Смерть и бессмертие (Вместо послесловия)
Смерть и бессмертие
(Вместо послесловия)
Победители спешили реализовать плоды своей победы. Первое время вожди «нуворишей», правда, были вынуждены еще считаться со своими недавними союзниками — «левыми» термидорианцами, но это продолжалось недолго. Постепенно «обновленный» Конвент ликвидировал все демократические завоевания народа. Уничтожили революционное правительство. Разгромили Якобинский клуб. Отменили максимум.
Враги Робеспьера, свергая его, обещали открыть тюрьмы и прекратить террор. Но тюрьмы открылись лишь для того, чтобы дать освобождение врагам народа, а террор, более жестокий, чем прежде, обрушился на головы его друзей. Смертью на эшафоте карали всех соратников Неподкупного, всех, кто сотрудничал с ним или хотя бы симпатизировал ему. Банды «золотой молодежи» избивали патриотов.
Одновременно с этим катастрофически резко падало экономическое положение широких трудящихся масс. Если отмена максимума дала свободу жрецам денежного мешка, то рабочим она несла лишь голод и нищету. Социальные контрасты достигли чудовищных размеров. В то время как буржуазный Париж утопал в роскоши, напоминавшей времена старого порядка, в то время как в особняках Барраса или в салоне Терезы Тальен пышные балы сменялись кутежами и оргиями, рабочие предместья буквально умирали от голода.
Теперь народ понял ошибку, совершенную в день 9 термидора, теперь он раскаивался в том, что ничего не предпринял для спасения якобинской диктатуры. Тень Неподкупного вдохновляла массы на новые бои. И вот весной 1795 года — в жерминале и прериале — народ дважды попытался с оружием в руках вернуть утраченное. «Хлеба и конституции 1793 года!»— кричали повстанцы. Но победить им не удалось. Разгромив и разоружив народ, реакционная буржуазия отбросила последние следы маскировки. Вожаков «левых», всех тех, кто так активно помогал им произвести термидорианский переворот, теперь предавали смерти, изгоняли из Франции либо отправляли на «сухую гильотину» — в вечную ссылку в Гвиану.
Жизнь большинства из них угасла на чужбине. Казалось, судьба мстила им за предательство, совершенное в термидоре. Поняли ли они хотя бы, что сделали роковую ошибку? Раскаялись ли они в своем беспринципном поведении по отношению к вождю якобинской диктатуры? Справедливость требует ответить на этот вопрос утвердительно.
Коварный Барер, все хитрости которого не спасли его от изгнания, позднее писал, что считает контрреволюционный переворот 9 термидора следствием большого заблуждения. Он отмечал, что переворот этот убил революционную силу, что он допустил к власти реакционную Клику. Незадолго до смерти Барер прямо заявил, что причисляет Максимилиан а Робеспьера к числу самых выдающихся деятелей революции.
Колло д’Эрбуа и Билло-Варен закончили свои дни в далекой Америке. Горячий Колло не оставил следов своих размышлений — смерть унесла его слишком быстро. Что же касается Билло-Варена, то этот суровый республиканец, проживший вплоть до 1819 года, полностью переосмыслил свое прошлое поведение и признал, что оно было в значительной степени результатом личной ненависти.
«…Наши разногласия в эти дни, — писал он, — разбили единство революционной системы… Да, пуританская, чистая революция была утрачена 9 термидора. Сколько раз я потом оплакивал, что поступил по злобе! Отчего нельзя оставить за порогом власти все эти безрассудные страсти и житейские волнения?..»
И в пылу самобичевания стареющий Билло сожалел уже не только о Робеспьере, но даже о Дантоне и Демулене, которых первый обрек на смерть.
Отказался от своего прежнего поведения и Амар. Этот бывший член Комитета общественной безопасности признавал теперь, что он заблуждался относительно Робеспьера и его планов.
— Я горжусь тем, что разделял труды Робеспьера, — говорил Амар. — Народ имел тогда хлеб. Его хотят представить кровожадным человеком, но судить будет потомство.
Только ехидный старик Бадье, даже когда ему перевалило за девяносто лет, продолжал упорствовать. Правда, и он считал день 9 термидора роковым, правда, и он начинал отсюда все последующие бедствия своей родины, но в отличие от других он, по-видимому, сохранил злобу к Неподкупному до самой своей смерти.
Впрочем, все это были люди прошлого. Они могли каяться и плакать, но ничего не могли изменить. А между тем время шло вперед. Семена, брошенные Робеспьером, давали всходы. Дело его не пропало даром. Все глубже и глубже плебейские массы начинали осмысливать недавнее прошлое. «Только и слышно, что сожаления о временах Робеспьера, — доносили полицейские ищейки. — Говорят об изобилии, царившем при нем, и о нищете при теперешнем правительстве». Это происходило в дни, когда термидорианский Конвент сменила новая буржуазная Директория во главе с Баррасом, в дни, когда зрел революционный заговор, получивший в истории название «Заговора равных».
«Заговор равных», организатором которого был молодой патриот Франсуа Ноэль Бабеф, принявший имя римского трибуна Кая Гракха, представлял новый этап в развитии демократических идей Французской революции.
Центральной частью программы бабувистов было учение о равенстве, равенстве фактическом, которое должно было явиться результатом уничтожения института частной собственности. Прошлое многому научило лучших сынов революции. Бабеф, идя значительно дальше якобинцев и даже «бешеных» — защитников мелкой частной собственности, считал, что революция должна быть продолжена до тех пор, пока в республике не будет учреждена «большая национальная коммуна» — ассоциация равных, свободных людей, совместно трудящихся на основе общности всех имуществ. Бабеф и его соратники разработали в деталях план организации этого будущего общества, которое, как они рассчитывали, должно скоро прийти в результате успешного восстания масс, поднятого узким кругом заговорщиков…
Хотя движение «равных» осталось заговором, не превратившимся в массовое выступление, хотя бабувисты осуществление своих идей не связывали с классовой борьбой пролетариата, о которой имели крайне смутное представление, хотя, наконец, их коммунизм носил примитивный, по преимуществу аграрный характер, тем не менее роль этих новых глашатаев грядущего была исключительно велика.
«…Движение это, — писал К. Маркс, — вызвало к жизни коммунистическую идею, которая после революции 1830 г. снова введена была во Францию другом Бабефа Буонарроти. Эта идея, последовательно разработанная, и есть идея нового мирового порядка»[12], то есть коммунизма.
Одна черта «Заговора равных» представляет особенный интерес. Бабеф, глубоко ценивший Робеспьера, преклонявшийся перед его суровой принципиальностью и разделявший многие из его убеждений, считал себя прямым продолжателем дела, начатого Неподкупным.
21 флореаля IV года (10 мая 1796 года) в маленькой душной комнате двое пересматривали бумаги. Сегодня, на конспиративной квартире у портного Тиссо, Гракх Бабеф и Филипп Буонарроти приводили в порядок программные документы, письма и материалы, относившиеся к общему делу.
Бабеф сосредоточенно перечитывал листки, вынутые из большой пачки, лежавшей в старом портфеле.
— Филипп! — вдруг воскликнул он. — Подойди на минутку сюда, смотри, что я нашел!
Буонарроти оторвался от своего занятия и, подойдя к столу, наклонился над плечом Бабефа. В руках у последнего был пожелтевший листок бумаги, исписанный мелким бисерным почерком.
— Попробуй догадайся, что это! — Бабеф усмехнулся. — Никогда не догадаешься, не старайся. Это мое первое открытие в 1789 году. Тогда у меня только еще зарождались мысли о равенстве. И я открыл Неподкупного…
Филипп вопросительно посмотрел в улыбающиеся глаза Бабефа.
— Да. Это мое открытие. Это письмо я собирался послать в Лондон. Здесь выписана значительная часть речи Робеспьера против избирательного ценза от 22 октября 1789 года. Помню свои удивление и радость… Как ловко тогда этот, еще никому не известный оратор громил господ из Учредительного собрания! Как он язвил над ними! И с какой железной логикой разбивал все их ухищрения!..
Бабеф задумался и умолк. Молчал и Буонарроти.
— Мы были не правы по отношению к Робеспьеру, — сказал, наконец, Филипп.
— Не правы? — Бабеф остро взглянул на своего собеседника. — О, я благоговел тогда перед ним! Я помню свои мысли и чувства. Когда я слушал его или читал тексты его выступлений, мне казалось, что я смотрю в глубь собственной души. Он прекрасно умел сформулировать то, о чем думали все мы. Тогда я подписался бы под каждой его фразой… А помнишь.. — горячо продолжал Бабеф, — помнишь, с каким восторгом мы встретили его Декларацию прав?
«Право собственности не должно причинять ущерба существованию других, нам подобных». Кто мог бы сформулировать это лучше? Не вытекала ли отсюда мысль о равенстве? Да, я с уверенностью могу сказать, что Робеспьер больше чем кто-либо другой содействовал развитию этой идеи. Он, правда, возражал против аграрного закона, он утверждал, что полное равенство имуществ невозможно… И все равно, практически он приблизил конечное торжество нашего дела в гораздо большей степени, чем все эти гномы-болтуны, вместе взятые…
— Ты имеешь в виду эбертистов?
— Да, и многих других вместе с ними. Неподкупный правильно сделал, что устранил их. Путаники, люди с посредственными способностями, жаждавшие славы и преисполненные самомнением, они заслужили свой жребий. Судьба 25 миллионов людей не могла зависеть от поведения нескольких сомнительных личностей. Плуты они были или глупцы, тщеславные или честолюбцы, неважно. Робеспьер правильно понял свою задачу, и одно это заставляет меня восхищаться им. Это заставляет меня видеть в нем гения.
— Мы были не правы по отношению к Робеспьеру, — снова сказал Буонарроти.
— Да, черт возьми, мы были не правы. Я чистосердечно признаю; я очень зол на себя за то, что в дни термидора чернил и революционное правительство и Робеспьера, Сен-Жюста и других. Это было заблуждение. Я считаю, что эти люди сами по себе стоили больше, чем все остальные революционеры, вместе взятые, и что их диктаторское правительство было дьявольски хорошо задумано… В конечном итоге робеспьеризм — это демократия; оба эти слова тождественны. Воскрешая робеспьеризм, можно быть уверенным, что воскрешаешь демократию.
Буонарроти слушал пылкую речь своего друга, а сам невольно вспоминал салон госпожи Дюпле, рояль, нежный голос Елизаветы… Как это было давно, невозвратимо давно и как все живо в памяти! О, он мог бы рассказать много того, что неизвестно другим. Когда-нибудь он, быть может, и расскажет об этом, если будет жив… И, продолжая свою мысль, он говорит:
— Да, на этого знаменитого мученика во имя равенства так много клеветали, что долг каждого честного писателя посвятить свое перо тому, чтобы отомстить за него. Ты его хорошо понял. Ты прекрасно сказал о нем недавно в «Трибуне народа»: «Максимилиан Робеспьер — человек, которого оценят века; моему свободному голосу дано опередить этот приговор».
Снова наступило молчание. Оно длилось долго.
— Что же, — вздрагивает Бабеф, — надо продолжать работу. Но интересно, почему это вдруг сегодня мы вспомнили о Робеспьере? Не ожидает ли нас его судьба?
Буонарроти нежно обнял Бабефа. Его суровое лицо смягчилось.
— Друг мой, не надо думать об этом. Мы должны победить. Но даже если мы и погибнем, дело наше не умрет. И о Робеспьере мы вспомнили не зря. Смотри, как тянется нить идей и событий, порожденных жизнью: он начал великое дело, мы его продолжаем, а после нас родятся люди, которые его завершат…
Буонарроти сказал правду. Дело, за которое боролись французские революционеры-демократы, было несокрушимо. Революция не могла погибнуть, так же как не погибла память о лучших ее сыновьях. И Робеспьер, и Бабеф, и все другие, все те, кто вместе с ними и после них боролся за лучшее будущее тружеников, — все они остались жить в веках. Их светлую судьбу метко очертила фраза в последней речи Неподкупного: «Смерть — это не вечный сон… Это дорога к бессмертию…»