Белый день Елизаветград. 1910-е

Белый день

Елизаветград. 1910-е

При всей внешней несхожести детских лет отца и сына меж ними прослеживается явная внутренняя связь. Ощущение счастья в раннем-раннем детстве, а затем всю жизнь – поиски утерянного счастья (то есть ситуативная модель: рай – изгнание из рая – обретение рая через творческий катарсис). Недаром первоначально фильм «Зеркало» предполагалось назвать «Белый, белый день» – как реминисценция из стихотворения Арсения Тарковского о детстве:

Камень лежит у жасмина.

Под этим камнем клад.

Отец стоит на дорожке.

Белый-белый день.

В цвету серебристый тополь,

Центифолия, а за ней —

Вьющиеся розы,

Молочная трава.

Никогда я не был

Счастливей, чем тогда.

Никогда я не был

Счастливей, чем тогда.

Вернуться туда невозможно

И рассказать нельзя,

Как был переполнен блаженством

Этот райский сад.

Арсений Тарковский на склоне жизни размышлял:

Детей надо очень баловать. Я думаю, это главное. У детей должно быть золотое детство. У меня оно было… Может быть, поэтому я так хорошо помню свое детство – ведь главное в мире это память добра. Меня очень любили. Мне на день рождения пекли воздушный пирог… И прятали его в чулан. А я туда однажды пробрался и стал отщипывать корочку по кусочкам. Вошел папа, взял меня на руки и стал приговаривать:

– Это у нас не Арсюша, это зайчик маленький…

…Отец был очень интересный человек. Когда он был в ссылке в Сибири, он вел подробные записи о жизни в этом крае, о людях, о политике – обо всем… Я пытался опубликовать все это, но так и не удалось. В ссылке умерла первая жена отца. Потом он вернулся в Елизаветград, женился на моей матери. И, живя в одном доме, они, а потом и все мы переписывались друг с другом. Шуточные, юмористические и серьезные письма писали друг другу, издавали на даче рукописный журнал. Мама любила больше меня, а отец – старшего, Валю. Но однажды я слышал, как отец сказал маме, что да, мол, Валя и способный, и умный, и очень смелый, но гордость семьи составит вельми – я запомнил это слово – вельми талантливый Арсюшка… А мне было тогда всего шесть лет. Кто его знает, какие бывают прозрения у родителей. Они могут увидеть в детях то, чего никто на свете не видит.

Что такое детство в пыльном уездном городке начала ХХ века? Пони и лимонад в городском саду, первая влюбленность, игры в индейцев, лягушки, запеченные на костре, обещание дяди Саши[38] подарить саблю, гимназия, первые экзамены, безобидные городские сумасшедшие…

Маленький Арсений. Елизаветград. 1911 год

Самое первое воспоминание Арсения – умершая бабушка.

Она лежала в гробу в бархатном лиловом платье. Вошла мама – я помню и то, как она и мы были одеты, – вошла и сказала: – Идите, дети, и встаньте на колени.

Мария Даниловна воспитывала детей по немецкому руководству Фребеля. По нему полагалось до 5 лет водить мальчиков в девочкиных платьях.

Дядя Саша иногда давал мальчику играть свою шашку. Но однажды пришел и сказал:

– Я тебе не дам своей шашки. Ты не мальчик, ты девочка! Арсик обиделся:

– А что же мне делать? Дядя Саша ответил:

– Когда тебе будут мерить очередное платье, ты так надуйся, раздайся, оно расползется по швам, и его перешьют в штанишки.

Так и случилось. Тогда мальчик впервые почувствовал себя взрослым.

Первая влюбенность…

Арсика восхищала белоснежность фартука горничной Кати, а также ее осведомленность во всех житейских вопросах. То, что он не мог спросить у других взрослых, он мог узнать у нее.

Как-то Арсику, тогда уже ученику первого класса гимназии, подарили однотомник Лермонтова с картинками, изданный санкт-петербургским «Товариществом Вольф». Мальчика тогда сильно интересовали ангелы (ему рассказывал о них беглый монах Александрик, которого как-то приютили Тарковские), и первым делом он прочел поэму «Ангел смерти». Там была любовь – смертоносная и не совсем понятная ребенку. Арсений решил поговорить на эту тему с горничной, уважая ее осведомленность во всем.

– Будьте добры, Катя, – сказал он. – Пожалуйста, объясните мне, зачем Ангелу смерти понадобилось влюбляться?

– Влюбляться? – в свою очередь удивилась Катя. – А в кого?

– Он влюбился в простую смертную.

– А сколько ей было лет?

– Кто ее знает! Может, там написано, но я не помню.

– Значит, такой им возраст вышел, – вздохнула Катя. – Есть такие красавицы, такие жгучие красавицы, что просто ужас. Даже ангелы свободно могут в них влюбиться! Которые по-правдешнему любят, у них – или добейся взаимности или умри! Некоторые девушки до того влюбляются, что ходят, как помешанные, даже своих соперниц обливают серной кислотой.

– А зачем?

– Чтобы красоту их испортить. Они хотят в одиночку царствовать над своими возлюбленными. Когда ты вырастешь большой, ты тоже будешь много влюбляться.

– Не буду, – важно сказал юный Арсик, – очень мне нужно!

– Нет, будешь, будешь! – засмеялась Катя. – Я по вихорчику на макушке вижу – он у тебя так закручивается.

После этого разговора семилетний гимназист неотвратимо понял, что должен влюбиться. Зачем? Он хотел, чтобы жизнь открылась ему во всей полноте, включая серную кислоту. И он принялся искать предмет для своей смертоносной любви.

Сначала он влюбился в карточную даму червей. Но она как-то плохо оживала, и любовь завершилась разрывом. Потом он влюбился в мамину приятельницу. Однако она уже была замужем за штабс-капитаном, и когда мама при нем неосторожно поделилась с папой новостью о том, что эта женщина безумно ревнует своего мужа, Арсюша мужественно отверг ее.

Из сада Тарковских была видна деревянная галерея соседнего двухэтажного дома. На эту галерею-балкончик часто выходила девушка. На ней было то белое платье с розовыми цветами и красным воротничком, то синее в белый горошек. Больше из ее внешности поначалу ничего не запомнилось, потому что девушка была видна только наполовину; к тому же к ее балкону нельзя было подойти близко.

В своем поведении мальчик стал подражать рыцарям круглого стола. Он срывал розу, протягивал руку с цветком по направлению к балкону, целовал розу и прятал ее на груди. В ответ девушка посылала воздушный поцелуй, смеясь так громко, что гимназист был недоволен – она могла бы смеяться и потише, и, вообще, смех тут ни при чем.

Однажды девушка крикнула:

– Мальчик, принеси мне цветов! Арсений ответил:

– Мне нельзя выйти, меня не пускают.

Она предложила:

– Я привяжу к нитке камешек и брошу его через забор. Ты привяжешь букет к нитке, а я втяну его на балкон.

Арсений согласился, и через несколько минут девушка нюхала его букет, жестами выражая свою благодарность.

Каждое утро он посылал таким способом букеты предмету своей любви, пока почти полностью не опустошил в родительском саду грядки с розами. Наконец он решился написать девушке письмо. Как ее зовут, Арсений не знал, и пришлось окрестить ее заново.

Прекрасная Эскларимонда! Я вас люблю. Читали ли вы «Ангела смерти»? Я учусь в первом классе гимназии Крыжановского. Каких цветов вы хотите, чтобы я вам нарвал? Если вы вправду меня любите, когда прочтете письмо, выйдите на балкон и кивните мне головой три раза. У нас есть собака Дик, мы с Валей нашли ее в подвале. Я сегодня вышел в сад, хоть мама мне не позволила, но она ушла. Мама мне намазала шею йодом, потому что я кашлял. Ученик первого класса Тарковский Арсений.

Письмо он привязал к букету, и оно попало по назначению, в лилейные руки девушки. Она скрылась на минуту, потом выбежала с какой-то другой девушкой, показала ей на мальчика пальцем, и они, заливаясь хохотом, убежали в дом. Это смутило его, однако спустя еще минуту девушка появилась одна и три раза кивнула Арсению головой. Он был вне себя от счастья.

Целую неделю потом Арсений находился в блаженной эйфории и уже подумывал о том, как устроить тайное свидание с дамой своего сердца, как вдруг она исчезла. Она перестала появляться на балконе, да и весь соседский двор опустел.

Арсений совершенно пал духом, считая это со стороны девушки черным предательством.

У города были свои чудеса. И одно из них – волшебное и прекрасное, манящее и недоступное – кафешантан «Колизей». Оно стояло на бульваре – прямо против городской думы. Здание было построено иждивением купца 2-й гильдии Чегодаева, рыжебородого великана, одевавшегося, как граф Толстой на литографических картинках.

Архитектура кафешантана была проста – за принцип устроения зодчий взял круг с луночками. Круг – небольшой зал в два яруса, на хорах музыканты; луночки – отдельные кабинеты, в них нужно было входить через хоры.

Внизу стояли столики, вокруг них расставлялись стулья, крахмальные скатерти с треском ложились на белый мрамор столешниц. Появлялись посетители, лакеи разбегались по паркету, как конькобежцы, на эстраду выплывала местная знаменитость – толстушка Катиш. Музыканты производили согласный экивок счетом на три четверти, и Катиш разом преображалась. В движеньях появлялась завидная легкость, черный кружевной подол декольтированного платья взвивался с шумом туго бьющей струи шампанского, сияя бездной блесток и стекляруса.

Катиш вскидывала ножки, и ее панталоны с взбитыми сливками кружев появлялись на миг, достаточный для того, чтобы Савва Чегодаев успел впасть в экстаз. Он дергал себя за бороду и вскрикивал:

– Наддай, Катиш!

А Катиш пела, кружась в вальсе, своим пухлым голосом:

Туров пять

Проплясать,

Отдохнуть,

Покурить,

Полежать,

Поболтать,

А потом – все опять!

Что тут начинало твориться! Публика выла, Катиш много раз выбегала на аплодисменты, приседала, улыбалась, облизывала губы своим кошачьим язычком, делала ямочки на щеках, поднимала нарисованные брови, благодарно восклицая: «Месье, месье!», и спрыгивала с эстрады к Чегодаеву. Он угощал Катиш шампанским и устрицами.

Разумеется, гимназисты в кафешантан не допускались, но Арсению повезло. Однажды он попал туда, разыскивая доктора Михалевича, близкого товарища отца. Случилось так, что заболел Валя, прислуги не было дома, и Арсений был послан родителями на поиски врача. От горничной Михалевича он узнал, что доктор отправился в «Колизей», и помчался на бульвар. Швейцар долго не пускал мальчика («Не поло-жено-с!»), но, разжалобленный его несчастным видом и красными глазами, цикнул:

– Только единым духом, господин гимназист!

Арсений попал внутрь как раз в ту минуту, когда выступала Катиш. Он увидел ее оглушительный триумф, и сердце гимназиста было покорено. Померкли все детские влюбленности перед шикарной, загадочной, ослепительной Катиш…

Потом они с доктором долго ждали извозчика. Афанасий Иванович что-то говорил, но мальчик почти не слышал его, как будто он был на облаке, а доктор – далеко внизу.

Что это было – мираж, видение? Нет, это была другая жизнь, она прошла сквозь его жизнь, как игла сквозь ткань, и за иглой тянулась нить, но нить потом оборвалась, и ткань сомкнулась, как смыкается вода над упавшим камнем.

Еще одно сильнейшее детское впечатление – мадам Харитонова.

Впервые Арсений увидел ее в жаркий, июльский день на Верхнедонской улице. Она шла в рваной каракулевой шубке и черной бархатной шапочке с крепом. В одной руке была бисерная сумочка, в другой грязный платочек. У нее была мелкая и плавная походка, глаза опущены, она улыбалась смущенно и любезно, по бледным шелковистым щекам стекал пот. За ней бежали мальчишки, на которых она не обращала внимания. Но вот один из них крикнул, дернув ее за полы шубки:

– Спойте, мадам Харитонова! Спойте!

И она остановилась и, не переставая улыбаться, начала петь низким и дребезжащим голоском: «Если красавица ножки раздвинет, тот не мужчина, кто.» Когда она закончила песню, состоявшую из куплетов, один неприличнее другого, мальчишки прокричали ей:

– Спасибо, мадам Харитонова!

И она, сделав глубокий реверанс, ответила: —Пожалуйста, милые дети.

И пошла дальше своей дробной и плавной походкой.

– Огонь! Огонь! – неожиданно крикнул ей вслед мальчишка постарше остальных. И она взвизгнула и в паническом ужасе побежала прочь.

Удивленный Арсений подошел к мальчишкам и спросил:

– А кто это?

И мальчишки, смеясь, ответили:

– Это мадам Харитонова, она сумасшедшая.

Мы упомянули домашнего врача Тарковских – доктора Михалевича. Судя по воспоминаниям Арсения Тарковского, это был замечательный человек, классический «чеховский» интеллигент.

С Афанасием Ивановичем Михалевичем Александр Карлович Тарковский дружил много лет. В молодости они участвовали в революционно-просветительской деятельности, вступили в «Народную волю», были арестованы и вместе попали на судебную скамью по делу украинских социалистов. Ссылку также отбывали вместе – в Тунке.

Арсений Тарковский вспоминал о Михалевиче:

В мое время он был сед той сединой, которая не оставляет ни на голове, ни в бороде, ни в усах ни одного темного волоса; роста был высокого, голубоглаз, – глаза его были добры до лучеиспускания. Волосы делились пробором слева. Летом он ходил в белой широкополой кавказской шляпе, чесучевом пиджаке, с палкой. Он был врач. Он лечил меня в детстве. От него пахло чистотой, немножко лекарствами, белой булкой.

Я много болел и мне прописывали много лекарств. Он отменял их все и лечил меня чем-то вкусным, на сиропах. Ничего, я выжил.

Отец рассказывал, что в Тунке, где они жили вместе, он будил его по ночам:

– Александр Карлович, вы спите?

– Сплю.

– Ну, спите, спите.

Еще он любил, также по ночам, играть на скрипке и петь псалмы, вероятно потому, что в юности учился в духовной семинарии.

Афанасий Иванович был сковородист.[39] Он почитал память старчика Григория, но религиозен, во всяком случае, слишком явно религиозен не был. А может быть, и был, но не в большей мере, чем другие наши знакомые.

Он был несчастен в личной судьбе. Это касается его детей; жену он очень любил, как и она его. Он женился в ссылке на крестьянке, воспитал ее, обучил грамоте. Она была очень умна, у нее глаза, казалось, видели тебя насквозь.

Дети его – несколько человек, все мальчики – умирали один за другим: один отравился нечаянно мышиным ядом мышьяком, другой застрелился уже взрослым, третий и четвертый тоже умерли как-то вроде этих. Остался в живых только один сын, который был военным моряком. Он не любил и не уважал Афанасия Ивановича, и когда при Афанасии Ивановиче упоминали об этом его сыне, он отмалчивался и хмурился.

Однажды кто-то, уже после смерти отца, прибежал к нам и сказал, что Афанасий Иванович умер. Мы с мамой достали цветов, плача, побежали к нему и… встретили его на улице: он был жив и шел к нам. То-то радость была! Помню, как весело он смеялся, как был растроган тем, что мы с мамой так огорчились, прослышав, что он якобы скончался.

Афанасий Иванович очень любил отца и перенес эту любовь и на меня. Он один не смеялся над тогдашними моими – впрочем, довольно-таки дикими стихами, выслушивал их внимательно, обсуждал их и читал мне стихи Григория Сковороды, которые я до сих пор помню: «Всякому городку нрав и права…» Я утешался тем, что мама и другие домашние смеялись не только над моими стихами, но и над стихами Сковороды, которые я так люблю и которые так хороши.[40] Тогда я был подражателем Сологуба, Северянина, Хлебникова, Крученых и, верно, еще кого-нибудь сразу. Писал я стихи такие чудовищные, что и теперь не могу вспомнить их без чувства мучительного стыда, хоть мне и жаль, что я их сжег.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.