруг было спокойно». «Ну, уж если в самом Кремле неспокойно, тогда извините…» – развела я в недоумении руками. Когда я рассказала о своем соседе мужу, он побледнел и попросил меня не открывать рта, не отвечать ни на какие вопросы. Французская пресса называла шефа КГБ «Иваном Грозным».

А один журналист, видно, из страха, написал о нем как о гиганте. Когда же я увидела рядом совсем маленького, тщедушного человечка с красненькими глазами (видно было, что он любил выпить), то я была удивлена неточностью журналистского впечатления. Но не всегда, конечно, я сидела рядом с ним.

Помню Екатерину Фурцеву, такую статную красивую женщину, Марию Ковригину, кажется, она была министром здравоохранения. Встречалась и с маршалом Жуковым, но его я видела и раньше, когда военным корреспондентом разъезжала по фронтам.

– Вы живете в стране, которая первой провозгласила лозунг: «Свобода, равенство, братство». Как вы понимаете эту формулу?

– Я всегда говорила французам, что свобода и братство – хорошо, но вот в равенство я совершенно не верю. Считаю, что равенство – это уравниловка.

Всем понятно, что для того, чтобы окупались фильмы, нужен массовый зритель. А массовый зритель не посещает глубоких, серьезных фильмов, ему до них не подняться. Это понижает высоту восприятия искусства. Вот вам и равенство. Еще пример. Когда вы находитесь в какой-то компании и среди вас один дурак, то из вежливости все как бы становятся глупыми, потому что дураку ужасно неприятно, что вы думаете, допустим, о Сахарове. Вы знаете, я отношусь к старому миру, где вопрос вежливости играет некоторую роль, хотя я человек суровый. В мире все так быстро меняется. Наука не знает добра, морали у нее нет. И она единственная может сделать так, что от одной коровы родятся телята одинаковой масти. Мне уже начинает казаться, что и с человеком можно сделать то же самое. Хотя трудно. Если мне дадут тысячу долларов, то они у меня разойдутся в одну минуту, а мой знакомый превратит их в пять тысяч. В чем же дело? Идея равенства родилась у французов из зависти. Я это утверждаю. Я придумала такой афоризм: «Человека можно уважать, но его всегда можно пожалеть». Равенство ужасно мешает. Я вам скажу больше, только не удивляйтесь, бесклассовое общество вредно.

– Что вы думаете о свободе человека, о свободе художника? Кто, по-вашему, свободнее: Горбачев, Сахаров, Солженицын, Римский папа…вы?

– Думаю, что только тот человек свободен, кто ни от кого не зависит, ни от кого ничего не хочет, и если он писатель и его не печатают – доволен и этим. Настоящая подлинная свобода – внутренняя свобода. К примеру, я научила себя совершенно не страдать, если меня кто-то предает… Я готова к этому с детства.

А вот Монтескье считал, что свобода должна быть ограничена законом, потому что, если она не ограждена законом, начинается насилие. И то, что сейчас случилось в России, – неизвестно к чему приведет. Мы-то это уже пережили. Сейчас поговаривают, что, дескать, не надо жить так свободно, слишком многое позволено. Оглядываемся на Достоевского. Почему молодежь объял скепсис, почему ей так трудно жить сегодня? Потому что она ни во что не верит. Идет процесс разрушения семьи, нас окружает много одиноких людей. Брак не спасает. По-моему, брак – это не только половые отношения. Через пятнадцать лет совместной жизни пол уже может не интересовать, но ведь остается содружество людей, верность друг другу. Так, во всяком случае, было раньше. Ныне нет. Супружеская мораль разрушена абсолютно. И поэтому мир потерян. Мир не знает, что хорошо.

Характер у меня неприятный, но я как-то стараюсь не обижать людей. Считаю, что в условиях свободы можно все сказать и можно против всего протестовать. Но в определенных рамках.

– Судьба эмиграции… Что будет с русскими людьми, осевшими во Франции? Они сольются с ее языком, нравами, историей?

– Третье поколение русской эмиграции доказывает, что Европа-то была одна, в особенности с XIX века, разница лишь в нравах. Вы знаете, сколько сегодня во Франции неграмотных? Два миллиона. В России, конечно, в свое время было больше. Россию просвещали Бальзак, и Дюма, и Лист, посещавшие и Петербург, и провинциальные города. Культуры, конечно же, во многом переплелись. Я считаю, что, несмотря на какое-то французское влияние, русские свое русское сохраняют, как нечто драгоценное, как фамильный жемчуг.

– Особая полоса в вашей жизни – редакторство в газете «Русская мысль». Расскажите об этом!

– После внезапной смерти редактора газеты ко мне пришел ее администратор, мой старый знакомый американец Петр Шувалов, кстати, женатый на младшей дочке Шаляпина, и стал уговаривать меня взять газету в свои руки, стать ее редактором. Если честно, «Русская мысль» в то время была от меня далека. С русской эмиграцией я не была особенно близка, ее плохо знала, газету не читала, она мне виделась узко провинциальной. Шувалову мы с мужем отказали. Он повздыхал, повздыхал и сказал: «Тогда мне придется ее закрыть». И я решилась, подумала, что газета все еще нужна «второй» эмиграции. И потом, мне приятно, что старшие коллеги – Слоним, Струве – хотели, чтобы я взяла дело в свои руки. В общем, очертя голову (ведь я никогда не делала журнал или газету) бросилась в этот омут. Первым делом в газете открыла свободную трибуну. Это не всем нравилось. К примеру, за то, что я напечатала Жореса Медведева, меня побранил Александр Исаевич[15], бывший в то время уже на Западе. Да и многие бранились, не привыкли к такой плюралистической газете, где оппоненты могут свободно высказывать свои суждения. С коллективом у меня были чудесные отношения, работали мы без склок и ругани. Это в основном были пожилые дамы-эмигрантки, которые получали мизерную зарплату и трудились во имя дела. Но когда в штате газеты появились сотрудники – представители так называемой «третьей» эмиграции – тут я растерялась. Я поняла, что с ними работать не смогу. На работу приходили с опозданием, к делу проявляли незначительный интерес, жалованье ведь было по-прежнему малым. В коллективе появилась одна дама с высшим университетским образованием, но она так ругалась, что один из старых моих сотрудников сделал мне представление, что в такой ругани работать дальше невозможно.

Авторы требовали, настаивали, чтобы газета публиковала все, что они приносили, иногда это были материалы огромного размера.

В общем, я была очень рада освободиться от всего этого.

Я отказалась даже от почетного директорства.

– А сейчас вы читаете «Русскую мысль»?

– Я получаю, но, как правило, смотрю лишь, простите, некрологи. Там бывают подчас хорошие статьи, но перестроиться уже не могу.

– Кто, по-вашему, наиболее талантлив в эмигрантской литературе?

– Георгий Иванов, которого я не любила, терпеть его не могла. Но он принадлежал к Серебряному веку. В следующем поколении очень талантливым был Иван Елагин. Считаю, что сегодня Бродский самый большой поэт. Я знаю, что мои слова многих обидят, но что поделаешь, я так считаю. Я предпочитаю его первые, ранние стихи, нынешние же слишком элитичны. А, кроме того, у него иногда встречается маленький недостаток – прокол вкуса. Ахматова себе такого не позволяла. Ни в едином стихотворении. В ее поистине царственной поэзии все на месте.

Считаю Бродского очень большим поэтом, но не люблю надменных поэтов. Я даже Ахматову за это не очень люблю. Когда я читала книгу Лидии Чуковской об Ахматовой, я поняла, что Анна Андреевна была надменной. При моем характере я бы разошлась с Ахматовой. Поэт не должен быть надменным. Пушкин не был надменным, он со всеми шутил, он, конечно, был обидчив, потому что у него не было денег, он всегда считал себя обиженным, маленьким… Но когда поэт уже «на месте», когда уже признан, тут он не должен свысока смотреть на мир, на людей.

– А Марина Цветаева была надменной?

– По-своему да, но она была несчастным человеком, глубоко несчастным человеком, в ее надменности сквозила какая-то самозащита, она многое выдумывала. Она могла первой написать кому-то извинительное письмо, могла унижаться, не думая об этом, просто импульсивно.

Бунин надменность играл очень сильно, он мне всегда говорил: «Зина, помните, перед собой надо всегда держать свечу»…

Из ваших поэтов очень люблю Беллу Ахмадулину, очень. Она бывала у меня в гостях. Я интересуюсь современной поэзией.

– Как вы отнеслись к тому, что Ирина Одоевцева уехала из Парижа в Советский Союз?

– Очень хорошо. Ей было очень трудно жить здесь. У нее не было славы, и она сама шутила: «Поеду в Россию за славкой». Вы знаете, я не сужу людей, всякий волен поступать так, как ему угодно. Берберову я мало знаю. Но я не люблю ее книгу «Курсив мой». Она, по-моему, местами неблагородна. Ирина Одоевцева в своих мемуарах благожелательна, у нее есть фантазия. А Берберова, я не знаю почему, но вся такая озлобленная, ощеренная. Особенно меня возмутили страницы, посвященные Ивану Алексеевичу Бунину. Там сплошное вранье. Когда я еще работала в «Русской мысли», мне принесли эту книгу. Прочитала и очень возмутилась. Я предложила Вейдле, Слониму, Адамовичу и Струве разобраться в книге и написать в газету. Но они все отказались. Они заявили, что в книге столько неточностей, что нужно потратить много времени, чтобы очистить зерно от плевел. А недавно ко мне пришли представители телевидения и сообщили, что о Бунине готовится фильм. Я предложила свои услуги с тем, чтобы защитить память Бунина от Берберовой.

Вы знаете, я человек прямой, если вы будете у Берберовой в Принстоне, вы можете ей сказать, что она действительно много наврала о Бунине. В ее книге есть места, которые искажают облик Бунина в последние годы его жизни. Она пишет о его слабости, о каком-то, простите, «горшке». Но он мужественно держался до самой смерти, никакого послабления ума у него не было, я знаю это по личным встречам. Конечно, дожить до таких годов, как Иван Алексеевич, непросто, да и я, знаете ли, не буду вальсы танцевать.

– Вы упомянули о своем брате, князе Димитрии Алексеевиче Шаховском, архиепископе Иоанне Сан-Францисском. Я слышал о нем как об очень интересной личности от поэта Евгения Винокурова, с которым дружу. Евгений Михайлович переписывался и даже встречался с вашим братом.

– К сожалению, во мне нет духовного достоинства брата, скончавшегося недавно. Поэтому, наверное, я такая жесткая. Он всех прощал, любил, не видел в людях зла. Приучил себя не видеть. С мальчишеских лет, еще лицеистом, он был очень остроумным, сочинял всякие эпиграммы, веселился, но, став монахом, отказался видеть смешное в жизни. Когда его в свое время навещали писатели из России, я ему говорила, чтобы он не верил всем подряд, чтобы был осторожен. Я ему говорила: «Для меня как для писателя всякий человек – это сено, а для тебя нет». Он на это отвечал: «Я тебе запрещаю так думать, ты должна в людях видеть только хорошее. Я рад им всем, дело не в вере. Может быть, в них что-то колышется, они ищут поддержки».

Я скажу вам, друг мой, ничего в них тогда не колыхалось.

На этот счет у меня нет никаких иллюзий.

В 1924 году брат стал главным редактором журнала «Благонамеренный», одного из лучших эмигрантских журналов. К сожалению, вышло только два номера. Как поэт он был не совсем моего вкуса: казался мудреным, модерным. После пострига первое время он никого не принимал, отошел ото всех, мало писал, отказавшись от искуса изящной поэзии. Снова к поэзии его привел уже не искус, а проповедничество. Стихи его надо принимать как проповеди. Но, насколько мне известно, Иоанн Шаховской (его литературный псевдоним Странник) у вас еще не печатался.

– Извините за такой вопрос: где вы хотите быть похороненной?

– Да что извиняться, я сама об этом думаю. Даже советовалась как-то с Никитой Алексеевичем Струве по этому печально-деликатному вопросу. Вот вы, наверное, побывали на кладбище Сент-Женевьев де Буа, видели, в каком состоянии русские могилы. К примеру, могилу моего мужа вы не найдете. Разрушаются памятники, зарастают могилы, нет списков имен людей, захороненных в разные годы. И дело даже не в каких-то громких именах, хотя, конечно же, святыми для каждого русского навсегда будут могилы писателей, художников, актеров, дело в том, что там покоятся останки воинов: корниловцев, марковцев, дроздовцев, простых людей, отдавших жизни во имя России. Мне так их жалко.

Вы знаете, мне все равно, где я буду лежать, здесь ли, где прошла почти вся моя жизнь, или где-то в другом месте, но придет время, когда из русской эмиграции никого не останется и кладбище придет в полный упадок. Могилы станут для всех чужими. Хорошо бы уже сегодня найти возможность сохранить русские кладбища, маленькие островки России, российской истории. Это было бы приятно и Франции, давшей приют эмигрантам, и России – сегодняшней и будущей, которая бы рано или поздно поняла, что здесь лежат ее дети.

1989–1990

Данный текст является ознакомительным фрагментом.