Глава первая ИЗ ВИТЕБСКА В СМОЛЕНСК

Глава первая

ИЗ ВИТЕБСКА В СМОЛЕНСК

Корни Лабаса уходят в Витебск — откуда же еще появиться на свет в России еврейскому художнику? Впрочем, назвать Александра Лабаса еврейским художником язык не поворачивается. Конечно, гены — великая вещь, но романтика еврейского местечка, воспетая Шагалом, Александру Аркадьевичу была глубоко чужда. Во всяком случае, в его искусстве это никогда не прорывалось. Только во время работы в Еврейском театре он всерьез задумался о своих корнях, ну и потом, в 1937-м, когда оказался на другом конце земли, в Биробиджане. Оформляя в конце двадцатых спектакли в Белорусском ГОСЕТе[4], Лабас случайно попадет в Витебск, куда перенесут премьеру. В последний раз он был на родине своего отца, деда и прадеда в далеком детстве. «После премьеры… я бродил по городу и окрестностям, по берегу Западной Двины, невольно вспоминая рассказы отца, и как будто слышал его скрипку. Все мне казалось сновидением — и крепкие богатые дома, и трущобы бедняков с множеством детей, радостных, несмотря на такую бедность. Мне встречались длиннобородые старики торжественного вида, верующие в своего Бога, который решает, кому жить в роскошном доме, а кому в развалинах. Тихая радость была у всех на лицах. Какими-то завороженными мне казались идущие навстречу люди. В чем же дело? Тут я вспомнил, что был праздничный день. Так вот чем можно объяснить это торжественное небесное спокойствие и таинственную радость на лицах стариков, детей и очень красивых девушек. Сердце щемило от этой вековой бедности и от стойкости и красоты людей».

Главные же воспоминания детства были связаны со Смоленском, в котором Шура Лабас прожил десять лет со дня своего рождения 19 февраля 1900 года, о чем в книге смоленского общественного раввина имеется запись. Хотя Смоленск и не входил в черту оседлости, число жителей иудейского вероисповедания, согласно последней переписи, приближалось в нем к пяти тысячам. Евреи, составлявшие 10 процентов населения старинного города (в котором, заметим, имелись две синагоги, пять хедеров и еврейское начальное училище), почти поголовно были ремесленниками; также смоленские евреи занимались и торговлей лесом, льном и зерном и, разумеется, тем, что обтекаемо именуют «финансовой деятельностью».

Несмотря на действовавшие на протяжении трех веков запреты, евреи, как утверждает «Еврейская энциклопедия», издавна селились в городе на берегу Днепра (еще на исходе XV века, когда город входил в состав Великого княжества Литовского, сбор таможенных пошлин «был отдан на откуп трем евреям»). В 1611 году, после того как Смоленск, считавшийся «ключом московского государства», отошел к Речи Посполитой, король Сигизмунд III особой грамотой запретил «коварным жидам» проживать не только в самом городе, но и его предместьях, дозволив появляться лишь на ярмарках. Не было послаблений и когда Россия одержала победу в русско-польской войне: в 1654 году Смоленск стал русским городом, а находившийся неподалеку Витебск вновь вошел в состав Российской империи только в 1772-м, после первого раздела Польши[5]. Пограничный Витебск входил в десятку самых крупных городов Речи Посполитой, некогда объединявшей Польшу и Литовское княжество. В городе на берегу Западной Двины издавна селились люди разных национальностей, культур и цивилизаций: православные, католики, иудеи, протестанты. Были витеблянами и Лабасы. Обладатели столь редкой фамилии полагают, что «лабасами» (так по сей день русские иногда презрительно именуют литовцев) называли выходцев из Литвы, исповедовавших иудаизм. Другого объяснения пока не нашлось.

У витеблянина Гирша Лабаса было три дочери и два сына. Аарон Айзек (Аркадий) и Вульф (Владимир) окончили Киевский университет Святого Владимира с дипломами дантиста. Старший поселился в Смоленске, а младший, Владимир Григорьевич, в Великих Луках, где о его «золотых руках» еще долго ходили легенды. Братья ушли из жизни в 1942 году: одного расстреляли в Великих Луках фашисты, другой умер от воспаления легких в Москве.

Старший, в отличие от младшего, не любил засиживаться на одном месте. Получив профессию, которая вот уже который век продолжает кормить евреев во всем мире, Аркадий Григорьевич явно тяготился ею. Однако во всех дореволюционных документах, которые удалось обнаружить, он, в ту пору Аарон Гиршович, фигурирует как дантист. Какое другое занятие могло бы позволить вести вполне буржуазный образ жизни: квартира в центре города, гимназия для мальчиков, летом — съемная дача. В советские времена безопаснее было выставлять себя наемным трудящимся, поэтому, указывая в анкетах профессию отца, Александр Лабас на всякий случай добавлял: «собственного кабинета не имел». Был свой кабинет или не был, не столь важно. Важно другое: прозябать в провинции, ковыряясь в чужих зубах, смоленскому мещанину Лабасу было скучно. Красавец-вдовец, высокий, широкоплечий, с залихватскими усами, был личностью увлекающейся и артистичной: рисовал, пробовал себя в журналистике, блестяще играл на скрипке и, пожелай стать музыкантом, вполне мог быть принят солистом в хороший оркестр. Ко всему прочему, Лабас-старший был классическим трудоголиком и, судя по известным нам фактам, не лишен коммерческой жилки, наличие которой считается свойством еврейского характера. Так, в 1907 году дантист Аарон Гиршович Лабас решает издавать «Смоленский Листок Объявлений с подписной платой два рубля в год», на что получает соизволение канцелярии вице-губернатора. В нем он собирается помещать «объявления торговых фирм о продаже имущества и имений, а также о разного рода занятиях, расписания отхода и прихода поездов, приезжающих и убывающих из Смоленска, а также сведения из местной жизни, могущие заинтересовать и принести известную пользу местному населению». Вероятно, тогда Лабасы в очередной раз меняют квартиру и перебираются на главную, Благовещенскую улицу.

«С нашего балкона открывался чудесный вид на Вознесенскую гору и в сторону Днепра и Заднепровья. Это была захватывающая картина: внизу мчался с горы трамвай, извозчики, ломовые лошади». Самым большим счастьем для Шуры Лабаса было сидеть на балконе вместе с отцом и наблюдать за поднимающимися вверх и спускающимися вниз людьми. Получив в начале 1960-х годов, после долгих мытарств по чужим углам, крошечную квартирку в доме на Верхней Масловке, Александр Аркадьевич не столько радовался наличию ванны, пусть даже и сидячей, и большой кухни, сколько балкону с видом на стадион «Динамо». А главным достоинством квартиры в доме на Петровско-Разумовской аллее, которую ему дали за год до смерти, стали не две отдельные комнаты, а лоджия. «Сегодня в своем роде событие в нашей жизни: переехали на новую квартиру, ближе к моей мастерской, почти рядом… большой балкон, где я смогу писать с натуры, и, о чем я мечтал, писать портрет на воздухе, — сделал он запись в ученической тетрадке. — И пейзаж тоже, хотя и небогатый, но мне интересен своим движением — видна жизнь в городском темпе, а это мне очень важно, так как имею теперь возможность наблюдать все в движении». Но такой панорамы, какая открывалась с балкона его смоленского детства, ему больше видеть не довелось.

Смоленск, который он покинул десятилетним мальчиком, отпечатался в его памяти старинным, сказочным городом: базарная площадь с крестьянками в ярких вышитых платьях и цветных стеклянных бусах, длиннобородые старики в лаптях, приехавшие поклониться чудотворной иконе Смоленской Богоматери. С вокзала ведут слона и везут зверей в клетках — это приехал цирк (эти воспоминания оживут в серии «Смоленск моего детства», начатой в конце 1960-х). Главный аттракцион — французская борьба, на арене знаменитый богатырь Иван Поддубный и Иван Заикин. Ну, и зрелище, которое невозможно было забыть: борцы в красной и черной масках и волнительное ожидание окончания схватки, когда побежденный сбросит маску («Мне тогда казалось, что весь Смоленск только этим и жил»). А еще кулачные бои зимой на Днепре: «Наша верхняя сторона дралась с Заднепровьем. Сначала начинали подростки, почти дети, постепенно их сменяли юноши и взрослые, даже пожилые бородатые мужчины. Нам казалось, что нет и не может быть более захватывающего зрелища, чем эти кулачные бои, когда мощным ударом можно было сдвинуть с места целый людской массив, лавину и заставить отступить, бежать, даже не отражая натиска».

Обычно в начале лета Лабасы уезжали на дачу в соседнее Гнездилово, однако в 1910 году переезд не состоялся. Отец увез мальчиков в другой город, а по большому счету — в другую страну, где утром при встрече люди говорили друг другу Lab dien, а днем — Lab rit; братьям Лабасам первое время казалось, что пытаются произнести их фамилию (попади они не в Ригу, а в Вильно, где приветствие звучит несколько иначе — Labas dienas и Labas ritas, — они бы точно услышали свою фамилию). По документам Аарон Айзек Лабас числился ассистентом рижского дантиста Симона Лурье, что давало ему, жителю Российской империи иудейского вероисповедания, возможность проживать в большом городе[6]. Но приехал он вовсе не затем, чтобы работать «по специальности», а чтобы издавать вместе со свояком газету. Рижские власти, ревностно следившие за появлением в городе инородцев, на всякий случай отправили полицейского пристава на Ключевую улицу, 8, где проживал «смоленский мещанин Лабас». Уличить подозреваемого в подаче ложных сведений о своих занятиях не удалось, зато приехавшую в гости к сыну Лею Рони мгновенно выдворили за пределы столицы Лифляндской губернии, отказав старушке-матери в регистрации. Так чем же все-таки занимался в Риге отец нашего героя? Всё говорит о том, что Аркадий Григорьевич намеревался стать соиздателем газеты «Дер Идише Штиме» («Еврейская жизнь»), первой рижской газеты на идише, закрывшейся в конце 1910 года из-за финансовых трудностей. Если это так, то не понятно, где он «трудился» до отъезда из Риги в 1912 году — неужели все-таки ассистировал доктору Лурье? Версия его внука Юлия Лабаса, уверявшего, что в 1954 году он еще застал старожилов, которые помнили газету «Взморье», в которой публиковались заметки деда о театральной и музыкальной жизни, нам больше по душе. В том или ином виде, но журналистско-издательская карьера А. Г. Лабаса началась до революции и в советское время благополучно продолжилась.

Со Смоленском отец и брат расстались без сожаления, а Шура первое время грустил. «Я любил этот город, там я все увидел впервые. Там были первые радости и первая печаль», — запишет он потом. Печаль — это смерть матери, которая умерла молодой. Простудилась в поезде, возвращаясь из Варшавы со свадьбы сестры, воспаление среднего уха дало осложнение, закончившееся воспалением головного мозга. Шура, которому не было и трех лет, мать совсем не помнил, хотя утверждал обратное («Помню врачей с зеркалом на лбу, серые руки мамы и ее голос»). У художников ведь особенная память на ощущения, во всяком случае у Лабаса, которому сюжеты обычно приходили из снов («я мог писать без натуры, на память или просто сочиняя»), чем может похвастаться далеко не каждый художник.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.