ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Было утро, ясное, солнечное, звонкое от скрипа деревьев, от хруста скованных морозом лужиц и листьев. Ночью выпал снег, и теперь все — и земля и деревья — ослепительно белело. И оттого, что в лесу было светло, нарядно, радостно, в землянке все выглядело еще непригляднее, сумрачнее, тоскливее.

Там, где обычно на нарах помещался Трушкин, теперь чернело пустое место, напоминая всем о том, что его уже нет в живых. Возле печки сидел Костров, тяжело контуженный, с плотно забинтованной головой.

На нарах у другой стены лежал заболевший Саша.

Ночное купание в реке не прошло даром — он простудился.

Уже больной, никому не говоря об этом, Саша пошел в разведку. В одной из деревень, недалеко от Песковатского, он пробрался в избу, где остановились штабные офицеры пехотной немецкой части, выкрал у них полевую сумку с документами и, отстреливаясь от погони, благополучно ушел в лес. Вернувшись в лагерь, он слег.

Со своей койки на нарах Саша видел, как Люба суетилась возле Кострова, уговаривая его не приподниматься и не разговаривать, чтобы не бередить обожженное лицо. Саша слышал, как партизаны шепотом спрашивали Любу:

— Не ослепнет Ефим Ильич?

Люба хмурилась, неопределенно пожимая плечами, и жаловалась, что нет подходящих лекарств, нечем лечить: для глаз нужна свинцовая примочка, а в походной аптечке ее нет.

Дубов взял лошадь у лесника и куда-то поехал. Саша слышал, как он перед отъездом разговаривал с Тимофеевым, повторив несколько раз имя учительницы Музалевской из Мышбора.

Одевшись потеплее, Саша вышел из землянки и стал медленно бродить вокруг.

— Что, еловая душа, приуныл? — спрашивал Матюшкин, участливо посматривая на Сашу. — Все треплет лихорадка?

Остановившись возле Матюшкина, Саша смотрел, как тот мастерит деревянный календарь. Взялся он за этот календарь вместе с Ефимом Ильичом еще неделю назад. Обтесал топором плашку, вырезал пластинки с цифрами, потом установил плашку на подножки, просверлил три отверстия. Посредине календаря пластинка показывает год и месяц. По краям вставные цифры обозначают день месяца.

— Ловко? — Матюшкин, прищурив глаза, полюбовался своей работой. — Осталось только раскрасить цифры, нарисовать звезду…

Лицо у Матюшкина довольное, прокуренные усы обвисли, рыжеватая бородка растрепана. Он присаживается на пенек, медленно свертывает грубыми, заскорузлыми пальцами из газетного листа козью ножку и, не глядя на Сашу, словно разговаривая сам с собой, бурчит:

— Вот, Сашуха, и зима… снежок выпал. Теперь нашему брату труднее станет. Зима адрес наш раскрывает. Пошел прямо — адрес оставил, в сторону пошел — тоже. След, брат, не скроешь.

— Этот снег недолговечный — растает! — Саша сжал в кулаке скрипящий белый комочек снега.

— Знаю, что растает. Не в этом дело! — бурчит Петрович.

Он глубоко затягивается и говорит, пуская серые Кольца дыма, про то, что тревожит и беспокоит всех партизан:

— Плохи дела у нашего Ефима Ильича. Плохи! А чем поможешь?

— Неужели ослепнет?..

— Один глаз вытек — это точно! Сам видел, когда перевязывал. А другой под сомнением. Если бы операцию сразу сделать, глазного врача найти! — Петрович грустно качает головой. — Люба говорит — примочки помогают. А где теперь найдешь такое лекарство? Сегодня Митя в город пошел. Может быть, он добудет.

— У Мити оперативное задание, — грустно замечает Саша.

— И задание надо выполнить и лекарство добыть, — Упрямо стоит на своем Петрович.

По тропинке верхом на лошади спускается Дубов.

— Гнедко-то весь в мыле, — замечает Матюшкин, — Чую, вернулся наш Павел Сергеевич с добычей.

Соскочив с лошади, Дубов осторожно несет в землянку сверток в газетной бумаге.

Саша присаживается рядом с Матюшкиным на толстый конец березы.

— Сколько фашисты горя принесли нашему пароду! Вот проклятые, всю жизнь перевернули. Скорее погнать бы их обратно! — Глаза у Саши сверкнули, он крепко сжал кулаки.

— Погонят, Сашуха, погонят… Легко сказать, такая сила навалилась на нас… Вся Европа на них работает. А нам помощи от союзников нет. Одни воюем. Разве союзники чувствуют наше горе?

— Народ в деревнях ждет, что к весне погонят фашистов, — замечает Саша, вспоминая свой недавний разговор с колхозниками в Шаховке. — Спрашивали меня, когда второй фронт откроется, а я что скажу? Говорю: будет скоро, обязательно будет…

— Разве бы мы, Сашуха, сидели с тобой здесь, в лесу, если бы открылся второй фронт! — сердито говорит Петрович. — Второй фронт! Хм-м! Пока что второй фронт здесь, в лесах. Красная Армия — это первый фронт. А второй фронт — мы, партизаны, народ. Понял? То-то…

Голос у Петровича крепчает, он уже почти кричит:

— В тысяча восемьсот двенадцатом году у нас был союзник — Англия. А гнали мы француза одни от Москвы. Один наш русский народ Наполеона гнал и Европу освободил. Так и теперь будет. Вот увидишь. То-то…

Из землянки выходит Дубов, за ним Тимофеев осторожно выводит Ефима Ильича. Забинтованная голова у него неподвижна, словно вылеплена из снега. На полянке появляется Люба, деловитая, озабоченная, с бинтами и свертком ваты в руках.

— Перевязывать будет, — шепчет Петрович, не сводя скорбных глаз с белой неподвижной головы Кострова.

Саша уже знает, как проходила боевая операция, в которой он не участвовал, занятый переправой красноармейцев. Партизаны, сняв часового, сумели подойти близко к вражеской базе. Взорвать бочки с горючим вызвался Трушкин. Он пополз с взрывчаткой, но вскоре вернулся обратно — помешало встретившееся на пути заграждение из колючей проволоки или, может, не хватило у него решимости — рядом находилась охрана. Тогда вместе с ним пополз Ефим Ильич. Вдвоем они взорвали вражескую базу. При этом Трушкин погиб, а Ефим Ильич, отброшенный в сторону, тяжело контужен. Немцы подобрали его, лежавшего в бессознательном состоянии, и повезли в город. Уже у самого города партизаны отбили Ефима Ильича…

Вокруг скамеечки, на которую Дубов и Тимофеев усадили Кострова, собираются партизаны. Пусть он если и не увидит, то почувствует, что его боевые друзья здесь, рядом.

Люба осторожно, едва касаясь пальцами, разбинтовывает голову и лицо Ефима Ильича. Ей помогает Машенька. Саша видит, как дрожат у девушек руки. Ефим Ильич ласково подбадривает:

— Смелее, смелее, Любаша!.. Теперь мне ничего!.. Не так больно…

Он опирается забинтованными руками о скамейку и тихо спрашивает:

— Правда, Любаша, солнышко светит? Я чувствую!

«А вдруг он не увидит солнышка?» — думает Саша. Звонко, дрожащим голосом он говорит:

— Светит солнышко, Ефим Ильич, вы увидите его…

— Эх-х… — громко вздыхает Матюшкин. Сняв с головы шлем, он судорожно мнет его в руках.

— Петрович, это ты? — тихо спрашивает Костров, услышав голос Матюшкина. — И Саша здесь?

— Вы не разговаривайте, Ефим Ильич, — умоляюще просит Люба.

— Не могу не разговаривать! — Шутливый тон Ефима Ильича действует на всех ободряюще. — Про Москву вы говорили, слышал. Неужели не верите, что Красная Армия, весь наш народ Москву отстоят?..

Матюшкин подходит ближе, и, хотя Машенька делает ему знаки молчать, Петрович не может сдержать себя:

— Кто сказал, Ефим Ильич, что не верим? — Давно не бритое, щетинистое лицо Матюшкина багровеет, крепкие жилистые пальцы комкают буденовку. — Нет таких людей среди советского народа, кто не верит!

Люба снимает последний бинт, вату. Ефим Ильич морщится от боли и крепче сжимает руками край скамейки. Саша впервые видит обожженное, в струпьях и волдырях лицо Ефима Ильича, видит, как капельки свежей крови, словно красные слезы, стекают у него по щекам. Тимофеев нетерпеливо нагибается к лицу Кострова. Все молчат. Молчит и Ефим Ильич.

Он осторожно встает с места, медленно поднимает голову.

— Нет! Не вижу… Ничего не вижу! — Голос у него звучит тоскливо. — А солнышко чувствую! — Он протянул руки, шагнул вперед. Лучи осеннего солнца озаряют и греют изуродованное лицо партизана. — Солнышко там… где Москва… Верно, в той стороне?

— Правда! — шепчет Люба.

Тихо плачет, прислонясь к дереву, Машенька. Молчат партизаны.

Ефим Ильич стоит неподвижно, учащенно дыша, вглядываясь в даль незрячими глазами.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.