Глава XVII Усадьба, выздоровление, пропаганда
Глава XVII
Усадьба, выздоровление, пропаганда
Белые стены высоких покоев родовой усадьбы[102] семейства Сава были увешаны портретами и фотографиями. Старинные картины изображали сцены на балу и на охоте, с портретов смотрели бородатые мужи в национальных костюмах и суровые матроны. А на современных снимках были запечатлены самые младшие члены славного рода. На одном из них я увидел смешную Дануту, всю в веснушках, с торжественным, соответственно случаю, видом — фотография была выпускная. Я увлекся осмотром семейной галереи, но тут получил выговор от Дануты за невежливое поведение.
— Видишь, мама, — сказала она, напирая на слово «мама», чтобы обратить мое внимание на то, что в комнате уже находится эта моя «родственница» собственной персоной, — видишь, какие дурные манеры кузен привез нам из города. Он целую вечность не видел свою тетушку, и вот она входит, а он и не думает с ней поздороваться и вместо этого рассматривает портреты, будто это такая уж невидаль.
Насмешка подействовала. Я смешался и не знал, за что извиняться в первую очередь: за нескромное любопытство или за пренебрежительное отношение к «тетушке», которую видел первый раз в жизни. Это была женщина лет шестидесяти, полная, с необыкновенно свежим, молодым лицом, красивыми светло-каштановыми волосами и карими глазами. Я пробормотал что-то маловразумительное, она ответила улыбкой.
— Он, должно быть, язык проглотил, — сказала Данута матери.
— Оставь бедного мальчика в покое, — заступилась «тетушка» и подошла ко мне.
Она снова ободряюще улыбнулась и сказала нежным мелодичным голосом:
— Не обращайте внимания на Дануту. Она любит ставить людей в неловкое положение. Не стесняйтесь, чувствуйте себя как дома. Данута сказала мне, что вы теперь наш родственник, ее кузен. Я рада помочь вам, хотя, честно говоря, жизнь стала странной, слишком странной для меня. Я привыкла считать родней тех, с кем меня связывают узы крови, а не веление моей дочери. Но, видно, это устаревшие взгляды.
— Вы очень добры, — ответил я. — Надеюсь, я не буду вам в тягость.
— Ничуть. Бедный мальчик, вы такой худой и бледный. Но это дело поправимое. Сядьте, отдохните, а потом, когда перекусите и попьете холодного молока, вы нам расскажете, что нового в Кракове.
— Спасибо, — сказал я. — С удовольствием выпью холодного молока. Сегодня жарко, а я, как видите, одет не по погоде. Надеюсь, у вас тут все в порядке.
«Тетушка» помрачнела:
— Увы, нет. Немцы не ангелы, а мой любимый сын Люциан…
— Мама, не надо! — остановила ее Данута.
Первые три недели моего пребывания в этом чудесном доме я занимался почти исключительно восстановлением здоровья. Лежал, читал, прохаживался по залу со скрипучими половицами, украшенному букетами цветов, болтал со слугами или разглядывал портреты, с которыми совсем сроднился.
Всех обитателей дома, от матери Дануты до кухарок, объединяла какая-то удивительная атмосфера взаимной привязанности и доверия. Сначала я думал, что это объясняется добротой, деликатностью и покладистым характером обеих хозяек. Но потом стал все больше склоняться к тому, что причина в чем-то другом, чего я пока не понимаю. Меня стала раздражать манера домочадцев многозначительно переглядываться, когда им казалось, что я этого не вижу, или резко обрывать беседу при моем появлении. Казалось, все в доме связаны общей тайной, в которую меня, постороннего, не посвящали.
Иногда по ночам мне чудилось, что кто-то стучит в окна, выходящие в сад за домом, слышались невнятные голоса. Долгое время я принимал это за плод разгоряченного, болезненно обостренного воображения. Но однажды ночью мне не спалось, я сидел у окна своей комнаты. И вдруг увидел, что по саду гуляют двое: девушка, в которой я узнал Дануту, и молодой человек. Я не придал этому значения, но утром за завтраком шутливо сказал Дануте:
— Романтические прогулки — приятное развлечение, но не стоит гулять так поздно ночью. Вы промочите ноги, простудитесь, а насморк плохо сочетается с возвышенными чувствами.
У Дануты вытянулось лицо. Она сверкнула на меня глазами и холодно сказала:
— По какому праву ты за мной шпионишь? — И с чисто женской нелогичностью прибавила: — Впрочем, этой ночью я никуда не выходила. У тебя галлюцинации, кузен.
Это задело меня, и я возразил:
— Ты вольна делать что хочешь и гулять с кем хочешь. Но не надо говорить, что я слепой. Я пошутил, а ты злишься…
— Прости. Мне что-то сегодня нездоровится. Но ты ошибся. Я всю ночь была дома.
Я пожал плечами и не стал спорить. Может, у Дануты завязывается роман и она не хочет, чтобы об этом знали, — что ж, ее дело.
На следующей неделе мне было не до тайн — пришло время действовать. Откладывать осмотр имения, который должен был убедить всех в округе, что я действительно агроном, не имело смысла. Нужно было следовать статьям моей легенды, чтобы как можно скорее встретиться с давешним офицером-связным и сократить срок обязательного карантина.
От одной мысли о том, что мне придется инспектировать имение, меня бросало в дрожь. В естествознании, ботанике, зоологии я полный профан. В школе я долго корпел над учебниками, чтобы хоть как-то сдавать эти предметы. Поэтому, чтобы выдать себя за агронома из Кракова, мне нужно было замаскировать свое невежество.
Мы с Данутой решили выработать план кампании. Долго совещались и наконец устроили генеральную репетицию. Данута водила меня по тем местам, куда я должен был направиться на следующий день, и подсказывала, где и какие замечания мне следовало высказывать.
— Ну, — спросила она, — потянешь теперь на агронома?
— Откровенно говоря, — неуверенно ответил я, — моя память плохо приспособлена для сельскохозяйственной премудрости. Я могу запутаться и лепить замечания некстати. Вот, например, я помню, что должен сказать про капустные посадки, но вдруг начну свою речь перед грядками помидоров?
— Хм… — растерялась Данута, — это действительно проблема. Но мы не сдадимся. Непреодолимых трудностей не бывает.
— Обожаю трудности, — подхватил я, — и предлагаю вот что.
Я вооружился карандашом, блокнотом и, не слушая насмешек и возражений Дануты, потащил ее в сад.
День был ясный и теплый, сад так и сиял под солнцем. А груши и липы, растущие вокруг дома, давали густую тень. Мы сели на скамейку под деревом. Нам было хорошо и весело.
— Прежде чем перейти к поездкам, я хотел попросить у тебя прощения за то, что наболтал тогда, за столом… Я не имел в виду…
Данута слегка смутилась и не дала мне договорить:
— Ладно, пустяки. Не будем об этом. Лучше скажи, что за гениальный метод ты придумал?
Я встал перед ней, как профессор перед аудиторией, и начал объяснять:
— Каждый раз, когда перед нами стоит задача, которая представляется невыполнимой, нужно как следует уяснить, какими силами и средствами мы все-таки располагаем. Да, в растениях я не разбираюсь, это факт. Зато много знаю о том, как организовать разведку и не провалить дело. Поэтому предлагаю пронумеровать все замечания, которые ты мне вдолбила, и расставить номера в блокноте. Напротив каждой грядки на плане я поставлю в особой графе нужный номер и сегодня вечером заучу все замечания в указанном порядке. Как тебе моя идея?
— Гениально!
Первая поездка прошла безукоризненно. Я с важным видом расхаживал по полям, время от времени небрежно бросая: «Посевы в этом году неважные. Но расположение грядок мне нравится» — или еще что-нибудь в том же духе. Иногда снисходительно хвалил того или другого работника или крестьянских девушек, обрабатывавших грядки:
— Неплохо, неплохо! Жаль только, над вами нет мужчины-бригадира. Не хватает мужского руководства.
Сказав это, я покосился на Дануту. Она пылала негодованием! Кажется, я перестарался.
Мы вернулись домой, гордые успешным дебютом. Перед крыльцом Данута тронула меня за плечо и неожиданно серьезно сказала:
— Погоди, Витольд, я хочу с тобой поговорить. Пойдем сядем на скамейку.
Я хотел пошутить, но сдержался. Мы дошли до скамейки и сели. Данута посмотрела по сторонам, чтобы убедиться, что поблизости никого нет, и только тогда заговорила:
— В ту ночь из окна ты действительно видел в саду меня, но подумал не то. Я была с одним человеком из Сопротивления, которого ты должен знать. Просто мы думали, что ты еще недостаточно окреп и не сможешь работать в полную силу. Сегодня ночью он придет опять. Точно не знаю, в котором часу, но прошу тебя, не ложись до его прихода.
Она встала, а я словно прирос к месту.
— Пошли, кузен, — засмеялась она. — Ужин остынет. Я такая голодная, что съела бы целую лошадь.
Не давая мне забросать ее вопросами, она взяла меня под руку и повлекла к дому.
Я дожидался Данутиного гостя с нетерпением и легкой тревогой. После такого долгого перерыва в работе я уже начал чувствовать себя бесполезным и опасался, не растерял ли всех своих подпольных навыков.
Ужин прошел в напряженной тишине. Нам с Данутой на этот раз не хотелось подкалывать друг друга. После чая она сослалась на головную боль и ушла к себе. Я еще немного поболтал с «тетушкой», а потом тоже поднялся в свою комнату, сел в кресло у окна и открыл книгу. Но я так устал после утомительной прогулки по жаре и постоянного напряжения, что меня очень быстро сморил сон.
Было около полуночи, когда кто-то коснулся моего плеча, — я открыл глаза и резко обернулся. У меня за спиной стояла Данута.
— Просыпайся, Витольд! — прошептала она. — Он ждет в саду. Спускайся минут через десять.
Она улыбнулась и ушла.
Видимо, им надо было сначала поговорить без меня. Выждав десять минут, я на цыпочках спустился по лестнице и вышел в сад. В темноте ничего не было видно. Вдруг я услышал голоса: Данута разговаривала с кем-то, чей голос тоже показался мне знакомым. Это был мужчина, но я его не узнавал. Данута плакала. Жаловалась, что нет денег, что немцы забирают все, что они выращивают… А самое невыносимое то, что ей все время страшно за него. Я не верил своим ушам: она всегда казалась такой веселой, жизнерадостной, уверенной в себе. Мужчина старался ее успокоить.
Я подошел поближе и с удивлением узнал в загадочном незнакомце связного, который приходил в сарай, где я прятался после побега. Он нисколько не изменился — тот же молодой, элегантный, воспитанный офицер. Он повернулся ко мне с радушной улыбкой:
— Как дела, Витольд? Данута хорошо за тобой смотрит? Если что, разрешаю тебе всыпать ей как следует.
Я отвечал, что Данута злая, жестокая девчонка, но я стоически терплю все муки. И похвалил офицера за умение так здорово «растворяться в пейзаже» — я еле его разглядел.
«Растворяться в пейзаже» значило на языке подпольщиков сливаться с окружающей обстановкой до полной невидимости. Это считалось особым талантом.
— Благодарю за любезность, — ответил он. Похвала польстила, но и несколько смутила его. — Но я пришел обсудить твои дела, а не мои достоинства. Принеси нам молока и что-нибудь поесть, — сказал он Дануте. — Я проголодался. И кроме того, нам с Витольдом надо поговорить.
Данута молча ушла. Кто этот человек: ее муж или жених? Но спросить я не решился.
Офицер растянулся на траве и вздохнул так, словно очень устал.
— Вот что я хочу тебе сказать, Витольд, — начал он. — Ты тут в доме все время наедине с Данутой. Сам видишь, она порядочная девушка…
— Зачем ты мне это говоришь? — Я в самом деле ничего не понимал.
— Ладно, не важно, — засмеялся он. — Просто сужу по себе и не вижу, почему ты в этом смысле должен быть не таким, как я.
Я попытался отшутиться:
— Но раз ты сам признаешься, что не пропустишь ни одной юбки, какое тебе дело до Дануты? Она, что ли, твоя жена?
— Нет, сестра.
Я онемел. Значит, это Люциан, тот самый брат, о котором Данута не разрешала матери упоминать.
Прежде чем я успел что-то ответить, пришла Данута и принесла молоко и еду.
— Что ж ты, сестренка, забыла о своих светских обязанностях, — весело обратился к ней мой чудной собеседник. — Мне пришлось самому представиться Витольду. Теперь ситуация прояснилась. — Он отхлебнул молока. — Но давайте поговорим о деле. Как твое здоровье, Витольд?
— Намного лучше. Я, безусловно, в состоянии работать и просто теряю время даром. Никакой опасности больше нет. Гестапо вроде бы давно перестало меня искать. В любом случае я так изменился внешне, что никто меня и не узнает.
Люциан посмотрел на меня и спросил со всей прямотой и искренностью, которая так располагала к нему людей:
— Что именно ты хотел бы делать?
Я подумал и ответил:
— Учитывая, с одной стороны, мое пока еще слабое здоровье, с другой — практический опыт в журналистике, думаю, я мог бы заниматься пропагандой.
Я говорил без особой убежденности, потому что мне не очень-то хотелось заниматься таким делом. Вранье, коварство, клевета мне не по вкусу, но поскольку таким способом можно нанести большой ущерб врагу, я был готов отбросить щепетильность.
Люциан словно читал мои мысли:
— Кажется, тебя не очень прельщает пропаганда? Ты получишь ответ через несколько дней.
На этом мы расстались.
Проходил день за днем, а Люциан не появлялся. Я изнывал от нетерпения, нервно расхаживал по дому. Шутки Дануты меня только раздражали, я огрызался в ответ. Но однажды вечером, когда я, мрачный, сидел вместе с ней в гостиной, кто-то бросил камушек в стекло. Мы подбежали к окну. Данута стала ругать брата за то, что он пришел так рано, а я терпеливо ждал.
— Не беспокойся, милая. Ведь до сих пор я не попался, правда?
Она разрыдалась:
— Какой же ты упрямый и легкомысленный! Ни о нас, ни о себе самом не думаешь! Что с нами будет, если тебя схватят?
Глаза у нее стали огромными, как у испуганной лани, и она выбежала из комнаты. Люциану было не по себе.
— Ее убивает эта жизнь, — сказал он в порыве откровенности. — Она такая ранимая, а приходится все время притворяться, скрывать свои чувства. Боюсь, это подорвет ее здоровье. Заботься о ней, Витольд!
— Постараюсь, Люциан.
Он вздохнул и тряхнул головой. И тут же заговорил другим, деловым, отстраненным тоном:
— Руководство одобрило твое желание работать в секторе пропаганды. Составь список того, что тебе нужно, и как можно скорее приступай к работе. Пойдем в другую комнату. Я передам тебе инструкции.
Мы поднялись ко мне и обсудили детали моей будущей работы. Под конец он молча посмотрел на меня долгим взглядом и улыбнулся:
— Желаю удачи, Витольд. Уверен, ты сумеешь попортить немцам кровь.
Улыбка только подчеркнула, до чего он измотан.
— Постараюсь, — ответил я. — А ты смотри будь осторожен.
Вошла Данута. Глаза ее покраснели, но выражение лица было спокойным. Видно, она решила разрядить обстановку:
— Знаешь, братец, я пересчитала столовое серебро. Собственно, и считать-то уже почти нечего. — Она погрозила Люциану пальцем. — Конечно, здорово, что ты научился забираться в дом бесшумно, как вор, но не стоит настолько входить в роль. А то скоро не будет никакой разницы между тобой и немцами.
Люциан с притворным возмущением обратился ко мне:
— Видишь, Витольд, как со мной обращаются в моем собственном доме! Родная сестра напраслину возводит. Не знает, какую бы еще гадость про меня придумать. Я пошел, а не то она совсем меня опозорит. Пока!
Он чмокнул сестру в щеку, дружески хлопнул меня по плечу и ушел. Мы видели, как он добежал по саду до ограды и ловко перемахнул через нее.
На следующий день я после долгого вынужденного безделья с величайшим рвением взялся за новую работу. Попросил Дануту раздобыть мне телефонные и коммерческие справочники, все, какие можно, газеты и другую печатную продукцию.
Данута сбилась с ног, выполняя мое поручение, а когда выдалась минутка передышки, попросила объяснений:
— Не сочти меня слишком любопытной, кузен, но раз уж я ношусь как сумасшедшая по всей округе, мне бы хотелось знать, чего ради.
— Дитя мое! — с воодушевлением ответил я. Меня распирало от радости, что я опять могу что-то делать. — Вскоре на твоих глазах родится бессмертное произведение! Сейчас я приступлю к сочинению шедевра эпистолярного жанра. Такие письма получат все подданные рейха, которые носят польские фамилии. Во всяком случае, мы постараемся, чтоб получили. Мы напомним им всем, что хоть они и числятся гражданами Германии, в их жилах по-прежнему течет польская кровь.
Данута перебила меня:
— Успокойся, Витольд! Не надо горячиться. Если ты будешь так кричать, то не понадобится отправлять никаких писем. Тебя и так услышат все жители Третьего рейха, в том числе гестапо!
До меня дошло, что я уж слишком распалился, и я понизил голос:
— Кроме того, я призову этих поляков вспомнить историю своей страны. Приведу примеры самых страшных зверств гестапо и постараюсь убедить, что, несмотря на варварские, безжалостные методы нацистов, они все равно проиграют эту войну.
— А кому и куда ты разошлешь этот шедевр?
— Мы прочешем все справочники, отберем фамилии, звучащие на польский лад, и составим свой собственный список. Потом передадим его и копии письма ячейкам Сопротивления, которые работают на территориях, присоединенных к рейху. Они размножат письмо в тысячах экземпляров и разошлют тем, кто значится в списке.
— Так просто! — с издевкой воскликнула Данута. — А как эти твои письма дойдут до адресатов? На крыльях мечты? Или с почтовыми голубями?
— Ни то, ни другое. Гораздо проще использовать те средства, которые предоставляют нам немецкие власти. Поскольку нацисты считают, что присоединенные к рейху области Польши теперь составляют неотъемлемую часть Германии, нам останется только надписать адреса на конвертах, наклеить марки и отнести письма на почту. Внутри рейха почтовой цензуры практически нет.
Несколько дней мы с Данутой трудились без передышки, пока не доделали все до конца. Люциан в свой очередной приход был очень доволен и похвалил нас. Но что-то, казалось, омрачало его радость. В конце концов я оборвал свой отчет и сказал:
— Ты еле слушаешь, Люциан. Мысли у тебя заняты чем-то другим, более важным. Скажи, если можешь, в чем дело?
— Ты знаешь Булле? — вопросом на вопрос ответил он.
— Фамилия вроде бы знакомая, но кто это такой, не знаю.
— Не знаешь, кто такой Булле? — вмешалась Данута. — Как ты мог ничего о нем не слышать! Эту тварь знает вся округа! Мерзкая свинья…
— Тише, Данута. Откуда ему знать? Ты взъелась на Витольда, как будто он отвечает за Булле.
Он повернулся ко мне — я заметил, что лицо его исказилось от отвращения.
— Булле — фольксдойче. — Он произнес это слово сквозь зубы, словно страшное грязное ругательство, и, презрительно скривившись, закурил. — Один из худших.
Термин «фольксдойче» был необходим нацистам для реализации расовой доктрины, в Польше оккупанты преследовали двоякую цель: денационализировать страну и унизить поляков. Поначалу речь шла только о польских немцах, живущих в той трети страны, которая, по словам гауляйтера Форстера[103], «испокон веков была немецкой, пока поляки не полонизировали их, действуя силой и страхом». На этой территории насаждалась исключительно немецкая культура, немецкий язык, работали исключительно немецкие школы и учреждения. Был издан указ, согласно которому тут имели право остаться только те, кто говорит по-немецки, посылает своих детей в немецкие школы и так или иначе служит Vaterland[104].
Большая часть проживавших в Польше до начала войны немцев поспешили обзавестись документами, доказывавшими немецкое происхождение, и получить статус рейхсдойче. Подавляющее большинство польского населения решительно отказались воспользоваться «великолепной возможностью выразить свою солидарность с рейхом». Они продолжали говорить по-польски и не спешили изучать немецкий. Нацисты, видя, что их великодушное предложение не пользуется спросом, решили сделать некоторые уступки. Каждый, у кого в роду была хоть капля немецкой крови, мог, обратившись в нацистские службы по расовым вопросам, получить такой же, как у немцев, пищевой рацион и различные привилегии, а после войны претендовать на немецкое гражданство. Но и этим соблазнительным предложением, к разочарованию оккупантов, воспользовалась лишь жалкая горстка поляков. Они-то и назывались фольксдойче. Нацисты прилагали все усилия, чтобы увеличить их количество, даже готовы были вовсе пренебречь чистотой расы. Перспектива стать немцами и возможность уже сегодня практически даром получить немалые блага в виде особого продуктового пайка или права на получение швейных изделий была теперь доступна почти для всех. Однако изменников, прельстившихся всеми этими поблажками, пайками и сладкими речами, все равно нашлось очень мало.
Фольксдойче были окружены всеобщим презрением. Их считали или предателями, или ничтожествами. Разумеется, я разделял эти чувства. И все же отношение Люциана к этому Булле удивило меня. Реплика Дануты могла объясняться ее пылким темпераментом. Было, однако, ясно, что и Люциан так же люто его ненавидит, но не дает воли эмоциям, следуя неукоснительному правилу подпольщиков всегда держать себя в руках, — иначе им бы очень быстро пришел конец.
— Почему ты так его ненавидишь? Чем этот подонок хуже других таких же?
Люциан уже справился с собой и ответил спокойно и рассудительно:
— Одного презрения недостаточно, чтобы обезвредить фольксдойче. Да, многих остановит общественное осуждение и то, что от них отвернулись соседи. Но некоторым на это плевать. И они по-настоящему опасны. Против них нужны более энергичные меры. Булле из их числа.
Данута сжала кулаки, лицо ее перекосилось от гнева.
— Эту гадину нужно казнить, — сказала она. — Булле не просто фольксдойче. И даже не просто предатель. Он всюду шныряет, спаивает крестьян, развязывает им языки, запудривает им мозги новинками мерзкой нацистской пропаганды и склоняет их сотрудничать с немцами. Все знают, что он доносит в гестапо на наших товарищей…
Люциан оборвал сестру:
— У нас нет никаких доказательств.
— Доказательства, доказательства! — Данута воздела руки к небу. — Какие тебе нужны доказательства? Хочешь, чтоб он собственной рукой написал и вручил тебе свое признание? Не будь наивным, братец!
— Нам нужны доказательства. Мы не имеем права действовать как нацисты и казнить людей, чья вина не доказана. Рано или поздно Булле себя выдаст. Когда это произойдет, мы им и займемся.
Дануту такой ответ не устраивал, но брат не дал ей возразить, сменив тему разговора:
— Так вот, Витольд, идея с письмом была отличная, и ты блестяще ее осуществил, а что дальше? У тебя есть еще какой-нибудь план?
— Есть. Это, конечно, совпадение, но я тоже размышлял о фольксдойче. Я бы хотел кое-что предпринять и позаботиться о том, чтобы они получили по заслугам.
У Дануты глаза заблестели от радости.
— Вот уж тут я помогу тебе с величайшим удовольствием! Но что именно ты собираешься делать?
За меня ответил Люциан:
— Думаю, Витольд хочет использовать метод записи в добровольцы. Я угадал?
— Угадал. Этот метод был успешно применен в Германии и кое-где в Польше. Можно попробовать и здесь сделать то же самое.
И снова закипела работа. Данута усердно мне помогала. Ей было поручено собрать и сверить списки фольксдойче, я же пустил в ход все свои литературные способности и выступил в новом жанре.
На этот раз я писал не воззвания к польскому народу, призывающие к сопротивлению, а письма нацистским властям, в которых выражалось горячее желание сотрудничать с ними. Каждое письмо было подписано именем какого-нибудь фольксдойче. Чтобы хитрость не раскрылась, послания должны были отличаться друг от друга. Вариантов было много, но центральный тезис один, подходящий для всех нацистских неофитов:
Фюрер пробудил во мне сознание причастности к германскому народу, поэтому обращаюсь к Вам со следующим прошением. В настоящее время я служу великому рейху в качестве земледельца (торговца, полицейского и т. д.). Но не могу больше оставаться пассивным свидетелем того, как мои героические немецкие братья приносят себя в жертву. Я хочу лично участвовать в действиях славной немецкой армии и настоящим письмом изъявляю просьбу удостоить меня чести быть зачисленным в ряды вермахта. Для меня будет огромным счастьем служить в Вашей армии. Надеюсь, мои патриотические чувства будут в ближайшее время вознаграждены приемом в воинскую часть и отправкой на фронт…
Это и был метод «записи в добровольцы». Такие прошения отправлялись в оккупационные органы власти от имени фольксдойче. Для вящего правдоподобия мы старались не повторяться. Письма различались по стилю, деталям, адресам получателей, но суть была одна: новообращенный нацист приносил самого себя в дар своим «господам».
Когда Данута, с такой радостью одобрившая мою затею, прочитала первое письмо, восторга у нее сразу поубавилось. Потрясенная до глубины души, она смотрела на меня с необычной серьезностью. Я понимал: при всей своей ненависти к гнусным предателям из числа фольксдойче, при всем презрении к их подлости, она считала, что проделывать с ними такой трюк слишком жестоко.
— Я знаю, что творится у тебя в душе, Данута, — сказал я ей. — Ты думаешь, что мы не должны опускаться до таких методов. Но надо исходить из реального положения вещей и учитывать, сколько вреда могут принести нам эти люди. Только с помощью подобных приемов мы можем расстроить планы нацистов. Иначе у нас ни малейших шансов победить… Кроме того, это приказ.
Данута успокоилась и насмешливо перебила меня:
— Когда ты только приехал, Витольд, то из тебя за день двух слов было не вытащить. Всего месяц на свежем воздухе — и пожалуйста, такое красноречие! А через два, глядишь, будешь произносить длинные речи не хуже самих нацистов.
Вызвавшись заняться пропагандистской работой, я не ожидал, что она примет такой размах. Я еще не совсем поправился, а несложные проекты, за которые я взялся, разрослись до такой степени, что требовали немалых сил. Изначально мы хотели только оздоровить обстановку в стране: поддержать моральный дух польского населения и наказать предателей и трусов.
Но каждая идея порождала другие, которыми нельзя было пренебречь без ущерба для общего дела. Таким образом, с согласия и при помощи руководства Сопротивления, я с головой погрузился сначала в сочинение бесчисленных писем и памфлетов, а потом и в издание газет и прочей периодики. На мне лежала ответственность за составление пропагандистских текстов самого разного характера. Это был опыт нелегкой, но увлекательной политической и литературной работы. Приходилось тщательно подбирать каждое слово — ведь документы должны были выглядеть так, будто они исходят от всевозможных тайных немецких организаций: либеральных, социалистических, католических, коммунистических и даже нацистских. Таков был главный технический принцип нашей агитации: все наши памфлеты, прокламации и даже агитационные листки распространялись от имени какого-либо фиктивного сообщества, защищавшего то католическую этику, то традиции немецкого парламентаризма, то международную солидарность трудящихся, то личную свободу. И каждый текст выдерживался в стиле и духе соответствующих учений и вождей. Очень скоро я стал выдыхаться, как перегруженный множеством ролей актер. К тому же я чувствовал себя как на углях — малейший промах мог загубить все дело.
Эта пропагандистская система, имитирующая немцев, оказалась весьма успешной. Совсем осмелев, мы стали замахиваться на все более и более масштабные проекты. Дошло до того, что две издаваемые Сопротивлением газеты проникали в немецкую армейскую среду не только на территории Польши, но и собственно в Германии, в самом сердце Третьего рейха. Одна из них якобы была органом немецких социал-демократов, другая представляла ярых националистов[105].
Я склонен думать, что широко разошедшиеся слухи о том, будто в Германии существует сильное оппозиционное движение, были не чем иным, как результатом нашей работы. За время войны я много раз бывал в Германии, успел довольно обстоятельно изучить тамошнюю обстановку и ни разу не заметил ни следа хоть сколько-нибудь влиятельного движения, враждебного нацистскому режиму. Допускаю, что нацисты сумели упрятать в лагеря все немецкое Сопротивление, но в таком случае это не делает чести немецким подпольщикам.
Помимо этой лихорадочной деятельности я должен был время от времени объезжать поместье, а перед этим для распознавания овощей каждый раз приходилось зазубривать их цифровые обозначения по изобретенной мною системе. Но труды и старания, которые нужно было приложить, чтобы выполнять эти агрономические турне, понемногу окупались: во-первых, я пополнял свой скудный багаж сельскохозяйственных знаний, во-вторых, завоевывал доверие и расположение местных жителей. Даже ледяное отчуждение старого кучера и то стало подтаивать.
И все же, хоть я уже не так боялся оплошать, как поначалу, эти поездки увеличивали мою и без того чрезмерную нагрузку. Силы, накопленные за три недели отдыха, быстро истощились. Я стал мрачным и раздражительным. Данута не раз настаивала, чтобы я сбавил темп и несколько дней передохнул. Кухарка укоризненно смотрела на меня и ругала за то, что я плохо выгляжу, как будто я был поросенком, которого она никак не может откормить. Она неустанно пичкала меня всякими вкусными вещами и поила отварами для возбуждения аппетита. И я наконец уступил этому двойному давлению, тем более что и сам понимал: еще немного — и я могу сорваться. Я обещал несколько дней ничего не делать, гулять и есть все, что подадут.
После этого я старался раз в неделю устраивать себе выходной. Но так втянулся в работу, что с трудом выдерживал сутки праздности. Пришлось приучаться к строгому систематическому отдыху, заставлять себя лежать, читать, болтать, в то время как голова была занята совсем другим. Однажды, сидя у выходящего в сад окна и лениво листая книгу, я услышал знакомый легкий стук в стекло, означающий, что пришел Люциан. Я обрадовался возможности прервать томительное безделье и побежал встречать его. К моему изумлению, Люциан привел с собой какого-то незнакомого человека.
Он был молод, невысок ростом, но крепкого сложения. Загорелое лицо могло показаться совсем юным, если бы не глубокие складки, которые обычно появляются в зрелые годы. Одет он был как обычный сельский житель, выглядел по-крестьянски грубоватым, но совсем не простачком.
Я сразу понял, что это подпольщик — помимо того, как и с кем он явился, об этом говорил отработанный острый взгляд, которым он окинул комнату. Держался он уверенно, на меня взирал совершенно бесстрастно. Я вопросительно посмотрел на Люциана. В его спутнике было что-то особенное, странное. Они с Люцианом совсем не подходили друг другу. Лицо незнакомца напоминало каменную маску. В нем читалась решительность и даже жестокость.